Глава 14 диагноз

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 14

диагноз

Если покопаться в источниках того времени достаточно скрупулезно, можно найти еще несколько замечаний по поводу реакции на эти стихи; но документы никогда не позволят сделать что-то отдаленно напоминающее современные социологические опросы. Они остаются крайне отрывочными и почти всегда исходят от элиты. Поэтому, вместо того чтобы пытаться воспроизвести полную картину, я предлагаю тщательно рассмотреть всего один источник, зато весьма характерный, где мнения и общество выходят на первый план.

Дневник маркиза д’Аржансона нельзя назвать непредвзятым источником по вопросу общественного мнения в эпоху Людовика XV. Конечно, маркиз был очень хорошо информирован. Будучи министром иностранных дел с ноября 1744 года по январь 1747-го, он знал Версаль изнутри; и он продолжал следить за состоянием двора, описывая события в Париже до своей смерти в 1757 году. Но у маркиза было собственное мнение, открыто высказываемое в его дневнике, которое влияло на его восприятие происходящего. Как сам д’Аржансон написал в своих «Consid?ration sue le governement ancien et pr?sent de la France», напечатанных посмертно в 1764 году, он симпатизировал философам-просветителям, в особенности Вольтеру. Маркиз так враждебно относился к Людовику XV и Помпадур, что в кризисе 1748–1749 годов видел подтверждение словам о деспотизме из только что напечатанного труда «О духе закона» Монтескье[150]. Он ненавидел Морепа, «этого маленького жалкого придворного»[151], и смотрел на взлет своего брата графа д’Аржансона, военного министра, со смесью зависти и опасений. Отправленный на задворки власти и ждущий с нетерпением ухудшения дел и упадка государства, чтобы его снова призвали спасти положение, маркиз больше похож на мрачного пророка, чем на непредвзятого летописца тех времен.

Но, если не упускать из виду эти особенности, можно воспользоваться дневником д’Аржансона как путеводителем по каналам информации, циркулирующей в кругах политической элиты неделю за неделей в 1748 и 1749 годах. С еще большими предосторожностями можно использовать его дневник не только как фиксацию событий, но и как фиксацию того, что люди говорили об этих событиях, – обычные люди, так как д’Аржансон не гнушался записывать фразы, которыми обменивались на рынке, сплетни и слухи с улиц, песни, шутки, плакаты и все, что могло передать мнение общества. Например, ему было известно о разговоре у «Краковского дерева», известного места для встреч и дискуссий в парке Пале-Рояля[152]. Он отслеживал свидетельства народного недовольства по поводу официального отношения к янсенистам во время событий, связанных с отказом в последнем причастии[153]. Он записывал пересуды рабочих о детях, которых хватала на улицах полиция, – неслыханном проявлении молвы («bruits publics»), вызвавшем «?motion populaires» («народные волнения»), – как говорили маркизу, из-за слухов о массовых убийствах невинных детей ради крови, которая была необходима для ванн короля, призванных излечить недуг, обрушившийся на его голову за грехи[154].

Уже в декабре 1748 года д’Аржансон отметил вспышку враждебности к правительству, которую он связал с арестом принца Эдуарда и недовольством мирным договором: «Песни и сатиры дождем льются отовсюду…Все возмущает народ… Я сталкивался, в обществе и в избранном кругу, с шокирующими разговорами, открытым выражением презрения, негодованием и недовольством действиями правительства. Арест принца Эдуарда довел это до крайней точки»[155].

Песни и стихи продолжали появляться в январе 1749 года, но поначалу они были слишком резкими, чтобы принимать их всерьез. Как и Шарль Колле, д’Аржансон приписывал их последователям якобитов и принца. Но к концу месяца он заметил, что недовольство проникло повсюду. Новые стихи пошли по рукам в феврале, некоторые настолько озлобленные, что, как мы помним, д’Аржансон отказался воспроизвести их копии. После объявления мира он отметил сильное «брожение в обществе», скорее связанное с Помпадур и правительством, чем с самим королем[156]. Но уже к марту Людовика перестали щадить: «Песни, стихи, карикатуры льются на голову короля»[157].

За весну – цены росли, налоги не уменьшались, а король, по слухам, тратил все больше и больше денег на свою фаворитку – правительство, по мнению общественности, уже не могло сделать ничего хорошего: «Все, что делается сейчас, обречено на народное неодобрение»[158]. Когда пошел слух о «vingti?me» и парламент стал сопротивляться короне, д’Аржансон стал замечать признаки новой Фронды. Он отметил появление новых стихов против Помпадур и новых версий старых песен, временами настолько бунтарских, что они напомнили ему мазаринады, подпитывающие дух мятежников в 1648 году[159]. Он называл их пуассониадами, из-за насмешек над девичьей фамилией Помпадур[160]; маркиз со всей серьезностью считал их знаком зарождающегося восстания и даже возможного покушения на жизнь короля[161]. Возобновление скандала с янсенистами к апрелю сделало обстановку еще более накаленной. К этому времени д’Аржансон говорил о реальной угрозе «r?volte populaire»[162] – конечно, еще не Французской революции, которую невозможно было представить в 1749 году, но повторения Фронды, поскольку парламенты настраивали горожан против правительства, как они делали это сто лет назад. Д’Аржансон не испытывал сочувствия к членам парламентов. Они сами могли серьезно пострадать от «vingti?me», так как при его вступлении в действие их должности стали бы также облагаться налогом. Но, превратив свой корыстный интерес в попытку защитить простой народ, они могли привести страну к серьезному кризису: «Парламент считает себя обязанными, в глазах людей, выступить в защиту национальных интересов в такой ситуации. Когда он хочет сделать многое ради людей и немного для себя, парламент становится грозной силой»[163].

В ретроспективе опасения д’Аржансона выглядят преувеличенными. Мы знаем, что парижский парламент сдался после нескольких символических возражений, а сопротивление «vingti?me» продолжили лишь церковники, которые смягчили его до такой степени, что в конце концов кризис миновал. Но неустойчивость финансовой обстановки в стране только усугубилась за следующие четыре десятилетия. И д’Аржансон обратил внимание именно на то сочетание элементов, которое привело государство к краху к концу этого периода: огромный долг после дорогостоящей войны, попытка министра-реформатора ввести новый радикальный налог для землевладельцев, сопротивление парламентов и уличные волнения. Он также прикоснулся к ключевому элементу, который стал решающим в 1787–1788 годах, хотя и не нарушил баланса в 1749-м: общественному мнению.

Хотя д’Аржансон, разумеется, не использовал этот термин, он подошел к нему очень близко. Он писал о «чувствах общества», «общем и всенародном недовольстве правительством», «недовольстве общества» и «общественных мнениях и чувствах»[164]. В каждом случае он имел в виду ощутимую силу, которая извне Версаля могла повлиять на политику. Он приписывал ее «народу» и «нации», не уточняя ее социальный состав; но, несмотря на всю нечеткость представлений, ее нельзя было игнорировать посвященным из числа тех, кто определял политику страны, по крайней мере в момент кризиса. В такие времена, отмечает д’Аржансон, песни и стихи являются «выражением мнения и голоса общества»[165], которое не менее важно в своем роде, чем выступления парламентов, потому что, как и в Англии, политика существовала и внутри «политической нации», не совпадающей с формальными институтами власти[166]. Как и многие его современники, д’Аржансон серьезно относился к английскому примеру: «Ветер дует из Англии»[167]. Он указывал на моменты, когда министры приспосабливали политику под общественные запросы. И, бывший когда-то министром сам, он боялся, что, если они не справятся с этой задачей, может произойти взрыв: «Но общество! Общество! Его враждебность, его решительность, его насмешки, его дерзость, d?v?ts (радикально католическая и антиянсенистская партии), фрондеры (агитаторы, сравниваемые с бунтарями 1648 года) – на что они только не пойдут ради своей ненависти ко двору и маркизе!»[168]

Данный текст является ознакомительным фрагментом.