Реанимация, реинкарнация...

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Реанимация, реинкарнация...

Из этих трех ушедших друзей ближе всех в отношении моей болезни был Дима Дихтер (во второй части книги вы могли найти подтверждение тому).

Потому, наверное, выход из депрессии в маниакал шел у меня на сюжете о нем. (А само оживление мира началось с цветка – первым ожил цветок.)

У меня появилась новая, совсем молоденькая докторица Полина Евгеньевна – худенькая, стройная девушка со строгим хвостом светло-русых волос, почти без косметики. Мне в ней сразу же понравилось соединение молодости, современности и глубокого, научно-практического интереса к своей профессии и к больным. С ней сразу же становилось светло и спокойно. Радовало ее строгое рациональное мышление, соединенное с широтой понимания наших, пациенток, закидонов.

Я считаю, у нее большое будущее!

Но вернемся к настоящему, точнее к недавнему прошлому, к последнему моему маниакалу в стенах НЦПЗ полтора года назад, перед 2008 годом.

Усилия по «воскрешению», реанимации начались у меня с Димы Дихтера – а там и до Бориса Николаевича Ельцина было рукой подать, ну просто на соседней койке...

Я уже не помню, как оказалась в поднадзорной палате (похоже, я из нее и не выбиралась, либо просто забыла). Это было в дежурство медсестры Ольги Павловны, которая в моем восприятии была на связи с моей любимой медсестрой Татьяной Сергеевной (в мании я считала ее «инопланетянкой). Теперь Татьяна Сергеевна, как мне сказали, уволилась, но в моем бреду она просто поднялась на следующий «уровень» – этаж. Мне ее очень не хватало – просто так, поболтать... Но Ольга Павловна, я была уверена, постоянно консультировалась с ней.

И вот началась эта ночь. Я знала, что все готово к операции. Дихтера надо было «тормозить», ибо у него уже выросли крылья, а нам он очень нужен был туточки, на Земле – или хотя бы в некоей переходной форме... (Почему-то тут вспоминается сероватый лик Александра Блока, каким его увидел и запечатлел в «Розе мира» Даниил Андреев. У Дихтера всегда был сероватый цвет кожи.) Тогда его вселили в меня (или меня в него), чтобы выполнить операцию под наркозом по удалению крыльев (вполне плотских, надо сказать). И получилось! И тут же на соседней койке заворочался Борис Николаевич Ельцин (он в реальности уже тоже умер к тому времени). Ну, это уж пусть без меня, – решила я. Тем более что из санитарок дежурила пожилая женщина, вылитый двойник Александры Николаевны Юмашевой, мамы моего Вальки Юмашева (капитана «Алого паруса» в прежней «Комсомолке», члена нашего клуба «Комбриг», затем главы администрации Ельцина). А она уж разберется... Я тогда еще не знала, что и Александры Николаевны тоже нет на Земле. С санитаркой мы впоследствии подружились, хотя я упорно продолжала называть ее именем Валькиной мамы.

* * *

Итак, Дихтера я «тормознула», он остался где-то в промежуточном пространстве. Совпадение между тем и этим миром еще и в том, что их домашний с Иркой (молодой вдовой) телефон по-прежнему отвечает голосом Димки на автоответчике, и в том, что очень длительная, многомесячная канитель была с захоронением урны с его прахом...

* * *

Я ни на что не «намекаю», просто грущу, ибо он из тех, кого с каждым годом все больше не хватает.

Ну а в ту ночь «реанимации» я еще успела увидеть Устинова, он выкатывался в коридор из кабинета врачей на инвалидном кресле – увидел меня и вкатился обратно. Я попросила у Полины Евгеньевны тетрадку, в которую занесла сей бессмертный бородатый облик и кучу своей «тайнописи», и тут же отдала ей на прочтение, в бреду не понимая, что прочесть это просто невозможно. Там же в свернутой форме были наброски статьи-некролога...

Дальше шли несколько дней, а то и недель бреда в жанре карнавализации бытия – к примеру, я была уверена, что идут съемки видеофильма об этом нашем карнавализированном бытии. А заходя в курилку в туалете, я всегда уходила в дальний угол к окну и приветствовала своего скворушку-сверчка Устинова, который, конечно же, видел меня и слышал...

О чем, о чем, о чем

Поет чудак-скворец?

Про золотой ларец

С потерянным ключом.

А в том ларце на дне

Есть маленький дворец:

Сто окон, пять дверей

И башенка в конце.

А в башенке живет

Всего один жилец.

Но кто он? – мой скворец

Об этом не поет...

Ну а потом – были обычные для меня предновогодние будни: выпуск новогодней стенгазеты, подготовка концерта с моим неизменным коронным «хитом» из Вознесенского:

В час осенний, средь рощ опавших

Осеняюще и опасно

В нас влетают, как семена,

Чьи-то души и имена.

Это переселенье душ —

В нас вторгаются чьи-то тени,

Как в кадушках растут растенья —

В нервной клинике триста душ...

Новый год я встречала в больнице. С радостью принимала друзей с визитами. Но в этот раз не было – и уже никогда не будет – моих самых верных визитеров: Дихтера, Токарева, Тубельского...

Разве что в «ирреале».

Улетело прочь несбыточное

На обычных парусах...

Но вернусь к основной теме: попытка понять раздвоение моей жизни, личности, его истоки. Конечно, они густо замешаны на «личном», на женском.

...Та речка кровавая из моего сна во второй части была отголоском гинекологии, в которой я лежала около месяца, и все это время шли схватки. Я лежала вся в крови. А рожать меня отвезли ночью на каталке в пустую комнату со столами, крытыми холодным алюминием. Резко щемило сердце. Санитарка дала мне какое-то сердечное лекарство. Рвало. Я выла от боли. Наутро пришел доктор. Родился восьмимесячный крохотный мальчик сизого цвета: «Котенок!» – дрогнуло в душе небывалым чувством. Он умер спустя день, моя звездочка. Тубельский стоял под окном с повинной головой. Он ведь оставил меня в тот вечер на всю ночь одну, ушел к другу (мы все время ругались), когда пошли схватки, «скорую» я вызывала сама, и по ступеням сползала одна, теряя ошметки крови.

Я не виню своих мужей в абортах и выкидышах: скорей себя. Во мне никогда не было жгучего желания иметь ребенка. Лишь ожидание особой, безмерной любви. Несбыточной. И в школе, и в вузе, и потом – несбыточной.

И это при том, что я сознаю: «образ» мой весьма далек от истинного романтизма и тем более целомудрия, да и просто чистоты... Нелегко в этом признаваться, но таков жанр.

Ну да, мне остро не хватало в моем городе Запорожье ни Большой Дружбы, ни Большой Любви. Прижавшись щекой к стеклу, я загадывала: вот он войдет в троллейбус, и мы сразу друг друга узнаем. Вот обернется в толпе...

Один из моих избранников, Вовка Борисов, жил в моем подъезде этажом выше. В детстве меня водили к нему в гости, и я жутко пугалась красной ревущей автомашины, едущей ко мне по ковру. С тех пор мы выросли. Мне было тринадцать, ему четырнадцать. Был он густоволос, кареглаз, и даже нос туфлей не мешал его светлому облику в моих глазах. Долгими вечерами я стояла у своей двери, прислушиваясь, не щелкнет ли его замок, а я тут как тут «неожиданно» окажусь на лестнице. Часы проходили в потаенном ожидании. Пару раз замок щелкал, но шаги были не его. И вот как-то зимним вечером мой избранник стал явно спускаться. Но что это? Дошел до середины пролета, где в нашем подъезде находился балкончик, и вдруг снизу послышались чьи-то легкие шаги. Балкончик выходил во двор, как и окна моей комнаты, я метнулась к окну, выключив свет. И на освещенном проеме балкона, отраженного на снегу, увидела две фигуры: Вовка и какая-то девочка. Они долго там стояли, жестикулируя. Пусто и зябко стало на душе. Но вот они, наконец, ушли.

Я, тоскуя, всмотрелась в темный двор. И неожиданно увидела там давно стоящую фигуру с лицом, поднятым к моему окну. Задохнулась: кто-то ждал меня, именно меня, а я печалилась об этом Вовке! Схватив одежонку, выскочила в полночь.

Под зимним светом искрился ладненький снеговик. Опять обманка. Вот так всегда.

...Уже много-много лет спустя вдруг получаю конверт с листочками, исписанными красными чернилами. Пишет взрослый человек о мальчике, каким он был, когда учился со мной в одном классе, как стеснялся заглянуть ко мне в тетрадку, как долго шел поодаль, провожая меня домой... Я задохнулась от щемящей радости, не в силах отгадать, кто же это был? И вся моя школьная юность счастливо преобразилась. Внезапно зазвонил телефон. Я слышу голос моего друга, кинорежиссера Альгиса Арлаускаса. Осторожно расспрашивает и огорчается: «И ты – поверила?! Я же там свой адрес написал, хотел тебя заинтриговать!..» А я – поверила...

Опять обманка.

Конечно, в шестнадцать лет был у меня мальчик с правого берега Днепра, Леша Расевцев – круглолицый, добрый, слегка пришепетывал. Но не из тех, кого бы я ждала с замиранием сердца. Просто провожал домой, пару раз поцеловались в подъезде. Ну, чтоб как у всех. А так, как только у меня, – такого не было.

Другое дело томный бледнолицый красавец Сергей Манежев. Мы познакомились зимой десятого класса на Всесоюзном сборе победителей школьных сочинений. И участь моя была решена: еду в Москву, на журфак. В хорошеньком мини-костюмчике с кружавчиками по кокетке, который сшила мне мама. Высоченный томный мой избранец жил в высоченном особняке, который построила еще его прабабушка. В Неопалимовском переулке – ах, что за музыка в самом этом названии!

Гласно мы часто встречались втроем еще с одним парнем с того сбора, Юрой Прозоровым, он поступил на филфак, читали стихи. А негласно... так и простояла я всю зиму под его окнами в короткой шубейке и белых колготках. Несбыточная любовь еще и не таких требовала жертв.

В моей московской «топографии любви» имя Манежева стоит первым... Позже дом тот снесли, я застала бульдозеры.

Потом буйно зацвела черемуха на Ленинских горах, и один симпатичный философ-отличник со второго курса философского факультета МГУ совсем потерял из-за меня голову: стал прогуливать лекции, зачеты. Ах, как мы истово целовались под черемухой! Потом в комнатке на Ломоносовском проспекте, где мы с девчонками жили, мне прикладывали пятаки на губы, так распухли. Его посягательства на большее я спокойно отвергала. Знала бы, что будет позже, согрешила бы под черемухой. Помню, он пришел на площадь у главного здания университета, где собирались перед отъездом на целину автобусы, и принес мне книгу, как организовать театр кукол (я ехала начальником детского лагеря при отряде). Я знала, что вижу его в последний раз и книгу не отдам.

Я ехала в Казахстан со студентами Института восточных языков, они считались у нас этакой белой костью (у нашего журфаковского отряда не было детского лагеря, а к стройработам меня врачи не допустили – артрит, отморозила коленку в Неопалимовском). Автобусы и потом вагоны поезда были забиты огромными резиновыми мячами и множеством игрушек, которые я получала на фабриках бесплатно в порядке шефской помощи. Ребята были породистые, чуть надменные, но я и сама была из английской спецшколы, быстро усвоила их стиль (если б я знала, чем это для меня кончится, я бы вовсе не поехала с ними).

Ивяшники работали вполсилы. По вечерам парочки разбредались по степи (в отряде было пять девушек). По краям бескрайней плоской степи полыхали зарницы. Одна из девушек, как я подслушала, «крутила динамо», что очень не одобрялось в мужской компании (а потом, уже в Москве, эта парочка взяла да и поженилась!). Мне очень нравился Саша Зорин – чуть лысоватый блондин в дорогих очках и с гитарой. А дружила я с высоченным и худющим Кокой Дуткиным, троечником и сыном генерала. Он учил меня скакать на лошадях по степи. Зорин нравился еще одной девочке из Прибалтики, та курила. Чтоб ни в чем не отставать, пришлось мне, давясь, научиться курить.

В последний вечер все пили вино прямо из бочки, черпая ковшом, потом разбрелись по степи, Зорин выбрал меня. И очень удивился, что ничего серьезного я ему не позволила. Потом, уже в Москве, с обидой заявил: «А что ж ты стихи только Коке писала? А мне?» Кока (Колька) жил в огромной квартире с широченными коридорами, мы ходили в Манеж ездить на лошадях, нас туда провожала мама Коки, моложавая жена генерала. И всегда оставляла нам пустую квартиру. Но что-то во мне претило отдаться даже милому Коке.

Приручи меня, приручи меня,

Привяжи меня ниточкой имени.

Не сердись на меня, не кричи —

Нежным именем приручи.

Ты большой и немного грустный,

Твои добрые руки любят

Дети, лошади и грачи.

Приручи меня, приучи.

И неважно – любишь, не любишь,

И неважно, что скажут люди.

Ты – хозяин, бери ключи.

Приручи меня, приручи.

Спят звереныши в мягких норках.

Не пускай меня ночью в город.

Как зайчонка, за уши держи.

Приручи меня, приручи.

Там причалы тайгою пахнут,

Паруса там туги и громадны,

Там вокзалы шумят, сопят,

Как медведи в берлоге, не спят.

Не удержишь – я в их кутерьму

От торшеров, от лестниц сбегу.

Я привыкну к повадкам лисьим

И к воде родниковой, чистой,

Стану дикой, голодной, ничьей.

Стану жить среди звезд и зверей

Пусть останется в песне мой голос,

На пальто – зацепившийся волос,

И вот эти мои стихи.

Все равно, просто так – приручи.

Очень остро ощущала себя ничейной, ничьей. Не приручалась. Ох, и ревели же мы с Кокой в четыре ручья посреди дождя в телефонной будке! Всхлипывая, бормотали о том, что почему-то должны непременно расстаться, но навеки запомним эту будку и этот дождь.

А осенью восстановилась компания ивяшников, включая тех, кто не ездил на целину. Девицы отнеслись ко мне надменно-презрительно, уверенные, что я «со всеми переспала». Но у меня появился защитник – Бурбоша, Жорж Бурбо, обрусевший француз из Прибалтики. С рыхлым, блеклым веснушчатым лицом и обвисшими щеками. Лучший на всем курсе каллиграф (японист – рисовал иероглифы). Всегда приглашал меня танцевать, провожал домой. Я бы давно сбежала из этой чопорной компании, если бы вдруг, поджидая их у входа в студенческий театр, не увидела сквозь косо летящий снег подходящего к девицам рослого, широкоплечего человека в меховых шапке и куртке, много старше всех остальных, с мужественным лицом. О таких говорят – «полярный летчик». О таких, естественно, и можно только мечтать.

Участь моя была решена. Его звали Юра Белин. Он давно уже застрял курсе на третьем, и жизнь его была изломана. Сын разведчиков, воспитывался за границей в преклонении перед Советским Союзом. Оказавшись в четырнадцать лет в «земле обетованной» и увидев, что здесь творится, сам пошел служить в КГБ, чтоб «бороться за чистоту идеалов». Ко времени нашего знакомства весь пыл подрастерял, не раз лежал в «психушках», но сохранил мощный интеллект, владел многими языками, был красив, задумчив и доброжелателен. Он жил на том же этаже в высотке на Ленгорах, что и Бурбоша, тоже в одноместном «пенале». Я любила бывать у него, слушать его собеседников, особенно мудрого, совсем седого негра с несколькими образованиями. Юра заворожил меня мощью и глубиной, даже моя подруга по общежитию Ленка влюбилась в него без памяти. Но он всегда держал дистанцию. Ленка вечерами стояла у него под окнами (такая, видно, была у нас привычка), я сочиняла стихи:

Вспоминай иногда обо мне

Через версты и дым сигарет.

Просто так вспоминай обо мне,

Я не знаю, к чему и зачем.

Это будет, как легкий снег,

Это память о рук тепле.

Я пишу на вагонном стекле:

Вспоминай иногда обо мне.

Заблудилась в окне луна

Белой рыбой в морозной сети,

И бегут, бегут провода,

Как морщинки у глаз твоих,

Пусть сменяется утром ночь,

Пусть не будет ни слов, ни встреч —

Я приду, как приходит дождь,

Как олени бредут на свет.

А пока вспоминай обо мне,

Просто так вспоминай обо мне.

Однажды придумала какой-то хитроумный повод, чтоб остаться у него на ночь. Он постелил мне на диванчике, а сам лег на полу. Вровень с моей головой были его сильные, покатые плечи и морщинки у добрых глаз. Но я уже знала: он не посмеет даже пошевелиться, не то что обнять меня. Это было мучительно, так люб он мне был. Что-то еще раз сочинив, я собрала вещички и отправилась пересидеть ночь к постылому Бурбоше. А тот вдруг заявил, что я сделаю его инвалидом. Мало что в этом понимая, я поверила. Потом смыла кровь в душевой и равнодушно пожала плечами своему отражению.

А наутро – жесткий стук в дверь. Облава. Студенты юрфака периодически устраивали рейды, вылавливая особ противоположного пола в номерах «высотки». Задержанным грозили серьезные последствия. Дали время одеться, я молча вышла и пошла вдоль ряда суровых молчаливых парней. Бурбоша остался стоять с опрокинутым бледным мучнистым своим лицом, что я и отметила с презрением.

В комнате штаба я честно призналась, что такое у меня впервые, но к подобным заявлениям им было не привыкать, старший уже начал заполнять бумагу мне на факультет, тут я разревелась и сказала, что теперь никогда не смогу писать стихи. Как ни странно, это подействовало. Меня отпустили.

Вышла на остановку автобуса. Было утро. Передо мной били часы на высокой башне. Я заметила время и усмехнулась: ну вот, мне как раз восемнадцать лет. В срок потеряла невинность.

В душе была пустота.

* * *

Но следующие годы отнесли меня очень далеко от несбыточного.

По сути, я стала обычной жизнерадостной вертихвосткой, авантюристкой. Мне, к примеру, очень нравился тот сдержанный, статный парень Олег с «чеховской» дачей, года на два старше меня, а пылким ухажером был Сергей Севрюгин из Бауманского на год младше. Мы бурно целовались, Сергей забрасывал меня стихами:

Никчемный, нелепый, ненужный зиме,

Но нежный и верный дождь в январе.

Опять уверяешь: забудь обо мне

А я налетаю, как дождь в январе.

Твердишь – ну и что же? – о разнице лет.

Но все же возможен дождь в январе.

Ты помнишь о ливне, и что я тебе —

Смешной и наивный дождь в январе.

...Напишешь, что утром ты видишь во сне

Такой безрассудный дождь в январе.

Я читала эти стихи Олегу, он вдумчиво вслушивался, дергая ус, стихи хвалил, велел, чтоб я этого парня ценила. Тогда я решила выйти за Сергея замуж с одним условием: свидетелем у него будет Олег.

Свадьба была в «Арагви», и кульминацией моего торжества было, когда однокурсники вынесли мне на подушке очки Олега: он вусмерть напился с горя...

...Мы снимали комнату у самого края леса на Открытом шоссе, бывало, на опушку выходили лоси. Сергей целыми днями лежал на диване, а я бегала по коммунарским сборам, слетам самодеятельной песни.

В белых густых ромашках

Хлещет шальной дождь.

А у меня однажды

Был молодой муж, —

писала я, заранее с ним прощаясь. Вскоре тайком от мамы с помощью папиного друга гинеколога я сделала аборт. Сергей мне был не нужен. Но еще предстояла практика в газете южного города, откуда он был родом. Мне было стыдно, что родители Сергея меня «приняли всерьез», а у меня это было «понарошку»! Хотя честно пыталась Сергея растормошить, водила на задания, учила писать. Но – напротив меня в кабинете сидел блистательный журналист Валентин Герасимов, не спускавший с меня ярких карих глаз. Вскоре вся редакция собралась ехать на автобусе к морю, я решила ехать без Сергея...

Утром он пришел меня провожать и очень хотел войти в автобус, я не пускала. Автобус стоял на крутой улице, с придорожных яблонь гулко падали яблоки и катились вниз по мостовой. Этот стук яблок я запомнила незабываемым укором.

Набегали на ощупь волны на песок.

Ночь была короткая, как перочинный нож.

Ах, милая школьница, шелковый бант

Чертит что-то ножичком на крышках парт.

Не режет он – ранит, и боль в ногах

Русалка на палубе танцует вальс.

Думаете – просто: из сказки в жизнь?

Ноженьки, ноженьки, больно, держись!

Что же это, что ж это – кровь в висок?

Как же это, как же это – на губах песок?

Полусонной осенью все смывает дождь

Помнится, колется короткая ночь.

Боль от измены сменялась удалью, когда прочь летели все условности этого условного, ненастоящего брака. Дождавшись, когда Сергей уснет, я прыгала прямо в окно с нашего первого этажа и бежала к Валентину, чей дом был по соседству. Однажды возвращаюсь, а у окна сидит свекровь, поджидает меня. Уж не помню, что я ей наплела, но такое чудовище, каким я была, и помыслить трудно.

Чтоб избавиться от всей этой грязи, решила, вернувшись в Москву, затеять развод с Сергеем. Сначала уехала от него в дальнюю поездку в Кирилло-Белозерский монастырь, куда он писал мне длинные любовные письма. А я – в ответ:

Уехала, не помню и не больно.

Твое письмо, доверчиво-слепое,

А знать – труднее, не любить – труднее,

Здесь снег идет в зеленые аллеи.

Прирученного мне не надо счастья,

Себя бы в руки взять до ломоты в запястьях,

Как в камне сжал веков и ветра стынь

Кирилло-Белозерский монастырь.

Лишь колокол звучит скупым признаньем.

Я сохраню навек его молчанье.

Надтреснутое, мудрое молчанье

Дороже мне малиновых стозвонов,

Что дом пустой обходят стороною,

Слетает пепел с сигареты стылой.

Прости, я разучилась быть любимой.

Приехав в Москву, я объявила Сергею о разводе. Он в нашей общаге на Ленгорах устраивал истерики, симулировал самоубийство (запирался в душевой и наматывал на шею тоненькие бечевки, закрепляя их на палку для шторы, для пущего эффекта делал легкий надрез на руке и измазывал лицо кровью). Чем вызывал во мне еще большее презрение.

Отправив его к родителям, перед которыми чувствовала глубокую вину, я осталась с опустошенной душой и с бесприютной нежностью к Олежке.

Сонный скрежет листьев сонных

На моем сыром окне.

Будто где-то очень больно

Чьей-то коже и душе.

Легких бабочек наплывы

Тихо падают в огонь,

Для меня не ты – мой милый,

И не я – твоя любовь.

Мне доказывать не надо,

Что большой беды в том нет.

Только ноет старой раной

Неотправленный конверт.

Казалось, сама его добропорядочность и основательность сдержат мои авантюрные всплески. Но вот мы оказываемся на летней практике, он в Петрозаводске, я в Архангельске. И, заболев сильной ангиной, вдруг беру авиабилет до Петрозаводска и сваливаюсь к нему на выходные в общежитие. Он нисколько не был шокирован, устраивает меня в чистой коечке, а сам садится писать информацию в газету. Я еще тогда подумала, что уж больно с трудом ему дается такое простое дело.

Гуляли с ним по Петрозаводску, он был нежен и заботлив, но никаких слов признаний так и не сказал. Пребывали с ним в неопределенности до конца четвертого курса, когда нас обоих включили в поездку в ГДР. Так мы бродили парочкой, воодушевленные и веселые, и нас почему-то принимали за французов. В последний день пребывания пошли тратить оставшиеся пфенниги по пивным заведениям на Унтер-ден-Линден. И вот, с трудом удерживаясь на ногах под каким-то деревом, Олег делает мне предложение. Добавив, что я должна буду уважать его родителей. Его отец, известный драматург, и мать – писательница очень многое для него значат, но мне почему-то это дополнение кажется неуместным, и вообще я с ужасом обнаруживаю, что за прошедшие годы любви и стихов очарование Олега как-то померкло. Ловлю себя на подлой мысли: ну, может, хоть дача в Переделкино и папина машина меня удержат...

Чинный дом на Кутузовском, где мы живем с родителями, непременные две сосиски с гречневой кашей по утрам, непременная тишина, когда «папа работает». Церемонные застолья, куда мы с младшей сестрой и друзьями вносили дух капустников, переодеваний, эпиграмм...

Вскоре родители покупают нам однокомнатную квартиру на Герцена: встроенные шкафы светлого дерева, яркие занавески... Олег подолгу разглядывает меня на подушке, подперев голову рукой, и резюмирует: «существо». Ребенка считает преждевременным, надо сначала написать диплом, усаживает в горячие ванны, помню, как иду по зимней улице и с грустью обращаюсь к своей девочке (я чувствовала, что будет девочка): ты здесь никому не нужна... И через день – угроза выкидыша. На вопрос в гинекологии, будем ли сохранять ребенка, Олег долго молча дергает ус, тогда я решаю за обоих: сохранить. Но уже поздно: выкидыш. Ночью лежала без сна, выли собаки, и мне казалось, это после «чистки» мою девочку выбросили собакам на помойку...

Жизнь наша с Олегом потускнела. Однажды я расплакалась: купи котенка, пусть хоть что-то живое будет. Олег послушался. Котенок был совсем крохотный, он спал вместе с нами. И однажды я обнаружила рядом с собой холодное тельце. Олег сам вынес его в коробочке и спустил в мусоропровод.

А меня все больше захватывала жизнь в «Комсомолке», где я стала работать после университета. Яркие, талантливые люди, атмосфера высоких идей и розыгрышей... В газете была романтичная полоса для подростков «Алый парус», а капитаном его был Юрка Щекочихин, любимец всей редакции, сам вечный подросток. Его кредо было «Умри за строчку». Мы стали дружить втроем: я, Юрка и семнадцатилетний поэт Андрюшка Чернов. Юрка любил, обхватив нас за шеи, прижать лбами друг к другу и так долго стоять, будто надышаться нами не мог. Помню, заехали в какую-то деревню, спали в избе на русской печи, и Юрка вдруг сказал: «Нарисовать бы картину, где все линии жизни смяты, а через все полотно тянется уставшая, упавшая рука художника». Он всегда жил взахлеб, сминая все линии жизни.

Вечерами на Герцена я закрывалась на кухне и до полуночи, а то и позже, говорила по телефону то с Юркой, то с Андрюшкой, и никак мы наобщаться не могли, а ведь только что расстались.

... В тот день шел дождь, и на тротуарах стояли огромные лужи. Юрка, как всегда, провожал меня до моей престижной высотки на улице Герцена. Помню, на площади Восстания я подняла ногу, чтоб перешагнуть лужу, и вдруг слышу: «А слабо тебе бросить все это?» (короткий кивок в сторону нашей с Олегом высотки). И, опуская ногу на другую сторону лужи, я вдруг выпаливаю: «А не слабо!»

В тот же вечер, прихватив раскладушку, ушла в никуда.

Юрка был по определению бездомный. Те квартиры друзей, куда он меня притаскивал, повергали меня в ужас. Ежедневные попойки, затем веселые любовные утехи. Юрка в них не участвовал, он или засыпал сразу, или исчезал в ночь. Я же, отсидевшись пару бессонных ночей на чьей-то кухне, в итоге вдруг обнаружила себя в постели с высоким худым смуглым красавцем-брюнетом, оказавшимся егерем в далеком лесном краю. Он тут же стал звать меня с ним жить в тайгу и отпустил, лишь только заручившись адресом подруги, к которой я решила сбежать из этой веселой компании.

На следующий день в квартире подруги – звонок в дверь. На пороге стоит егерь с моим самодельным портретом его кисти, и рядом с ним – Олег. Егерь тут же испарился. А Олег велел мне собираться домой: «Ты же пойдешь по рукам», – с горечью заявил он. Но продержалась я у него всего неделю. Друзья сняли для нас с Юркой квартиру, кое-как обустроили, и участь моя была решена.

После тяжких потуг Олега по вымучиванию заметки я была по контрасту просто влюблена в блистательные, феерические тексты Юрки. В его способность собирать за столом самых ярких людей и до утра петь под гитару. Часами напряженно прислушивалась к тишине коридора, ожидая его возвращения с ночного дежурства. Долго махала ему с балкона, когда он на рассвете отправлялся в командировку своей подпрыгивающей походкой, подняв плечи, похожий на Щелкунчика, и розовые от рассветного света голуби вспархивали с обеих сторон его пути.

Острое, щемящее чувство никогда не отпускало меня с Юркой. Вокруг него всегда было приподнятое настроение, как на нескончаемом празднике. На песчаной косе под Одессой, разделяющей море и лиман, заходим по очереди в каждый домик, увитый виноградом, пробовать молодое вино. Радушные хозяева, легкое опьянение, веселые друзья. Напившись вволю, бежим к морю. Юрка вбегает в волны со всего размаху, распевая во все горло: «Доброе море, хорошее море!»

В Одессе в луна-парке только он мог меня затащить на американские горки, которых я смертельно боялась. На безумно крутых поворотах визжу от страха, Юрка хохочет во все горло.

Всюду у него были необыкновенные, сказочные друзья. Он их выдумывал. Бывало, в Москве кто-нибудь из них подходил ко мне и тихо каялся, что он ведь совсем не такой. Но Юрка жил в своей особой, фантастической реальности.

А хмурая Москва опять встретила нас бездомьем. И однажды на квартире у друзей он вдруг грустно произнес: «Куда же потерялся он, хрусталик дня в начале марта?» Для меня это было равнозначно в признании, что любовь кончилась. Собрала вещи и уехала к подруге. Он звонил и грозно требовал: «Сегодня вечером ты вернешься». Я не вернулась.

Потом, когдая уже снимала квартиру в Бескудниково, друзья притащили его ко мне на день рождения, но он делал вид, что не замечает меня. Я как крапивой ошпарилась обидой. Оставив друзей на подругу Таньку Исмайлову, сорвала шубу с вешалки и умчалась домой к Учителю. Он лишь накануне водил меня в ресторан, ухаживал, спрашивал, не свободна ли я, услышав подтверждение, заявил, что тоже свободен, стал провожать, поднялся ко мне и надеялся на близость.

А тут эта близость случилась мгновенно. Назло Юрке.

Чувство к Учителю обрушилось внезапно и всепоглощающе. Я преклонялась перед его мышлением, духовностью, высотой личности. Он приговаривал: «Люби мои книги, и я всегда буду любить тебя». На книгах этих я выросла, и по-прежнему его статьи служили камертоном всего лучшего, что во мне было.

Правда, его «свобода» оказалась весьма относительной: имелся дом с женой и детьми, где он должен был находиться по выходным и представлять перед гостями благополучную семью. Все остальные дни он жил отдельно в снимаемой комнате, в которой «папа работал». Не только мне было горько. Когда я при нем ставила пластинку Эвы Демарчик с песенкой про Томашув («А может, нам с тобой в Томашув сбежать хоть на день, мой любимый...»), он мягко обнимал меня и печально произносил: «Я зна-аю, о Юрке думаешь...» Он чувствовал меня лучше, чем я себя. Юрка снился мне всю жизнь. Под окном квартиры в Бескудникове цвела огромная поляна незабудок.

Теперь их уже никого нет в живых, моих мужей – ни Щекоча, ни Симона Львовича, ни Олега. Как и Тубельского.

Жизнь не то что сбылась, а прошла, как бы и завершилась вместе с их уходами. Но нет же, мне, настырной, опять подавай Несбыточное!

Хоть в образе «Гарри», хоть в образе Юры Устинова... Какое-то кощунство получается... Как говаривал последний, седьмой по счету муж Леонтий: «Утроба ненасытная».

Вот откуда, видно, то чувство тотальной, кошмарной вины. За раздвоение жизни и личности и чересчур пылкое воображение, подменяющее, подчиняющее себе реальность, тем самым поглощая ее собой и обескровливая.

«Алиби, алиби»?..

Но есть, есть у меня в запасе «алиби» – беспроигрышное по нынешним «фрейдистским» временам.

Кстати, свидетельствую: очень у многих пациенток наших заведений существуют проблемы в личной, интимной жизни. Что не удивительно. Скажем, лесбиянство или «бешенство матки» с неизбежными терзаниями по поводу своей «стыдной» особенности не может не деформировать психику. Но и частая смена мужей, как выяснилось, тоже относится к числу этих проблем.

Уже упоминавшийся мною Миша Кордонский как-то заметил: «У меня есть знакомая тоже с твоим диагнозом и тоже – семеро мужей».

...Стоим в курилке с потрясающе красивой высокой молодой женщиной Светланой. Иконописный лик, гладкие черные волосы с пробором, коса до пят. На лице – застывшая маска депрессии, в глазах боль, едва шепчет: «Я никак не могу доплыть до реальности...».

А реальность эта у нее просто превосходна: только что вышла замуж (в пятый раз) за прекрасного человека – очень красивый моложавый седовласый пастор лютеранской церкви, ученик Александра Меня (отец Александр, исповедуя экуменизм, оставил своих учеников во всех христианских конфессиях). На прогулке хором с пастором увещевали красавицу остановиться, больше не менять мужей (пастор тоже, как и я, чувствует в этом стержень ее болезненности), принять наконец ту реальность, которая у нее есть, вроде бы согласно кивает, глядя на мужа, а губы беспомощно шепчут свое, словно из какого-то далекого далека: «Как мне до этой реальности доплыть?»

...Не хочу всех стричь под одну гребенку, да и «спецопрос» среди своего контингента на эту тему я, ясное дело, не проводила, но все же не могу умолчать о ставшей мне известной «простой» отгадке множества подобных сложностей. Я не собиралась вначале этого делать – слишком уж интимна да и вульгарна эта «отгадка», – но взятое на себя обязательство быть честной в попытках добраться до всех возможных истоков болезни победило.

Потерпите, коротко не получится.

Так вот, в самом начале болезни, да и книги тоже, я в качестве «последней правды» о себе считала неизживаемое противоречие между чувственностью, доставшуюся от «гулены»-отца, и кристальной, пусть и нежизненной чистотой маминых представлений о любви, о том, что и как должно быть в отношениях мужчины и женщины, чтобы было «высоко» и «чисто». Сказать, что насаждала она мне эти представления «каленым железом», значит ничего не сказать. Слава богу, сама она эти кошмарные сцены начисто забыла. Но я подспудно ощущала какое-то неистребимое, телесное отвращение мамы ко мне – подростку, будто к генам «ненавистного Вфладьки». Ее намеки, суть которых я понять не могла, заставляли считать себя «по определению» грязной нечистью, хотя реальных поводов к тому вовсе не было.

Ну а потом – Москва, вольница! Вот, наверное, этот коктейль, эта горючая смесь папиной влюбчивости и маминого целомудрия во мне и взорвался, сдвинув в итоге крышу набекрень, когда самих грехов набралась уже критическая масса. Примерно такой была потаенная схема моего самообъяснения, при том, что я искала именно истоки, но – не оправдания. Есть себя поедом я всегда умела мастерски.

И вот как гром среди ясного неба лет десять назад вдруг свалилось на меня неожиданное «алиби» – в самый неподходящий для этого момент. Мама тяжело заболела. Надо сказать, до этого она совершенно не думала о здоровье. И вот вдруг начались обмороки с короткой потерей сознания, прямо на улице, но и это не изменило ее образ жизни. Она совершала никому не нужные подвиги, таская с рынка тяжеленные рюкзаки дешевых продуктов, устраивала марш-броски на другой конец Москвы к обожаемому внуку Феденьке, тоже вся обвешанная поклажей, – и никто и ничего не могло ее остановить. Пока однажды ночью не свалилась с дивана, да так, что у нее элементарно «поехала крыша»... На фоне общей запущенности сердечно-сосудистой системы начался густой бред. У бедняжки была предрасположенность – в молодости во время острого стресса, в период развода, уже в новой квартире она мне как-то поведала: «Открываю дверь, а в большой комнате трое чертенят кружочком сидят: двое черненьких и один беленький...»

Мы с сестрой были в панике: если в больницу, то в какую? В психушку, в кардиологию? В психушку я бы ее ни за что не отдала, а в остальном решили пока справляться с помощью частной медицины (мы тогда еще свято верили в какой-то особый уровень этого новшества). Сестра с мужем через Интернет находили медицинские фирмы, и у нас в квартире что ни день стали появляться бригады разномастных и безупречно учтивых специалистов в нарядной фирменной форме. (Это только потом мы разобрались, что они были, как правило, врачи-совместители из тех же государственных больниц, крепко державшиеся за свои места. А деньги мы им платили – из маминых запасов «на черный день» – по сути, вот за «сю-сю ля-ля», ну разве что еще за качество аппаратуры.)

Все они говорили разное и, забегая вперед, скажу, что эту тягомотину наконец-то прервала хорошо знавшая нашу семью участковый терапевт, вызвав обычную «скорую помощь» и госпитализировав маму в обычную горбольницу. Когда наши мужчины-соседи выносили ее на одеяле вниз к машине (ходить она не могла из-за страшной боли в спине после того ушиба), я увидела по ее глазам, что психически маме стало легче, свет разума начал возвращаться, а в приемном покое, куда примчалась сестра, она и вовсе очнулась. На вопрос Ленки: «Ну хоть сейчас ты понимаешь, что у тебя крыша поехала?» – мама потрясенно залепетала, еще с трудом ворочая языком: «Никогда не думала, что это может случиться со мной...» Дальше последовали годы лечения в разных отделениях с минимальной психиатрической составляющей (мои профильные лекарства ей все равно были противопоказаны – возраст, да и приступов острого бреда после тех страшных полутора месяцев больше, слава богу, не было).

Ну а теперь вернусь к главному виновнику этого моего рассказа. Он появился в составе одной из тех сводных платных медбригад в качестве кардиолога. Пока его коллеги исполняли свои ритуалы, он оглядывал «поле боя» (та еще картина: мама лежит в кухне на полу на сбитых матрасах и одеялах и лепечет что-то вдохновенное про фонтаны и дворцы – это ей чудилось, будто она у меня в такой роскоши проживает...) Я в коридоре стенку подпираю со своим лучистым «подъемным» блеском в глазах... Кардиолог отозвал меня в сторонку и объяснил, что по базовой многолетней специализации он сексопатолог и потому знает наш общий с мамой психиатрический диагноз, проистекающий из его профиля: унаследованное отсутствие оргазма.

Я подивилась остроте его глаза и про себя подумала: «Неужели все так просто? Не реализованная до конца сексуальная энергия бьет в голову, усиливая и без того неслабое воображение, фантазирование – и пуще всякой безнравственной распущенности гонит к смене и поиску новых и новых партнеров? Вполне возможно...»

Тут, кажется, кардиосексопатолог совсем забыл о маме и полностью увлекся расспросами о моей особе. Попросил обменяться телефонами и продолжить консультирование. Следующие дни он достал меня своими звонками, страстно призывая воспользоваться его помощью (после специальных вопросов он обрадованно объявил мой случай очень легким). Но так как у него не было своего прежнего сексопатологического кабинета, то помощь свою он предлагал у меня на дому...

«На фиг ты мне здесь сдался», – злобно подумала я, только представив себе эту увлекательную картину на моем диване с больной мамой на кухне и попробовала переориентировать его профессиональный интерес к моему другу-бисексуалу. Но друг застрял в раздумьях, кем же он все-таки хочет быть, мужчиной или женщиной, а без этого выбора врач помочь ему не мог... Меня же этот виртуоз продолжал терроризировать звонками и призывами стать, наконец, «счастливой женщиной», так что я в итоге резко его отшила, пристыдив: до того ли мне сейчас, когда с мамой такое творится? Кажется, ему и впрямь стало стыдно, и он то ли отстал, то ли я о дальнейшем общении уже забыла. Но не сам его диагноз, о котором стала с тех пор упорно размышлять, осторожно выспрашивая кое о чем особо близкие мне семейные пары друзей, еще раз прокручивая в памяти историю семейных отношений родителей...

И все же столь интересную для всех тему на этом я прерву, ибо свои выводы куда продуктивнее вкладывать в доверительное общение с молодыми людьми, чем в эксплуатацию этой темы в тексте – без меня охотников пруд пруди.

Что же касается «анализов истоков» болезни, то их набралось так много, что принять за тотальную «последнюю истину» хоть один из них представляется невозможным. Остаюсь на позиции врачей моего отделения: истоки эти неисповедимы, все факторы надо изучать и учитывать (кстати, и впрямь очень бы пригодился в наших заведениях штатный сексопатолог), но любой случай индивидуален и, добавлю от себя: многое в болезни зависит от выбора нравственной, духовной воли самого человека.

Для меня этот выбор таков: каждый имеет право видеть то, что он видит, слышать то, что он слышит (это созвучно словам Дэзи из «Бегущей по волнам» в защиту права Гарвея видеть то, чего не бывает: явившуюся к его шлюпке прямо по волнам Фрэзи Грант, когда он терпел бедствие в океане). И более того, истолковывать все виденное и слышанное так, как созвучно именно ему самому. Даже если речь о «бредовых картинах» мира – пусть лечение помогает, пусть свободная работа разума потом корректирует эти картины, а что-то все равно упрямо остается в области мечты...

Так и в интимной жизни: кто-то сам выбирает помощь специалиста (но хорошо бы без уверенности оного, что он-то и есть главный держатель акций «счастья» женщины ли, мужчины), кто-то, как я, ее отодвигает, ибо по моим взглядам искомое счастье – все же во встрече «двух половинок» в полноте принятия друг друга, абсолютном доверии... И тогда даже высшая, считай, святыня современной цивилизации, особенно в массовой культуре – Его Величество Оргазм становится, в общем-то, вопросом скорее «техническим». Но это же не значит, что сам по себе, вне душевно-духовного контекста оргазм несет в себе и свет, и тепло любви...

Так что, остаюсь при своих интересах.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.