3
3
Итак, 12 октября 1938 года мандельштамовский эшелон прибыл на станцию «Вторая речка». Было солнечно, но на следующий день небо заволокло тучами, пошел дождь, прогремела гроза. С юго-востока задул ветер, 14 октября сменившийся северным, не ураганным, но вполне ощутимым для измученного тела – 10–15 м/сек. Температура не поднималась выше 8–10 градусов, но 14–15-го, как это часто бывает в Приморье, хорошая погода установилась вновь и продержалась почти две недели[693]. Температура воздуха резко поднялась – до 12–15 градусов, что значительно выше средней. Такая погода с кратковременными перепадами держалась до конца месяца. Последний скачок температуры (6 ноября) сменился резким похолоданием: уже 8 ноября термометр упал ниже нуля и выпал – но еще не лег – первый снег (с дождем).
На этом основании мы в свое время передатировали единственное – и последнее в жизни – письмо Осипа Эмильевича из лагеря, отнеся его не к концу октября, а приблизительно к 10 ноября. Главное тому основание – соотнесение погодной динамики с фразой: «Очень мерзну без вещей». Однако следующее свидетельство Ю.И. Моисеенко заставляет нас отнести датировку еще на одну неделю назад:
Где-то 2–3 ноября в честь Октябрьской революции объявили «день письма»: заключенным разрешили написать домой. Жалобы и заявления можно было составлять хоть каждый день, а домой – раз в полгода[694] .
После завтрака, часов около одиннадцати, явился представитель культурно-воспитательной части. Раздали по половинке школьного тетрадного листа в линейку, карандаши – шесть штук на барак… Никаких вопросов в письме не ставить, о том, кто с вами, не писать, только о себе – о здоровье, о пребывании (в лагере. – П.Н.). Конверты не запечатывать.
День письма – это был день терзаний. Письма отдали, и все до отбоя молчали. Только на второй день, как после безумия, в себя приходили. Как будто дома каждый побывал… Осип Эмильевич тоже письмо оставил. Писал сидя, согнувшись на нарах… Потом он тоже был очень удрученный[695] .
Не зная, арестована Надя или нет, не ведая, где она, и подозревая только худшее, поэт адресовался к своему среднему брату:
Дорогой Шура!
Я нахожусь – Владивосток, СВИТЛ, 11-й барак. Получил 5 лет за к.р.д. по решению ОСО. Из Москвы, из Бутырок этап выехал 9 сентября, приехали 12 октября. Здоровье очень слабое. Истощен до крайности. Исхудал, неузнаваем почти. Но посылать вещи, продукты и деньги не знаю, есть ли смысл. Попробуйте все-таки. Очень мерзну без вещей.
Родная Надинька, не знаю, жива ли ты, голубка моя. Ты, Шура, напиши о Наде мне сейчас же. Здесь транзитный пункт. В Колыму меня не взяли. Возможна зимовка.
Родные мои, целую вас.
Ося.
Шурочка, пишу еще. Последние дни я ходил на работу, и это подняло настроение. Из лагеря нашего как транзитного отправляют в постоянные. Я, очевидно, попал в «отсев», и надо готовиться к зимовке.
И я прошу: пошлите мне радиограмму и деньги телеграфом.[696]
Это письмо – твердая фактическая опора и точка отсчета лагерной жизни зэка О.М. Оригинал письма ныне хранится в Принстонском университете, вместе с основной частью архива (копия, сделанная, по-видимому, тогда же адресатом – Александром Эмильевичем, была отправлена младшему брату, в архиве которого и сохранилась[697]).
Вот как выглядел оригинал этого письма в описании И.М. Семенко, разбиравшей архив поэта в 60-е годы:
Два неровно обрезанных листа желтой оберточной бумаги, приблизительно в ? листа. Написано простым карандашом. Конверт самодельный, из той же бумаги. Чернильный карандаш почти стерт. Адрес: Москва (пропуск в описании. – П.Н.) Александру Эмильевичу Мандельштаму. Два штампа «Доплатить» (конверт без марки). Штамп «Владивосток 30–11–38» и «Москва 13–12–38».
Принимая новую датировку письма, мы вынуждены отказаться и от предположения, что нижеследующее письмо Надежды Яковлевны было своего рода откликом мужу на далекий, но явственный зов. Написав, Надежда Яковлевна так и не отправила его, надеясь на близость грядущей встречи, в неизбежности которой никогда не сомневалась. Приведем его тем не менее еще раз:
22/10 (38)
Ося, родной, далекий друг! Милый мой, нет слов для этого письма, которое ты, может, никогда не прочтешь. Я пишу его в пространство. Может, ты вернешься, а меня уже не будет. Тогда это будет последняя память.
Осюша – наша детская с тобою жизнь – какое это было счастье. Наши ссоры, наши перебранки, наши игры и наша любовь. Теперь я даже на небо не смотрю. Кому показать, если увижу тучу?
Ты помнишь, как мы притаскивали в наши бедные бродячие дома-кибитки наши нищенские пиры? Помнишь, как хорош хлеб, когда он достался чудом и его едят вдвоем? И последняя зима в Воронеже. Наша счастливая нищета и стихи. Я помню, мы шли из бани, купив не то яйца, не то сосиски. Ехал воз с сеном. Было еще холодно, и я мерзла в своей куртке (так ли нам предстоит мерзнуть: я знаю, как тебе холодно). И я запомнила этот день: я ясно до боли поняла, что эта зима, эти дни, эти беды – это лучшее и последнее счастье, которое выпало на нашу долю.
Каждая мысль о тебе. Каждая слеза и каждая улыбка – тебе. Я благословляю каждый день и каждый час нашей горькой жизни, мой друг, мой спутник, мой милый слепой поводырь…
Мы как слепые щенята тыкались друг в друга, и нам было хорошо. И твоя бедная горячешная голова и всё безумие, с которым мы прожигали наши дни. Какое это было счастье – и как мы всегда знали, что именно это счастье.
Жизнь долга. Как долго и трудно погибать одному – одной. Для нас ли – неразлучных – эта участь? Мы ли – щенята, дети – ты ли – ангел – ее заслужил? И дальше идет всё. Я не знаю ничего. Но я знаю всё, и каждый день твой и час, как в бреду, – мне очевиден и ясен.
Ты приходил ко мне каждую ночь во сне, и я всё спрашивала, что случилось, и ты не отвечал.
Последний сон: я покупаю в грязном буфете грязной гостиницы какую-то еду. Со мной были какие-то совсем чужие люди, и, купив, я поняла, что не знаю, где ты.
Проснувшись, сказала Шуре: Ося умер. Не знаю, жив ли ты, но с того дня я потеряла твой след. Не знаю, где ты. Услышишь ли ты меня? Знаешь ли, как люблю? Я не успела тебе сказать, как я тебя люблю. Я не умею сказать и сейчас. Я только говорю: тебе, тебе… Ты всегда со мной, и я – дикая и злая, которая никогда не умела просто заплакать, – я плачу, я плачу, я плачу.
Это я – Надя. Где ты?
Прощай. Надя.
22 октября Осип Эмильевич был еще жив (о дате его смерти ныне можно сказать с большой уверенностью), но отправленное им письмо без особых натяжек явилось весточкой с того света.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.