Часть третья. ТУРУХАНСК
Часть третья. ТУРУХАНСК
НА МЕСТЕ
На пароходе остались мужчины, молодые парни и несколько женщин, которых повезли дальше на север, к порту Дудинке, где проектировалось строительство новой ветки северной железной дороги. Там было производство. Мы, женщины, оставались здесь, в Туруханске, где производства не было, если не считать лесоповала и небольшого лесопильного завода. Люди жили огородами, ловлей рыбы и пушниной, которую сдавали в заготконтору. В Туруханске были начальная, средняя и торговая школы. Для дальнейшего образования надо было ехать или в Енисейск или еще дальше на юг, в Красноярск.
Жили здесь русские, якуты, тунгусы и ссыльные разных национальностей. В царское время здесь был монастырь, куда ссылали за провинности лиц духовного звания, и это место называлось Монастырское, а рядом, в нескольких километрах, был постой жандармов – «мироедов», и этот разросшийся впоследствии поселок назвали Мироедихой.
При общем обилии леса по берегам Енисея первое, что поразило нас по прибытии в поселок, это его полное отсутствие здесь.
Для того чтобы построить поселок, жители вырубили всю растущую на этом месте лиственницу. Получились добротные, хорошие дома, но на голом месте. Осталось только три чудных ели в самом конце поселка, на крутом берегу Енисея. За этими елями построили здание больницы, и ели стали ее ориентиром. А немного пониже, по берегу, был крутой спуск земляной лестницы к нашему будущему дому.
Все было какое-то серое, северное, пустынное. Серая голая галька берега у края серо-коричневой воды, ни деревьев, ни кустов, чахлая, жухлая трава и заросли репейника и крапивы в более влажных местах. Берег крутой, с обрывами и оврагами, изрезанный следами весеннего половодья, ложами мелких речек и потоков, стремящихся вниз к Енисею, а теперь пересохших.
Нас встретил молодой сотрудник МГБ, оглядевший нас с любопытством и без явного недоброжелательства. Мы шли по каким-то деревянным мосткам, улочкам, через овраги и огороды, мимо приземистых сероватых домиков с большими завалинками и маленькими окнами. Глухие сени, бревенчатые пристройки, навесы, покрытые тесом, и много дров. Сразу было ясно, что главное – это сберечь тепло, удобство и свет были менее важны. На улицах было много собак, не очень крупных, широкогрудых, на низких лохматых лапах. Почти все имели густой длинный мех и не обращали внимания на прохожих. Ездовые собаки.
По дороге мы кое-что робко спрашивали нашего сопровождающего, он однословно отвечал. Наконец привели нас к зданию школы, большой пустующей избе посреди большого утоптанного двора, обнесенного высоким, из неровного горбыля, забором. Наш сопровождающий (конвоиром его не назовешь, он был без оружия, и куда сбежишь из Туруханска?) пошел с папкой наших дел в свое управление. Как только он ушел, ко всем щелям приникли лица. Это были люди из предыдущей партии, уже живущие в Туруханске. Посыпались вопросы: «Нет ли среди вас Нади В.? Раи Л.? Нины П.?» Потом какой-то мужчина, еврей, отозвал в сторону группу наших евреек, стал совать им хлеб и учил, что говорить, как себя держать. Потом так же отошли и несколько грузинок, и вот посреди двора остались мы, русские, человек десять – пятнадцать; никто к нам не подходил, не совал хлеб и ничего не говорил.
Я боялась, как бы нас с Алей не разлучили. Ведь только что мы видели, как разделили этап в Туруханске: часть его, где было большинство мужчин и куда попала Зоя, поплыла дальше, до Ермакова, на новую стройку железной дороги, которую не довели до конца1. Многие заранее договорились о шифре, чтобы передать весточку друг другу. Нам с Алей о строительстве нечего было и мечтать. Кому там нужны преподаватели английского языка и графики? У Зои была в деле пометка «экономист», и это решило выбор.
Итак, после проверки дел и новой переклички во дворе школы нас отвели внутрь, в пустующие классы, разрешили расположиться. Ни сена, ни матрасов не дали. Объявили о пяти-шестидневном сроке на «трудоустройство» по собственному разумению, в противном случае отправят в дальние северные рыболовецкие колхозы на ловлю рыбы.
До нашего приезда, как мы потом узнали, прошли закрытые партийные собрания, на которых население Туруханска предупреждали, что едут враги народа, которым нельзя ни в чем доверять, пускать в дом, общаться. Работу можно давать только физическую – убирать мусор, колоть дрова, копать землю и прочее. Мы тогда об этом не знали, что было к лучшему, но настороженность и недоверие почувствовали сразу, при первых же попытках достать какую-нибудь работу.
Мы ходили из конторы в контору, из двери в дверь и просили любую работу. Всюду отказ. Вежливый, категоричный, с настороженным взглядом.
Мы не давали себе отдыха, ходили и просили как заводные, чтобы не потерять решимость, вызванную отчаянием. Помню, как в захудалой маленькой редакции, где был всего один работник – хромой инвалид, Аля, собрав все свое мужество, говорила, что она график, хорошо знает печатное дело, что даже попросит прислать привезенные ею из Парижа клише и инструменты. Я чувствовала, что долго она такой пытки не выдержит, что ей уговаривать и унижаться – горше голода и холода. Она не жаловалась, только еще больше бледнела и замыкалась.
Так прошло дня два-три, после которых я начала действовать как одержимая. Останавливала людей на улице, просила, умоляла, мне казалось, что я стену прошибить могу своими словами – ведь люди все-таки! И наконец я добыла себе работу ночной судомойки в столовой аэропорта, а Аля устроилась уборщицей в школе.
Но сначала ей пришлось отправиться на сенокос на противоположный берег Енисея (об этой поездке Аля упомянула в письме Б. Пастернаку от 26 августа 1949 г.). Сено нужно было для школьной лошади. Посылали ее со ссыльной немкой Анной и двумя молодыми мужчинами, тоже ссыльными.
На окраине Туруханска был крутой обрыв над самым Енисеем. Наверху была широкая ровная поляна, поросшая травой. Называлась она «Беседой», туда ходили по праздникам на гулянья.
Когда мы с Алей в день ее отправки на сенокос подошли утром к этому месту, кругом не было ни души. Под обрывом на воде покачивалась большая лодка с подвешенным на корме мотором и веслами на дне. Мотор этот был старый, часто глох, плыть без весел было опасно. Мы с Алей молча сели у самого обрыва и стали поджидать ее спутников.
Мужчины притащили палатку, косы, топор, мелкую хозяйственную утварь, мешок с хлебом, ведро с крупой, солью, селедкой и маленьким мешочком сахара и начали все это укладывать в лодку. Лодка была уже отвязана и медленно оседала. Анна села на корму, двое мужчин посреди лодки. Позвали Алю. Она спустилась с обрыва, вошла в лодку и стала на корме; там была банка, чтобы вычерпывать воду. Глядя на все происходящее внизу и видя, как лодка оседает, я чувствовала, что теряю мужество и в душе поднимается волна отчаяния и ужаса.
Енисей в этом месте сливался с Тунгуской. Вдоль берегов вода была довольно светлой, с мелкой рябью, а посередине Енисея шла темная полоса примерно в двадцать метров, где в глубине заворачивало течение Тунгуски и, сливаясь с Енисеем, быстро шло на север, к океану. Мощь течения внутри этой полосы была невероятной, и нужно было довольно большое умение, чтобы ее пересечь. На этой полосе, как мы потом узнали, люди гибли каждый сезон. Лодку переворачивало, человек уходил в глубину, где шло это страшное течение, из которого еще никому не удавалось выбраться.
Надо было отчаливать. Аля оглянулась. Вся ее поза была полна какой-то внутренней силы и решимости. Только глаза расширились и смотрели в упор на меня каким-то страшным, прощальным взором.
Когда они отплыли, к счастью, не было ветра, только легкая рябь на воде. Через какое-то время мотор забарахлил, зачавкал и наконец заглох. Мужчины сели за весла, лодка стала двигаться вперед. Что-то внутри заставило меня лечь на землю, и я начала молить Енисей, как когда-то молили мои пращуры, не губить Алю. Что я еще говорила тогда, я уже плохо помню; меня захлестнули отчаяние, страх, но и вера в «потайные силы». Мне казалось, от меня что-то исходит в пространство.
Наступили сумерки. Когда лодка достигла черной полосы, все виделось уже смутно. Ярко выделялась только Алина белая вязаная кофточка. Теперь я поняла, что молить Енисей мало, надо молить высшее духовное существо – Бога, чтобы он сумел перенести все мои силы к Але, поддержать ее (Аля плохо плавала и боялась воды), чтобы она знала, что я всегда с ней, что я тут и что Бог не погубит ее. Я говорила, какой замечательный Аля человек, какая она талантливая и как нужна людям.
Сумерки, сгущаясь, превратились в легкий туман. Он тихо плыл над водой к берегу, соединялся с болотными береговыми испарениями и уходил ввысь.
Прошло уже много времени, несколько часов, туман немного рассеялся, и в небольшом светлом промежутке я смутно различила белое пятно Алиной кофточки уже совсем близко у того берега. Жива! И тут, не сходя с места, я снова обратилась к Богу – с благодарностью. Я плакала и благодарила. Так я никогда в жизни не молилась – ни до, ни после. И так близка к Богу я тоже никогда не была. Встать с земли я сразу не смогла, не держали колени. Я еще посидела, а потом побрела домой.
На том сенокосе в наше первое туруханское лето Але пришлось тяжело. Болото, кочки. Травы, в обычном понимании слова, почти не было. Мелкий кустарник, высокая, жесткая осока и громадные зонтичные растения в рост человека, напоминающие наш укроп. Стволы-дудки этих зонтичных были в три пальца толщиной и довольно легко ломались. Из-под кочек вылетали тучи комаров и мошек, против которых не было средств, кроме ситцевого накомарника, плохо пропускавшего воздух и хорошо – мошку. Местные жители мазались нефтью или солидолом, но на острове у косарей этого не было.
Через некоторое время опухало лицо, руки и, хоть это было очень неприятно, кожа дубела и становилась менее чувствительной. Жили в плохой, обтрепанной палатке, питались хлебом, кипятком и сваренной на костре пшенной кашей, слегка заправленной растительным маслом. Всего этого было мало, и уже через неделю один из косцов поехал на той же лодчонке через Енисей добывать еще одну порцию хлеба. Денег своих ни у кого не было, а школа считала каждую копейку.
Я уходила в свою аэропортовскую столовую в пять-шесть часов утра по темному еще поселку и затем шла около пяти километров полем. Уже в октябре мой путь был занесен снегом, я проваливалась в сугробы и, с трудом ориентируясь на какой-либо предмет, дерево или огонек, доходила до места.
Мне удалось снять себе и Але угол в маленькой избенке на окраине Туруханска, у мрачной старухи Зубаревой.
Марфа Зубарева, по-местному Зубариха, – высокая старуха с сильными и жилистыми руками, злая и невероятно работящая. Приехала она с партией раскулаченных со своей дочерью Наташей, молодой молчаливой и не очень привлекательной девушкой. Зубариха была несловоохотлива и на всякие расспросы отвечала уклончиво, с недоверием и подозрительностью поглядывая на собеседника. Попала она сперва еще дальше на север, в поселок Янов Стан, где тогда находилась какая-то геолого-разведочная экспедиция. Пристроилась бабка в уборщицы и прачкой и, оглядевшись, поняла, что жить ей с дочерью негде, так как экспедиция была засекреченной и бабку жить пустить не могли, а кругом были низкие, наскоро построенные халупы охотников, мало интересующихся благоустройством своего жилья. Было бы где ночевать…
Репутацию честного человека Зубариха заработала почти сразу же, получив в стирку ворох грязного белья и заношенных до блеска брюк. В кармане одних она обнаружила перевязанную пачку крупных купюр. В хате никого не было, и, перестирав белье, она заставила первого пришедшего пересчитать деньги и расписаться в получении и тем заслужила полное доверие всех и разрешение пользоваться в их отсутствие ездовыми собаками и инвентарем. Время было зимнее, и бабка повалила и свезла на собаках достаточное количество стволов, чтобы построить хатенку, и даже ухитрилась, набрав по поселку кирпичей и обломков, сложить подобие печки. Но сложить ее с внутренними ходами не сумела, и топилась печь навылет, обогревая хатенку только во время топки и промерзая к утру.
Как и когда попала Зубариха в Туруханск, где она снова своими руками построила за один сезон избенку, которая также топилась навылет, мы не знали, но избенку она эту продала каким-то приезжим и построила третью по счету избу, с просторными сенями, тремя оконцами, тесовой крышей и завалинкой. Печника не было, и снова, уже из хорошего кирпича, бабка сложила печь, которая обогревала только во время топки. И вот в эту-то избу бабка пустила нас жить по приезде.
Наше устройство у Зубарихи объяснялось тем, что бабка сама была ссыльной, а хатенка была за пределами границы самого Туруханска, в так называемом «рабочем поселке», где все было много проще.
В доме тепло было только рядом с топящейся печью, у которой мы пристроили топчан для Али с тощим сенным матрасом. Я устроилась недалеко от дверей у стены, которая за ночь покрывалась изморозью, и, бывало, к утру волосы примерзали к стене. Семья старухи, дочь с мужем и пятью детьми, жила неподалеку, а у старухи в избе жил внук Генка – прелестный мальчик шести лет, совершенно неразвитой, но простодушный и веселый. В сильные морозы в избу пускали ездовую собаку Розу.
Зубариха приняла нас жить явно по причине моей работы в столовой, где, по ее расчетам, я должна была подворовывать, собирать куски и приносить их домой. Аля со старухой очень скоро нашла общий язык, о чем-то рассказывала ей, сидя за самоваром. Чай пили по-северному, по-рыбацки – без сахара. Просто хлебали кипяток, заедая его черными сухарями или хлебом с соленой тюлькой.
Когда мы обе бывали дома и было не очень холодно, ходили гулять по поселку, присматривались к лицам, прислушивались к местному говору. Прогулка заканчивалась на крутом берегу Енисея уже за околицей. Там мы не боялись быть услышанными, и Аля рассказывала о матери, об отце, о его работе, о своей юности во Франции, а затем о своей жизни в Москве у тети Лили, которая всячески ее поддерживала и в дальнейшем писала (не боясь!) длинные письма и присылала бумагу, книги и теплые вещи.
Помимо Е. Я. Эфрон Але писала одно время писательница Татьяна Сергеевна Сикорская, бывшая в Елабуге вместе с Мариной Цветаевой, но ее вынудили отказаться от переписки. Тогда Але начала писать жена ее сына, Вадима Сикорского. Письма Б. Л. Пастернака были всегда праздником для Али. Он писал до востребования. Как только на почте появлялся конверт, надписанный его характерным почерком, где буквы летели по строчкам, как ноты, с изящным прочерком, Аля радостно бежала домой, сперва читала письмо сама, потом перечитывала мне.
Аля очень гордилась этими письмами. Его письма уносили нас из туруханской избушки в недоступный нам, многозвучный мир…
Были письма от Аси – Анастасии Ивановны Цветаевой.
Я немного подкормилась остатками хлеба и супа в своей столовой, но денег еще не заработала, Але и друзьям, с которыми она была на сенокосе за Енисеем, могла купить только черного хлеба и пшена. Об Але они рассказывали дружелюбно и с уважением; говорили, что она хорошо работала, во всем помогала, а по вечерам или в дождливую погоду развлекала всех рассказами. У Али был просто дар находить общий язык с самыми разными людьми и становиться их моральной поддержкой в трудных условиях.
На сенокосе случилось с ней несчастье. Тонкая заноза от ствола растения попала в глаз и осталась в его оболочке. К счастью, зрение не испортилось, но заноза давала о себе знать в дальнейшем. Мы обе были тогда намного моложе и потому, наверное, не ужаснулись, насколько такая заноза была опасной в условиях, где и врача-то настоящего не было, а об окулистах и не слыхивали.
Этот сенокос был боевым крещением в Алиной новой ссыльной жизни, и все последующее уже не казалось таким страшным. Да к тому же за плечами был лагерь.
Итак, мы обе зацепились в Туруханске, имели какой-то угол, где нас прописали, и ненадежную, трудную, плохо оплачиваемую, но – работу. Дождавшись возвращения Али в той же лодчонке через Енисей, я с гордостью ввела ее в нашу жалкую избенку, показала топчан в углу у холодной печки. Это было подобие дома и даже семьи!
За этот месяц, кроме нас, с энергией отчаяния цеплявшихся за любую возможность кое-как жить и работать, устроились более или менее сносно только трое-четверо. Приехавшая партия ссыльных заметно уменьшилась. Уцелели один врач, фельдшерица, самозваная медсестра и инженер-строитель. Остальные, главным образом, люди помоложе, были отправлены дальше на север, а те, кто постарше, хотя и устроились жить по разным углам, но не имели никакого заработка и существовали на те средства, которые им высылали жены, дети или даже внуки…
Были тогда в Туруханске и трагичные случаи. Один юрист повесился. Пожилой бухгалтер, жаловавшийся, что он, специалист с тридцатилетним финансовым стажем, не может ничего найти, кроме (да и то редко!) пилки дров, отправился в поисках работы на «Спуск», где был рыбзавод, за шесть – восемь километров от Туруханска, зайдя по пути к нам. Был он, как я хорошо помню, в телогрейке, ватных брюках, шапке-ушанке и… в калошах, привязанных веревочкой к ступням. У него распухли ноги, а никакой другой обуви не было. Дорога на «Спуск» шла полем, потом лесом. Уже были по ночам настоящие морозы, температура опускалась ниже минус двадцати градусов. Его нашли на следующий день: он замерз, сидя на пне. Я думаю, что сел он не отдохнуть, а просто – чтобы разом со всем покончить.
Был еще инженер К., приятный в общении, образованный человек, которому в Туруханске удалось пристроиться десятником на стройке. Он чем-то вызвал интерес нашего надзора, был вновь оклеветан, судим и отправлен еще дальше, в тюрьму или в лагерь. Говорят, он держал себя бесстрашно, даже безрассудно.
За «новое дело» следователи, по слухам, получали поощрения и повышения по службе. Запомнился мне случай с Т., говорили, дядей известного шахматиста, который прибыл в Туруханск хорошо одетым, в чистом костюме и даже фетровой шляпе. Эта шляпа да еще большая сумма денег, которую ему перевела семья за проданную под Москвой дачу, послужили причиной какого-то фантастического нового дела.
Несчастный Т. купил какую-то пристроечку и, на свою беду, старый приемник. Он мог себе позволить быть сытым, в его дом стали приходить люди. По вечерам они поигрывали в карты и даже выпивали. Один из них был некто С. Чтобы войти в доверие у надзора, он донес начальству, что деньги Т. якобы получил за работу в американской разведке, что у него есть рация и он опасный преступник.
Создать новое дело оказалось очень нетрудно. Весь поселок бегал смотреть, как искали рацию и, ничего не найдя в доме, тщательно перекопали «под зиму» весь огород, вызывая насмешки присутствующих. Конечно, мы, поселенцы, не ходили смотреть и не смеялись. Т. вскоре исчез.
После этого все притихли, боялись встречаться, сидели по своим углам и ждали дальнейших событий. Мы с Алей черпали моральную поддержку друг в дружке и на первых порах сторонились остальных.
В Москве по моей просьбе продали все мои вещи, книги и прислали вырученные деньги в Туруханск. Сумма по нашим тогдашним условиям было немалая, помнится, около двух с половиной тысяч. Кроме того, тысячу рублей прислал Пастернак с необычайно сердечным посланием, Это было актом большого мужества.
Кроме денег Але и мне пришли еще посылки с теплыми вещами, и мы наконец купили себе по телогрейке, теплым брюкам и немного посуды. Нашей первой посудой была пол-литровая стеклянная банка под молоко, продававшееся замороженными кругами ценой в 1 рубль. Никакой посуды у местных не было. Обходились горшками, плошками, чугунами еще дореволюционными. Легко понять восторг Али, купившей некоторое время спустя наши первые три кастрюли, судок и разливную ложку!
Жить у бабки было трудно: остатки супа и куски хлеба, которые я иногда приносила домой, ее не устраивали. Она явно злилась. В доме у нас было грязно и холодно. Печь топилась навылет, окна промерзали и текли, пол был из грубых, кое-как подогнанных досок и горбылей, дверь плохо закрывалась, и ее завешивали одеялом, которое ночью промерзало. Дуло отовсюду… Бабка была не очень разговорчива, в нашу жизнь не вмешивалась. У нас все-таки был угол, относительный покой, надвигалась зима, и выбирать не приходилось.
Работать я уходила очень рано, Аля, вернувшись с сенокоса и начав работать в школе, уходила позднее. Обе мы работали в помещении – и это было главное.
Завшколой оказалась матерью того молодого сотрудника местного отдела МГБ, который нас принял с парохода. Она быстро распознала Алино трудолюбие: Аля и убирала, и таскала воду и дрова, и начала вскоре декорировать стенды и разрисовывать стенгазеты. Обнаружив ее художественный талант, завшколой сейчас же заказала лично для себя картины с лебедями, озером, луной и парком. Платили Але и мне по самой низкой ставке, как уборщицам, но мы и этому были рады.
Вскоре Алины таланты привлекли внимание местного клуба, где в то время не было ни художника, ни декоратора, а лозунги и объявления писались от руки зачастую малограмотными кружковцами. Вот на это-то писание лозунгов и взяли Алю (по штату – снова уборщицей) в клуб. Она уже через несколько недель с легкостью, почти на глаз, начала исписывать целые полотнища (обычно оберточной бумаги) цитатами и лозунгами.
Работать ей приходилось на полу (руки стыли от холода – клуб плохо отапливался) под постоянной угрозой срыва «политмероприятия», каким считалось развешивание лозунгов, из-за отсутствия материала, кистей, молока и мела (последние шли на приготовление белил). Бывали дни, особенно перед праздниками, когда Аля не успевала ни отдохнуть, ни поесть до самого вечера. Тогда я приходила к ней в клуб с котелком горячего супа и хлебом.
У бабки нас прописали на жительство, мы получили на руки справки с фотографией, удостоверявшие, что мы являемся ссыльнопоселенцами без права передвижения за пределы поселка. Ходили мы с этим документом каждые десять дней отмечаться в местное отделение МГБ, где должны были расписаться в журнале в присутствии дежурного. Бывали случаи, что при отметке делались новые распоряжения, и потому эти походы всегда были сопряжены с волнением.
Самым страшным тогда казалась любая перемена места, возможная разлука. Хотелось врасти в нашу, пусть убогую, голодную и холодную жизнь, но в своем углу, а главное, вместе.
ЖИЗНЬ В ТУРУХАНСКЕ
В Туруханске оказалось очень много немцев из Поволжья и греков, прибывших на поселение еще до нас. В основном, это были женщины и дети. При выселении (немцев с берегов Волги, а греков из Краснодарского края) им разрешили взять с собой из дома столько, сколько они могли унести. Потом мужчин посадили в отдельный эшелон и отправили в неизвестном направлении, а женщин и детей прислали в Туруханск. Ни одна семья никогда больше не имела никаких вестей о своем кормильце. Впоследствии среди подросших девочек оказалось несколько таких красавиц, что от них нельзя было глаз оторвать…
С латышами из нашей партии поступили еще жестче. Так, одна поженившаяся чета (это разрешалось) при рождении своего первенца получила на него справку, что он «вечный поселенец гор. Туруханска». Таких справок ни немцы, ни греки не получали. Горю родителей не было предела.
При первой же отметке нам было объявлено, что даже за пределы Туруханска мы не имеем права ходить без разрешения. Любой уход, говорили нам, будет рассматриваться как побег и повлечет за собой наказание. Правда, уже примерно через год, убедившись в нашей полной благонадежности, об этом пункте не напоминали, и мы стали ходить в ближайший лес за хворостом, ягодами и грибами, довольно далеко от поселка. О том, чтобы «удрать» из Туруханска, не могло быть и речи. Об этом никто и не помышлял. Всеми пароходами и самолетами ведали Москва и МГБ.
В столовой аэропорта я была бесправной затычкой. Помимо меня на кухне работали двое мальчишек шестнадцати-семнадцати лет, окончивших где-то поварские курсы. Один, помоложе, тщедушный, неразвитой, инфантильный парень – местный, второй – ссыльный грек. Время было трудное, и они оба довольно бесцеремонно кормились, а может быть, и таскали еду домой. Во всяком случае, заведующего столовой не раз вызывали возмушенные летчики и тыкали ему нос безобразно урезанные порции мяса. Но когда появлялись «повара» – тощие, малорослые мальчики, то обычно, пробормотав им в лицо что-нибудь нецензурное, их снова отпускали на кухню.
Мальчики трудолюбием не отличались. Они опаздывали по утрам, и я за них таскала дрова, скалывала лед с двери и пола у входа, растапливала плиту и чистила картошку. И все-таки, если я поздно вечером бежала домой с остатками какого-нибудь супа и недоеденными кусками хлеба, я была довольна. Но это был аэропорт, закрытая зона, и первая же проверочная комиссия установила, что я ссыльная. Стали искать формальный повод для увольнения. «Плохо чищу картошку» (обязанность повара) и только отскабливаю топором пол, а не «мою его добела», так мне было сказано, но я знала, что меня просто надо уволить, а придирки – для проформы.
Аля в ту пору была очень худенькая, привлекательная, всегда опрятно одетая. Пришли в посылке от тети Лили какие-то ее, еще французские, вещи, и хотя все было уже порядочно поношено, каждая вещица была дорогим воспоминанием. Аля рассказывала, когда и кто ей это подарил (купленного почти ничего не было!). Стала повязывать голову жгутом, сделанным из последнего подарка матери – синей косынки с белыми якорями (такая же красная сдана в московский литературный музей). Начала носить поверх вязаных кофточек замшевую курточку Мура (которая тоже сохранилась и ждет, как и все личные вещи семьи, переезда в музей на вечное хранение).
Всегда, а при ее тогдашней худобе особенно, обращали на себя внимание ее громадные светло-серые глаза, хорошая осанка, изящество. С любым человеком она находила общий язык, всегда умела рассмешить метким словцом и чем-то помочь. Не было случая, чтобы Аля ныла и отчаивалась. В самые страшные минуты она бледнела как полотно, так что я боялась обморока, потом замолкала. Молча пережив случившееся, она начинала меня успокаивать, говоря, что «не все потеряно», что «главное – мы вместе и все переживем, так оставаться долго не может, будут перемены, будут новые возможности – сама увидишь!».
Итак, я уволена, и жить нам теперь предстоит на одну Алину зарплату уборщицы. А она в то время, уже работая в клубе, вскоре стала не только писать лозунги, но и рисовать декорации для сцены и негласно помогать в кружке самодеятельности.
Несмотря на все предупреждения, молодежь просто не могла противиться Алиному обаянию, веселости, необычайному трудолюбию и умению внести в любую работу живую струю и юмор. К ней хорошо относились, а начальство было вынуждено это терпеть, так как Аля даром выполняла работу художника и руководителя кружка.
Туруханск был в те годы местом ссылки не только для нас, репрессированных, но и для проштрафившихся (проворовавшихся, спившихся) членов партии, которых переводили в этот медвежий угол с глаз долой. Здесь они становились полноправным и бесконтрольным начальством. Обычно они плохо или почти не работали, но получали большие ставки, северные надбавки, всякие льготы и жили припеваючи, если не считать сурового климата здешних мест.
Как-то появился в нашей хибаре один из таких людей и попросил помочь ему с какой-то отчетностью. Под строжайшим секретом он сообщил, что в Туруханске организуется лесничество и лесничий уже назначен. Был этот человек малограмотен, но напорист и нагловат. Он сумел убедить лесничего взять его на работу, надеясь, что туда же возьмут и меня и что я буду все отчеты писать за него.
Первые его отчеты были фантастическим очковтирательством. Сидя в углу у покрытого наледью оконца за маленьким колченогим столом, мы при свете мигалки писали о санитарных рубках, о проведенных мероприятиях на тысячах километров дикого, нехоженого леса! Лесничий подписал, документы были отосланы в Красноярск, откуда их через месяц вернули «для переработки». Но перерабатывать, кроме нас, было решительно некому, и мы оба получили работу: он – помощника лесничего, а я бухгалтера. Елизавета Васильевна, бывшая бухгалтером до меня, за неделю, а то и меньше, попыталась ввести меня в курс бухгалтерской отчетности.
Из ее рук я получила первые в моей жизни счеты, которые не знала сперва, как держать, и которые унесла домой, чтобы за одну-две ночи научиться складывать, вычитать, умножать, делить.
И вот я бухгалтер при лесничем, глупом и малограмотном, который прежде был в каком-то захолустье милиционером. Пошла работа. Я стала составлять отчеты, которые сначала были возвращены, на следующий месяц возвращены частично, а на третий уже приняты. Лесничий все только подписывал, но даже подсчитать и заполнить графы лесорубочных билетов он не мог. Складывал кубометры, цену и километры и вписывал полученное в графу «сумма».
Думаю, что это в райкоме ему строго запретили давать мне, врагу народа, бланки отчетности (билеты), и он пытался сперва все делать сам, а потом, махнув рукой, переписывал все данные с моей бумажки. Жалованье мое было 350 рублей в месяц. Относился он ко мне прекрасно и из-за своей безграмотности за меня держался.
Был это период нашей «просперити». Обе зарабатывали, уже стали сыты картошкой, кашей и черным хлебом. Появились планы на будущее.
В Туруханске население не было прочно оседлым, кроме коренных жителей, «сельдюков», как их называли. Всегда кто-нибудь уезжал, и часто продавались домишки и хибары. Аля присмотрела какой-то домик на столбах, одной стеной прилепившийся к берегу. Он стоил дешево, 1200 рублей, но требовал немедленного укрепления. Другой домик прельстил Алю тем, что всеми окнами смотрел на Енисей, но тоже был очень непрочным… Наконец какой-то служащий аэропорта решил построить новый большой дом и продать старый. Стоял этот дом под обрывом, на плоском галечном берегу, был оштукатурен и даже местами покрашен. Видя наш интерес, хозяин накинул цену. Но жить у старухи было больше невозможно, мы собрали все, что имели, и купили домик за 2300 рублей. Перевезли на тележке свой скарб, поставили стулья и два топчана.
Помню ослепительный июньский вечер, еще без комаров. Дверь нашего домика (он последний на берегу) открыта прямо на бескрайний простор Енисея. Сели мы с Алей на порожек, прислонились плечом к плечу и замерли от нахлынувшего счастья.
АЛЯ И ГЕНКА
Генка, прелестный шести-семилетний мальчик, живущий у своей бабки Зубарихи, был полон своеобразного обаяния, деликатности и доброты. Детство его проходило рядом с бабкой, мать и отец постоянно на работе. Дети с самых юных лет имели обязанности: принести воду, сходить в лес за хворостом, смести снег и сбегать за хлебом. Игрушек обычно не было. Отцы иногда делали какое-то подобие зверей из деревянных чурок, матери шили кукол из тряпья, но главные товарищи игр и помощники были собаки и щенки. Поэтому дети, привыкая к окружающему трудному быту – зимой сильные морозы, летом беспощадная мошкара, – совершенно не были знакомы с миром вымысла, сказкой. С нашей точки зрения, они были неразвиты, а на самом деле вполне приспособлены к жизни в своей среде и даже смышлены.
С Алей у Генки сразу установились очень приятельские отношения. Он всегда смотрел на нее удивленно-радостными глазами и, казалось, всегда ждал от нее чего-то нового и интересного, на что сразу же был готов отозваться веселым смехом. А смеялся он как-то мелодически звонко, на верхних нотах и неуклонно вызывал своим смехом улыбку. Аля подтрунивала над ним, пряталась, разыгрывала. Была у них одна озорная игра.
Вместо туалета в углу бабкиного огорода была яма, закрытая ящиком с круглым отверстием, с навесом из ящика сверху и четыре кола по углам, затянутые мешками. Засиживаться в таком закутке при морозе было невозможно.
И вот, укарауля Генку, который по нужде бежал, обычно раздевшись, Аля ждала его за дверью сеней и, когда он подбегал, держа штаны в похолодевших руках, быстро набрасывала на двери щеколду и на стук Генки спрашивала:
– У нас все дома, кто такой?
– Галя, открой! (Так он переделал незнакомое имя Аля.)
– Кому открывать-то?
Генка, захлебываясь от смеха:
– Галка, открой, бабка индет!
Тут Аля открывала, а Генка, хохоча, вваливался в сени, а затем в дом и к печке.
Иногда Генка, хитро смеясь, говорил: «Галка, хочешь бражки?», лез куда-то за печь, в закутанный шубой бочонок, выносил ковшик, а потом, немного похлебав с Алей бражки, заваливался у печки спать, а вернувшаяся бабка укрывала его потеплее и громко сетовала: «Эх, хилой парень, совсем хилой, днем спит…»
В ту пору я научилась из папиросной бумагой и раскрученных проводов делать искусственные цветы. Генка своими маленькими тоненькими пальчиками лихо накручивал из папиросной бумаги лепестки роз, но собрать их в целый цветок и укрепить проволокой или ниткой не умел и смущенно отказывался.
Иногда я усаживала его на колени и рассказывала про Красную Шапочку и Серого Волка. Он тихо сидел, склонив голову к моему плечу, и внимательно слушал.
– Ну как, Генка, понравилось?
– Спасибо, понравилось.
– А что тебе понравилось?
Генка, глядя на меня радостными глазами, выкрикивал:
– А я шам не ннаю.
– Хочешь, еще раз расскажу?
Генка кивает. Под конец сказки:
– Ну, понравилась тебе девочка?
Генка радостно-восторженно:
– А я шам не ннаю.
– А бабушку тебе не жалко?
Генка – снова за свое, но уже с легким смущением…
Пробовала я научить Генку правильно произносить некоторые слова, которые он коверкал.
– Гена, смотри мне в рот и повторяй за мной раздельно: п-т-и-ц-а.
Он медленно повторяет.
– Ну, а теперь скажи сам.
Генка с готовностью и быстро:
– Типца.
И так много раз.
Не могла научить говорить «лохматые рукавицы», говорил «холматы рукавицы» и так далее…
И вот затеяли мы с Алей устроить Генке елку. Сделали из бумаги цепи, из спичечных коробок и коробочек из-под зубного порошка наделали бонбоньерок, обмазали клейстером и обсыпали чем-то блестящим еловые шишки и даже достали несколько свечных огарков. Конечно, принести из лесу маленькую елочку не составило большого труда.
Под Новый год, когда Генка лег спать, установили елку в углу комнаты, нарядили ее и хлебным мякишем наклеили огарки. Зажгли и разбудили Генку. Бабка взяла его на руки, босого, в рубашке, поднесла к светящейся елке, а Генка вдруг вытаращил глаза, испуганно слез с рук и забился под кровать искать свои валенки.
Свечи были маленькие, и мы очень просили его вылезти, боясь, что они прогорят. Бабка наконец его вытащила, но он упирался. Было ли это такое большое впечатление, с которым он не смог справиться и испугался? Испугали ли его живые огоньки – не знаю. Так мы и остались в недоумении. Подарили ему альбомчик с контурами домашних животных – козы, овцы, лошади, коровы, собаки и к альбому, – коробочку дешевых цветных карандашей, возможно, первых в его жизни.
Малевать с усердием он принялся на следующий день, как только стало светло. Но закрашивал карандашами все подряд, не особенно ограничиваясь контурами, лошадь – синим, козу – красным.
Бабка елкой и подарком Гене осталась очень довольна. Через несколько дней, сидя в своем углу за дверной занавеской, я слышала, как бабка за чаем, снимая приколотые булавками к стене Генкины листы, говорила каким-то старухам:
– Все ведь Генка сам! Уж до чего умен, до чего умен, не знаю, будет ли жить-то…
В далекой сибирской глубинке, в Туруханске, Аля снова получила возможность рисовать и даже делать акварельные наброски. Вновь вспыхнула дремлющая потребность отражать виденное. Она рисовала детей, собак, домики, лодки, берег Енисея. Природа в расхожем смысле была вне ее тем, а может быть, возможностей. Особенно развернулись ее способности тогда, когда судьба милостиво привела ее к художественному оформлению спектаклей клуба. Тут она разрисовывала целые стены персонажами сказок: Баба-Яга, вылетая из одного угла помещения, пересекала всю стену на метле и исчезала между крышами домов. Персонажам сказок она часто придавала небольшое портретное сходство с местным начальством, чем вызывала восторг молодежи, которая, замечая это, никогда не выдавала своих чувств в присутствии посторонних.
Часто Аля рисовала меня возле нашего домика. Со временем, когда мы купили собственную хибарку, Аля с удовольствием делала зарисовки в разное время года и даже ночью, карандашом и акварелью. Она посылала рисунки нашего дома в виде поздравительных открыток родственникам и друзьям. Добыв как-то хорошую бумагу для рисования, она с увлечением сделала акварельные рисунки. Там изображена и я.
Особенно хорошей я считаю большую работу, где ей удалось передать необычайность призрачного освещения белых ночей. На ней наш дом, часть палисадника и обрывистый берег с кустами и тремя чудными елками на самом горизонте. Эти елки было видно при подъеме к Туруханску с пароходной палубы.
Все эти рисунки сохранились. Часть их была сдана мною в ЦГАЛИ, а часть отдана для демонстрации на вечерах Льву Абрамовичу Мнухину – устроителю и хранителю частного музея Марины Цветаевой.
ВЫБОРЫ В ТУРУХАНСКЕ
Судьба Оксаны Терещук была схожа с судьбой Зубарихи. Живя где-то в глуши Полтавской губернии, вышла замуж за местного хорошего парня, через год родила дочку Марию и вскоре рассталась с мужем: он был мобилизован в войну 1914 года. Погиб Терещук в первый год войны, и осталась у Оксаны в память о муже выцветшая фотография, где они снялись втроем с маленькой Марией, да еще вскоре присланные из воинской части два ордена Терещука… Погоревав положенное время, Оксана решила больше замуж не выходить, без устали работала и заботливо растила дочку. Политикой она никогда не интересовалась. Началась гражданская война. Многие в их селе погибли, но она уцелела вместе с дочерью, которая как-то незаметно росла, росла, ходила в школу и к 1929 году превратилась в рослую, ладную, легко завоевывающую на всех посиделках и встречах сердца парней. Была работящей и веселой и даже попала в местную газету. Когда пришла Марии пора выходить замуж, оказалось у нее два серьезных претендента: в лице скромного и очень доброго Остапа и ловкого, неглупого, разбирающегося в политике активиста. Мария выбрала Остапа, чем вызвала плохо скрываемую недоброжелательность у соперника.
Остап привел в порядок хату, старательно обрабатывал свой земельный надел, пользуясь при этом помощью молодого парня, не то родственника, не то просто дружка, приходившего в страдное время батрачить в семью Терещуков.
Остап привязался к теще и даже сделал ей сундучок для хранения одежды и всяких мелочей, оковал его жестью и раскрасил по бокам цветами и фигурами молодых парней в вышитых рубахах и с обязательным чубом на голове. Конечно, этот сундук стал гордостью Оксаны, тем более что он еще был снабжен запором с нехитрой мелодией. Сундук этот был знаком всему селу, и держала в нем Оксана помимо всяких мелочей плюшевую шубейку со сбором по дореволюционной моде да еще суконный полушалок, вышитый шелком.
Гром, перевернувший всю жизнь семьи Терещуков, разразился внезапно во время коллективизации, о которой ходили самые разные и часто жестокие слухи. Слухам этим верили и не верили.
Видной фигурой на селе стал бывший ухажер Марии, он был членом сельсовета, вступил в партию и сделался одним из руководителей по перестройке обычной жизни. Постепенно стали исчезать зажиточные семьи, о которых после их вывоза никто ничего больше не слыхал. Когда же внезапно к хате Терещуков подъехал грузовик с сидевшими в нем заплаканными знакомыми односельчанами с узлами, Оксана как-то сразу отупела, перестала понимать окружающих, смутно поняла текст прочитанной бумаги о том, что семья Терещуков в числе других подлежит выселению за посредничество и помощь кулакам, поняла свою обреченность и начала утешать Марию и Остапа, что ведь не на смерть едем, да еще, слава Богу, вместе, и не надо отчаиваться.
На сборы давали один час, а вещей разрешили взять столько, сколько смогут унести сами, и бросилась вся семья трясущимися руками собирать то, самое необходимое, что могло пригодиться для будущей жизни. Смутно догадывались: повезут на север, а спросить было не у кого – сопровождающие грузовик люди были незнакомы, молчаливы и угрюмы. Помимо всякого самого необходимого для хозяйства Оксана в свой узел еще запихала вместе с плюшевой шубой, сапожками с ушами по бокам еще свой знаменитый расшитый полушалок.
Все было как в дурном долгом сне и кончилось тем, что, слава Богу, вместе со своими узлами и мешками они с последним пароходом, уже под осень, попали в Туруханск…
Силясь понять все происшедшее с семьей, Оксана чувствовала, что, пожалуй, во многом виноват тот жених-комсомолец, которому отказала Мария, но о своих догадках молчала – не хотела растравлять и без того впавшую в отчаяние дочь.
Как случилось, что Остап остался при жене и бабке, было непонятно.
Семье Терещуков, как и многим, отвели какую-то хибару под жилье, а Остапа и Марию определили на работу вблизи Туруханска на рыбзавод. Там Остапу и Марии дали самую тяжелую работу – подледный лов и засолку рыбы. Недолго вытянул тяжелые северные условия Остап, а затем зачахла и Мария, оставив бабке своего сына, родившегося уже в Туруханске. Лечиться в Туруханске было, по существу, негде. Врач поселка – неумная и малоквалифицированная, неудачливая и некрасивая женщина попала в Туруханск по разнарядке из явных троечников какого-то вуза.
Потеря Остапа и Марии ре сбила с ног Оксану, а выявила в ней какие-то новые силы противостоять судьбе, выходить и вырастить Грицая – единственное кровное существо, оставшееся у нее на руках. Немного помог завод, выписали даром дрова, то есть разрешили по билету самой вывезти сухостой из леса; немного помог сельсовет: выдал ордер на одежду и обувь, да и сама работала не покладая рук. Где-то подобрала брошенного на произвол щенка, со временем превратившегося в сильную собаку, выпросила в сельхозе забракованных цыплят, которых тоже вырастила у кухни на остатках хлеба и помоев. По примеру местных ходила в лес, таскала домой густой высокий мох. Мхом этим законопатила все щели, обила дом дранкой и, ногами замесив глину с навозом, обмазала стены своей хаты, а потом побелила.
Бабка научилась вычесывать собачий подшерсток, прясть его и с прибавлением простых или суровых ниток вязать шарфы, рукавицы и носки на продажу или на обмен.
Бабка ходила и на стирку к начальству, ухаживала за больными, смотрела за малыми детьми, была приветлива, честна и очень трудолюбива.
И говорить стала немного по-местному, прибавляя слово «однако», говорила «че» вместо «чего» и «что», ходила в больницу «отведать» больных… Население относилось к бабке неплохо и часто пользовалось ее услугами.
Грицай оказался выносливым и здоровым мальчиком, рос, как и все мальчишки вокруг, ничем особенно не отличался, привык к северу. Был он пионером, а подросши – неплохим исполнительным комсомольцем. О жизненных проблемах особенно не задумывался, принял всю систему жизни как что-то естественное и незыблемое, верил газетам, впрочем, чтением не увлекался. Бабку свою он любил, хотя стеснялся это показывать, но был всегда готов ей помочь в какой-либо трудной работе, хотя и приговаривал: «А ты сама че?»
В школе забыли о его происхождении, и он был, как и все кругом.
И вот в местной газете «Северный колхозник» появилась статья о предстоящих выборах. Начальство было в смятении: как быть с репрессированными, которых в поселке большинство? В МГБ начали проверять дела прибывших – нет ли в них указаний, что осужденный или высланный лишен права голоса? Но таковых не оказалось, и весь должностной Туруханск начал готовиться. На стенах домов появились лозунги «Все на выборы!» и другие, написанные Алиной рукой. Оформляла Аля заголовки газет, появились ею же переписанные статьи о преимуществах свободных всенародных выборов по сравнению с капиталистическими, биографии избираемых в депутаты с описанием их трудовых качеств, даже появились плохо исполненные местной редакцией фотографии кандидатов, похожих на множество людей того же возраста, проживающих в Туруханске. Аля была нарасхват и работала без устали. Я начала делать очередные цветы для гирлянд из присланной в предыдущую навигацию Алиной теткой папиросной бумаги. Вместе с бумагой была прислана клубная литература, а также книжка шрифтов для Алиной работы. Прислали Але и бумажные портреты вождей, которые наклеивались на картон или фанеру, окаймлялись рамой и требовали цветов для украшения.
После выборов предполагался концерт и танцы в клубе, а для избирательного участка выделили часть торговой школы.
В отведенном помещении повесили портреты. Райком дал красную скатерть для стола с урной. Из фанеры и легких столбиков сделали две маленькие кабинки – в каждой был портрет на стене и стул, чтобы голосующие могли подумать, прежде чем отдать свой голос. Все как на Большой земле! Из драпировок сделали штору, заменявшую дверь в первой кабинке, а для второй драпировки не хватило, повесили на стене портрет Карла Маркса, а проем двери прикрыли фанерой.
За день до выборов сани-розвальни украсили моими бумажными цветами и кумачовыми лоскутами. В каждых розвальнях был фанерный ящик с продольной широкой щелью в верхней крышке. Ящик был обвязан бечевой, концы которой сбоку были припечатаны сургучом. Упряжки эти предназначались одни для начальства, а две другие – для инвалидов и больных, не могущих дойти до избирательного участка. Возницами были ребята из драмкружка.