38. Корабль дураков

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

38. Корабль дураков

Тишину моей одиночки через несколько дней нарушили крики зека, попавшего в соседний карцер.

Сосед оказался весьма буен, он не давал покоя ни днем, ни ночью. Это был, как он сам иронически представлялся, «Владимир де Красняк, кремлевский крепостной, белый раб страны советов». Был он из уголовников.

Красняк прославился тем, что однажды ему сделали какой-то укол, после чего вынесли из кабинета на носилках. Тем не менее Красняк не пал духом.

– Жертва жива! Эксперимент не удался! – на весь лагерь ораторствовал он с носилок. В карцер Красняк, насколько я понял, попал опять за какие-то конфликты с лагерными медиками.

Первым делом он выбил стекла в окошке и стал сквозь решетку ораторствовать в сторону поселка.

– Жертва в блоке смерти! Коммунисты приходите, пейте кровь, топчите ногами тело, топчите и вашего Ленина, который воскрес!

– Красняк, что за Ленин? – заинтересовались менты, наперебой заглядывая в волчок.

– Вот он! (Красняк, расстегнув штаны, поворачивался к двери.) – Вот он, видите: лысый и бородка клинышком! Смотрите, смотрите, воскрес!

– Ах ты, такой разэтакий! – И менты откатывались от двери, давясь возмущением и смехом.

Красняк где-то видел репродукцию картины Питера Брейгеля «Корабль дураков». Это врезалось в его обостренное сознание, и теперь он луженой глоткой вслух зачитывал всем камерам свое очередное послание:

«Кораблю кремлевских дураков, кормчему Брежневу. Меняй курс, Леня!..»

И так далее, в том же духе. И снова Красняк ночи напролет орал («выступал», как он выражался).

– А-а-а-а! – во всю мощь легких ревел он, топоча сапогами по помосту. – Коммунистов – в зоопарк! Комсомольцев – на Луну! Коммунисты, комсомольцы, патриоты – недочеловеки!..

Его «транслируемые» на ментовский поселок лозунги постепенно начинали навязчиво вертеться у меня в мозгу. Но, видимо, не только у меня… Через некоторое время бровеносец в своей очередной судьбоносной речи похитил яркий красняковский образ:

– Наш корабль, – с трудом ворочал языком вождь, разрезая мелкую зыбь антисоветских кампаний, – плывет своим курсом. Ветер истории надувает наши паруса!

Плагиат был явный. А этого Красняк не прощал. Увлекали его и загадочные летающие тарелки. Красняк использовал их в своем очередном комбинированном лозунге:

– Да здравствуют обосц… трусы Катьки Фурцевой и перш с тарелками на лысой ленинской башке! Да здравствуют танцующие тарелки над кораблем кремлевских дураков!

Лозунг про Катьку понравился Григорьеву, беглому солдату, мальчишке из соседнего карцера. Он тоже из подражания разбил окно и стал орать в него.

– Ты это брось! – окрысился на него Красняк. – Я над этим лозунгом три года думал! Свое кричи!

И Красняк, раззадоренный, с новой силой орал на поселок:

– …в глотку Котову, коменданту лагеря смерти!

– …в глотку вашему Брежневу!

Свою парашу Красняк величал: «Катька Фурцева». Карцера наполнялись, люди получали все новые срока, «материал» накапливался, их переводили на несколько месяцев камерного режима. Так кончалось мое одиночество. На прогулке в клетке из колючей проволоки я даже удостаивался общества Владимира де Красняка… А в камере со мной теперь был тот же Григорьев, худенький, бледный мальчишка, которого лагерные ужасы повергли в шоковое состояние. Все у него перемешалось: христианское юродство, уголовный жаргон, политика. Был он полурусским-полуукраинцем, родители разошлись, и это придавало ему дополнительную порцию внутренних противоречий и неустойчивости.

От всего этого у него было недержание речи. Говорил он без умолку, обо всем на свете, смешно тараща при этом свои голубые глаза и собирая в продольные морщины матово-белый лоб.

Но особенно болезненной и притягивающей темой были вопросы пола. Тут перемешивалось благоприобретенное христианское целомудрие с испорченностью уличного подростка. С каким-то внутренним надрывом рассказывал он о том, кто, где, как и с кем сходился.

Мне запомнились, например, истории, как забеременели его соученицы. Одна из них прямо на школьном уроке на задней парте расстегивала брюки своему мальчику. Другая, в двенадцать лет, только-только начало просыпаться в ней женское начало, явилась к знакомому парню постарше якобы за книгой, почитать.

– Выбери себе, – ответил ничего не подозревавший парень, и указал на книжную полку за своей спиной. Когда через минуту он обернулся, девочка стояла совсем голая.

– Ты что?! – обалдело вскрикнул он.

– Я тебя хочу, – ответил ребенок.

– Дура! Меня же за тебя посадят!

– Не посадят, я никому не скажу.

Противоречие между обостренной чувственностью и христианскими добродетелями терзало Григорьева, это ощущалось во всем. У него было вырезано одно яичко, и об этом ходили противоречивые рассказы.

Один говорил, будто в больнице Григорьев из «фраерства» слишком близко сошелся с уголовниками. Те попытались его изнасиловать, кололи ножом, повредили, пришлось удалить.

Другой уверял, что Григорьев из пуританских побуждений пытался себя оскопить, но преуспел лишь отчасти.

Дело шло к зиме. Начинались сибирские морозы. Мы были уверены, что в состав тюремных стен специально добавлена соль, так как вся стена была в ручейках стекающей воды. Один из зеков окрестил ее «стеной плача». А Григорьев все рассказывал свои истории. Братец, по его словам, как-то подсмотрел за девочкой, которая развлекалась онанизмом. Он стал шантажировать ее тем, что расскажет об этом широкой публике, если она ему не отдастся. Потом какой-то мент убил брата на улице. За что, про что – неведомо, следствие замяло для неясности.

От его бесконечного словоизвержения тоже болела голова, не меньше, чем от Красняка.

– Ну, что ты исходишь словесным поносом? – злился на него Березин, неправдоподобно толстый зек по кличке «Император».

В разгар нашего сидения внутреннюю тюрьму начали переоборудовать, как в Мордовии, ликвидируя сплошные деревянные помосты. Строили новые нары, откидные, чтобы за весь бесконечный день человек не мог отдохнуть. В тесной тюрьме шипела электросварка, мы задыхались от запаха ацетона. Никто и не думал выводить нас на время работ. Красняк бесился, орал еще больше. Нас то и дело перебрасывали из камеры в камеру, иногда в связи с «ремонтом», иногда – в карцер и обратно. Свирепствовал начальник режима майор Федоров, тихий змий с белесыми глазками садиста, медленно, с наслаждением удушающий и заглатывающий жертву.

Когда-то, при Сталине, он выдвинулся тем, что самолично при зеках выколол штыком глаза трупам беглецов.

Перед нашим приездом на 35-м лагере сидели несовершеннолетние девочки. Некоторые из них были уже настолько прожженными, что ребята обнаружили в бараке целый штабель искусственных подобий мужского органа.

Но были и неиспорченные. Таких майор Федоров насиловал. Двое забеременевших повесились незадолго до нашего приезда. Видимо, после такого ЧП решили срочно расформировать именно этот лагерь, чтобы спрятать концы в воду. Одна уголовница из Мордовской психушки («двенадцатый корпус» при концлагере № 3) сообщила политическим, что ее упрятали туда после группового изнасилования офицерами МВД прямо в кабинете штаба…

С самого начала нашего пребывания во внутренней тюрьме возникла одна небольшая проблема.

– Выходи в туалет! – будил зеков до свету мент.

– Хорошо, мне нужна бумага…

– Зачем?

Менты искренне недоумевали, зачем она может понадобиться в туалете. Стихи писать, что ли? Приходилось изыскивать ее невероятными способами, проносить тайно. Потребовались месяцы борьбы, чтобы бумага для туалета была легализована…

Баня находилась в противоположном конце лагеря, и раз в десять дней нас водили туда через всю зону. Ребята встречали по дороге, старались наперекор ментам сунуть какой-нибудь бутерброд. Иногда это удавалось, но на обратном пути нас тщательно обыскивали в коридоре, у входа в камеру. Так у Красняка однажды изъяли махорку и кусок хлеба.

– Вы у меня гнилую коммунистическую махорку из пасти вырвали! – надрывался от обиды Красняк.

Был у нас еще один «благодетель» – старший лейтенант с баснословной фамилией Рак. Он очень не любил, когда его фамилию склоняли. В творительном падеже она звучала неэстетично. И зеки специально изощрялись в письменных жалобах, досаждая зловредному Раку.

В туалет нас выводили только раз в день, в минуту подъема, в шесть утра. Не успевая толком проснуться, зеки далеко не всегда могли полноценно использовать эту драгоценную минуту. А потом было уже поздно. Правда, в ГОСТ, в отличие от карцера, положена получасовая прогулка в клетке из колючей проволоки. Зеки пытались проскользнуть мимо, в туалет, чтобы хоть за время, отведенное для прогулки, наверстать упущенное. Но не тут-то было. На их пути вырастал Рак, толстозадый, приземистый, с тоненькими черными усиками, с нервной рукой на портупее. Широкий и низкий, Рак выглядел, как в вогнутом зеркале. Он зорко стоял на страже социалистического нужника.

– Ну, что, не удалось? – млеющим от наслаждения голосом спрашивал он зека, который держался за живот.

– Да, большевики привезли нас сюда показать, где раки зимуют! – мстили мы ему «коварными» ответами.

И Рак багровел и зеленел.

В зоне у него были другие дела. Он вырастал перед койками строптивых зеков прямо по сигналу подъема и требовал сиюсекундно встать; писал рапорта. Возмездием служили примерно такие письменные жалобы: «Мне 25 лет. Утром в связи с эрекцией мне неудобно сразу вскакивать при публике. Но Рак почему-то требует, чтобы я вставал именно в таком состоянии, причем непременно в его присутствии. От этого мне становится еще хуже… Я прошу избавить меня от нездоровых поползновений Рака…»

Но еще успешнее была тактика примитива Валетова, убежденного молодого коммуниста с кнопочкой вместо носа и большой круглой башкой. Коммунисты с некоторыми идейными отклонениями от генеральной линии преследуются красной инквизицией как еретики. Валетов по-пролетарски объяснил Раку, что к чему: «когда он ляжет, я встану». Рак не внял. Тогда Валетов со своего второго яруса вывалил из-под одеяла прямо под нос Раку свое хозяйство. Рак не поверил своим глазам, с минуту присматривался и принюхивался, потом с очумелым криком выбежал вон. Валетова наказали, но Рак по утрам уже не появлялся.

Был у Рака комплекс низкого чина.

– Гражданин лейтенант… старший, – как-то обратился к нему Шимон по поводу того, что на аппеле Рака почему-то интересовали только еврейские фамилии.

– И буду капитаном! – вырвалось у Рака.

«Рак не будет капитаном», – писали зеки на стенах лагерного сортира. Когда Рак старался доказать свою интеллигентность, он употреблял слово «фабула».

– А в чем фабула? – спрашивал Рак по поводу любого недоразумения.

– «Фабула» идет! – предупреждали друг друга зеки, завидев приближение тараканьих усиков Рака.

В эти «веселые» времена мы испытывали на себе еще и действие какой-то химической отравы, тайно подсыпаемой в пищу. Решили крикнуть об этом ребятам, когда поведут в баню.

– Не поверят ведь! – сказал сосед по камере. – Кто на себе не испытал, ничему не верит!

Я все-таки крикнул об отравлении и услышал смешок неисправимого оптимиста Шимона:

– Не говори чепухи! Нас скоро всех выпустят!

Шимон верил в разрядку. Нас он понял только тогда, когда сам надолго попал во внутреннюю тюрьму, на наше место… Печальный урок психологии.

В то время приснился мне страшный сон. Будто не сплю, лежу в той же камере. Смотрю в окошко, а там на фоне решетки между двойными рамами каким-то образом примостился один из моих камерных соседей. Лежит, не то спящий, не то мертвый, вполоборота, с закрытыми глазами. Я поворачиваюсь и вижу его же, лежащего на нарах, рядом со мной! В этом было что-то жуткое… Сосед спит рядом со мной, а в это же время его двойник за окном просыпается, приподымается между двойными рамами и смотрит на меня со зловещей жабьей усмешкой Каина… Я проснулся, похолодевший. Только потом, после событий, я понял: это был знак на будущее…

Днем над нами куражился майор Федоров, изголялся Рак, находили миллион зацепок и придирок прапорщики Махнутин и Ротенко. Но и ночью покоя не было. Окошко упиралось в глухой лагерный забор, над которым высился страж с автоматом. Среди ночи нас будил жуткий, нечеловеческий вопль:

«Стой, кто идет?!!»

От одного этого «Стой!» можно было получить разрыв сердца. Часовой орал так, будто сгорал заживо. Выказывал усердие. Это была всего лишь смена караула… А днем – автоматная стрельба за забором, заливистый лай овчарок, резкие выкрики команд, топот марширующих ног, крики хором: «Здравия желаем, товарищ командир!» Получалось, будто куча дрессированных собак в унисон пролаяла: «Гав-гав-гав-гав!» С наступлением холодов майор Федоров обуреваем одной заботой: чтобы все камеры, стены которых покрывались водой и льдом, были постоянно заполнены до отказа. В зону его выводили на охоту, а в БУР он приходил насладиться жестокой игрой кошки с пойманными мышами. Когда мы выходили на прогулку, еще явственнее слышалось, как муштруются краснопогонники за забором. Приходил майор Киселев, старая седая лиса, антисемит и прохиндей, который писал рапорта до такой степени безграмотно, что зеки цитировали их друг другу, как образцы тупости.

– Ну, как мы себя чувствуем? – ехидно спрашивал он у нас, гуляющих по запертой клетке.

– Да вот спорим, никак одной вещи в толк не возьмем!

– Ну!

– Коммунисты говорят, что произошли от обезьяны. Охотно верю, им виднее. Но вот от какой именно? От гориллы или от мартышки?

Киселев обижался смертельно, хотя был коммунистом и майором МВД. Ходили слухи, что он потихоньку ходит в церковь, замаливать грехи, накопленные в изобилии еще со времен Берии. Это не мешало ему продолжать свое дело…

– Я вот попросил врачиху Котову, жену коменданта лагеря, чтобы она меня к себе в собаки взяла! – рассказывал очередную хохму Красняк. – Обязался исправно сидеть на цепи и лаять всю ночь. Жить согласен в будке, пусть только кормит, как кормят собаку. Так она сказала, что я и ее, и ее детей сожру!

– Ишь чего захотел! Собаке мясо или хоть кости положены!

– Да, господа, мы тут все требуем прав человека, а нам бы хоть прав животного добиться! Ведь признают же коммунисты человека общественным животным? Животному положена подстилка – а нам в карцере – нет! Хозяин не морит собаку голодом – а нас морят! У собаки теплая будка – а у нас, чуть не голых, – на холодный бетон! В общество защиты животных надо жалобу писать. За людей нас не признают, – пусть признают хоть за животных! Ведь за такое обращение с животными – судят!

Хромой лагерный начальник санчасти Петров приходил в БУР со странными вопросами:

– Ну, как вы тут уживаетесь между собой?.. Чем занимаетесь?.. Не деретесь?.. А что читаете?

– Гомера.

– Гомера? Но, что именно? Повести, рассказы?

– Комедии, доктор…

Как-то мы гуляли в своей проволочной клетке, а доктор Петров направлялся через БУР в зону.

– О, шлеп-нога идет! – приветствовал его появление Красняк.

Не обращая на нас внимания, Петров со своей палкой поковылял к углу внутренней тюрьмы, расстегнул штаны и при всех стал спокойно мочиться… Туалет был всего в нескольких шагах, но интеллигента это не смущало. «А доктор Краузе достал свой маузер», – прокомментировал Красняк куплетом из блатной одесской песенки.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.