34. Мой собутырник
34. Мой собутырник
Прежде, чем быть принятым в резиденции следователя, ты подвергаешься очищению: стрижка наголо, баня и операция с перочинным ножом. Новички признавались, что чуть не падали в обморок, когда их вводили в пустынную комнату, где сидел некто в синем халате и точил на оселке нож. Им мерещились всякие ужасы. А вдруг отхватят какой-нибудь нужный орган в знак того, что он более не нужен?
Между тем, операция невинная – отхватывают только пуговицы. Одновременно у тебя отбирают все шнурки и ремешки, и в течение длительного путешествия по коридорам ты вынужден придерживать брюки руками. Затем идет так называемый личный обыск, значительно улучшенный по сравнению с прошлым. Найдено прежде упущенное место, где подследственный может прятать крамолу.
Тебе велят раздеться, расставить ноги и нагнуться, а обыскивающий заглядывает тебе в задний проход. Теперь становится понятным, почему обыск называют личным. При каждом серьезном шмоне снова и снова обыскивают твою личность, заставляя нагнуться.
Наконец, обысканный, опустошенный, вымытый, остриженный и весь расстегнутый, ты входишь к следователю.
– Ну, арестованный, сообщите о своей антисоветской деятельности.
Огорошенный этим требованием, растерянно соображаешь: что такого антисоветского мог ты совершить? Но следователь знает. Он предлагает тебе сесть (вопрос номер один был задан с порога) и рассказать свою жизнь по порядку. Кое-что он уточняет, кое-что пропускает мимо ушей. Протокола он еще не пишет. Я говорю сейчас не о физической, а о психологической стороне дела, о способах плетения следственной паутины.
Следователь, майор Волков, с ходу предъявил мне свое первое обвинение: сокрытие данных о родственниках. Я не назвал их, когда заполнял мою анкету. Тут анкета подробнейшая, со списком родственников и особо – родственников заграницей. Этот последний пункт достоин внимания – против кого он направлен? В царское время из России эмигрировали миллионы, притом из беднейших слоев населения. Больше всего евреи, но также украинцы (в Канаду), литовцы, латыши. У меня самого есть тетка в Америке, чьей и фамилии я не знаю, т. е. фамилии по мужу (она эмигрировала девушкой). Ну, так что, это родство заранее меня характеризует, как поклонника Америки, что ли? А если даже у кого-нибудь есть за границей родственник, эмигрировавший с немцами или вывезенный ими, какую нить это может дать следствию? Вопрос этот нужен только для того, чтобы сгустить краски обвинения, поскольку наперед известно, что оно будет сфабриковано.
Иной смысл имеют вопросы о твоих здешних, советских родственниках. В отличие от заграничной тетки они вполне досягаемы, и ты должен указать их адреса. Именно поэтому я и скрыл их, опасаясь, что родство со мной повредит им. Следователь вытащил из архива мое старое досье – тогда я был ой как прост! – и я попался. Черт его знает, равно ли мое умолчание на следствии даче ложных показаний перед судом! По нашим законам адвокат тут не требуется, а процессуального кодекса я не знаю. Умалчивать перед обществом в газетах, книгах и докладах не запрещено. Но перед государством, чьим представителем в данном случае является следователь? Следователь объяснил, что это преступно.
Но что список родственников перед списком друзей! Беда, если у тебя при обыске изъят пяток писем. Держать связь с пятью? Не группа ли? Групповая контрреволюция повышает служебную марку следователя. Как же, он раскрыл организацию!
Начинается разработка данных, надо же докопаться до корней! Прежде всего, нет ли антисоветских высказывание? Оно, пересланное по почте, уже действие. Антисоветчики любят выражать свои мысли эзоповым языком, а расшифровывать Эзопа – работа тонкая, умная и трудоемкая, заслуживающая хорошей премии. Далее, на всякий случай не мешает взять под наблюдение переписку указанных пяти человек. Словом, работы уйма. Она становится еще сложней, если в твоем кармане найдена записная книжка с двумя-тремя десятками адресов. Самый малозаметный из твоих знакомых может оказаться главным связным. Сколько разработок! Прощупать каждого – не шутейное дело.
Вокруг одного подозрительного кормится целый взвод специалистов. В какую же цену обойдется рабочим и крестьянам моя записная книжка? Если ты по-настоящему хочешь сберечь государственные деньги, держи адреса и телефоны своих друзей в голове. А еще лучше, никому не пиши и не звони.
Следователь ищет не одни только политические преступления. Очень важно убедить массы, что все эти "контрики" В СУЩНОСТИ (великолепный способ обличения: ты сказал "а", но В СУЩНОСТИ ты сказал "б"), – самые обыкновенные жулики, ранее судимые за уголовные преступления. Я как раз и являюсь таковым. "Сидящий на скамье подсудимых уже привлекался за уголовное преступление" – вовсе не обязательно уточнять, за какое именно, тем более, что у нас все преступления – уголовные. У меня при аресте вместе с книгами Гейне отобрали план рационализаторских мероприятий по заводу. Следователь сделал страшные глаза и вызвал экспертизу. Военных тайн в плане не нашлось, и шпиона из меня не вышло.
Я предлагал следователю запросить с завода мою характеристику: как я работал, какую вел агитацию. Он расхохотался. В самом деле, кто рискнул бы взять меня под защиту? Ни бригада, ни директор, ни прокурор, ни министр – никто. Что еще, кроме чувства своего человеческого достоинства, поддержит того, за кого никто во всей необъятной стране не заступится?
Когда же я попытался заикнуться насчет конституции – сталинской, как ее называли долгие годы, следователь коротко и зло отрезал: "Здесь я – твоя конституция. Понятно?"
* * *
Непременную часть следственной системы составляют «наседки». Люди Берии и Сталина считали, что каждый советский человек есть возможный политический преступник, подобно тому, как каждое яйцо есть потенциальный цыпленок. Достаточно подсадить к арестованному кого-нибудь, умеющего подогреть. Он заведет беседу на щекотливую тему, в арестованном поднимется температура – и он выскажет свои затаенные антисоветские мысли. А затем ему предъявят его клеветнические высказывания в камере как дополнительный материал: агитировал в самой тюрьме!
"Человек – это звучит подозрительно" – эту хохму я слышал в Москве еще в тридцатых годах. А мой майор острил так: "Я до тех пор буду называть тебя свиньей, пока ты не хрюкнешь". Он вполне точно сформулировал основной метод следствия.
Майор знал: и для убеждения, и для изучения людей важен подход. Наседка – один из самых плодотворных подходов к советскому человеку. Наседки имелись не в камерах только. Если кто в компании друзей назовет книгу Джона Рида[64] правдивой, то есть просто повторит слова Ленина о ней, отойди от зла: либо кто-нибудь донесет на рассказчика и его аудиторию, либо сам рассказчик донесет на своих слушателей, изобразив из себя не провокатора, а подлинного сына отечества, любящего правду.
Но попробовали бы вы сказать, что народ живет в обстановке страха и недоверия! Это клевета на советскую действительность. Дать клеветнику десятку для перевоспитания в среде высоко-сознательных воров!
* * *
Моим сокамерником в Бутырках (собутырником) долгое время был лейтенант Советской армии Володя Раменский.
Ему тогда не исполнилось двадцати шести – ровесник моего сына и тех двух взводных, что пали в один день под Сарнами. Он рассказал о себе. Родители – коммунисты с первых дней Октября. Отец – генерал, мать – военный инженер; оба погибли на фронте. Сам Володя в шестнадцать лет бежал из дому на фронт. Служил в кавалерии. Несколько раз ходил в немецкий тыл в одежде крестьянского подростка, притворяясь глухонемым. Прошел с боями Румынию и Венгрию. К концу войны был младшим лейтенантом, но не демобилизовался. Однако о месте своей теперешней службы Володя рассказал не сразу.
После многих дней и долгих, все более откровенных разговоров он решился назвать место своей службы. Во время праздничных демонстраций, когда ликующие колонны шли через Красную площадь с портретами Сталина и возгласами в его честь, во дворе гостиницы "Националь", прямо против площади, стояла кавалерия – в ней и служил Володя.
Он был женат на девушке, которую любил со школьной скамьи – дочери замминистра путей сообщения. Следователь жаловался ему, что она всем в МГБ надоела своими просьбами. Свидания ей все же не давали.
Когда мы укладывались спать после отбоя, Володя постоянно говорил мне: "Желаю вам видеть во сне вашу Асю и не быть разбуженным на ночной допрос". Вторая часть его пожелания сбывалась редко, отчего и первая не могла сбыться. В тюрьме не разрешено спать днем – даже после ночного допроса. Сон – только от десяти вечера до пяти утра. Если вы провели эти часы у следователя, тюрьма не при чем. Пусть пять ночей вы прокутили у следователя – все равно тюрьма не при чем, она отдельное учреждение. Койка застлана. Попробуй, сидя, уронить голову на грудь – хлопнет окошечко в двери и надзиратель зашипит: "Не спать!" Даже о стенку нельзя опереться, сиди ровно, с открытыми глазами. Если закроешь глаза еще раз – карцер. Там не уснешь, будь уверен. Но вернешься оттуда в камеру днем, смотри, не спи. В самой камере все устроено так, чтобы и в дозволенные часы ты не спал слишком сладко. Яркая лампочка всю ночь светит прямо в глаза. Руки надо держать поверх одеяла, а если, замерзнув, бессознательно сунешь их вовнутрь, надзиратель тут как тут: "Руки!".
Правила внутреннего распорядка тюрьмы, напечатанные в виде плаката, прибитого к стене камеры, состояли из трех разделов: "Заключенный обязан", "Заключенному запрещается" и "Заключенному разрешается". Последний, естественно, был короче всех, и я не нашел в нем прямого разрешения ходить по камере, сочиняя рифмы; в разделе запрещений на эту тему тоже не говорилось. Строфа: "Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек" глубоко запала мне в душу еще со времени, когда я вольно дышал на Воркуте – вот я и попробовал переложить бутырские правила на музыку знаменитой песни. Первые строки удачно срифмовались. Володя, услышав их, испугался и огорчился. А я и доныне не понимаю, что тут плохого: рифмованный устав лучше, он тверже запомнится. А мелодия? Мелодия советская, так и тюрьма же советская!
Напечатанные прозой, бутырские правила не сильно отличались от любых тюремных правил средней суровости и вполне годились для предъявления любой ассамблее и комиссии ООН, если бы даже наш престиж позволил допустить комиссию в тюрьму. Вся соль заключалась в часах сна.
Невинная администрация тюрьмы представлялась ничего не знающей о работе следователей, а те – ничего не ведающими о правилах тюремного распорядка. Следователи горят на работе! Работы невпроворот! Преступников не счесть! И то, что следователи бодрствуют ночами, свидетельствует об их преданности делу коммунизма, который каждый строит в своей области. Пять ночей работы следователя означают для подследственного сто двадцать часов без сна – и он становится шелковым и подписывает протоколы, плавающие перед глазами. А хороший следователь способен работать и семь, и десять суток подряд. В пять часов утра его отвозят домой спать, а тебя ведут в камеру бодрствовать. Подъем только что прокричали ("Подъем!" – единственное слово в Бутырках, произносимое во весь голос). Время сна кончилось. Вечером, через две минуты после того как ты, весь день в мучительном отупении ожидавший слова "отбой", дождешься его, наконец, и как мертвый упадешь на койку, откроется форточка в двери: на допрос!
Открыв форточку, надзиратель не называет твою фамилии, а шепчет: "На бе!". Это значит, что он вызывает арестанта, чья фамилия начинается буквой "Б". Если в камере трое с такой начальной буквой, то все они откликаются по очереди: "Бобров?" – "Не!" – "Блинов?" – "Не!", – пока не доходит до тебя, и надзиратель говорит: "Да, тебя".
Все эти детские фокусы имели ту же цель, что и змеиное шипение в коридорах краснодарской внутренней тюрьмы: не давать арестантам ни видеть друг друга, ни узнать что-либо друг о друге. Исходная точка, исходное положение этой тюремной бдительности – предположение о всеобщем грандиозном заговоре, в котором замешаны тысячи злодеев. Ну, допустим, находящийся в соседней камере человек услышит, что рядом сидит кто-то со знакомой фамилией. Что из этого последует? Непонятно.
Арестантов постоянно забавляла та серьезность, с которой вертухаи шептали свое "на бе" или "на ме". В тюрьме есть свои поводы для веселья – правда, смеяться приходилось втихомолку.
Володю вызывали на ночные допросы не часто. Неужели он был наседкой? Я старался изучать его, как, вероятно, и он меня. Для того времени характерна склонность граждан к взаимоизучению.
Бередя свои душевные раны, Володя рассказывал мне, как через год после женитьбы бросил жену с ребенком и сошелся с другой женщиной, много старше его. И, живя с другой, путался с третьей. Вряд ли он врал: на себя врали только в следственных кабинетах, а там ценились другие грехи. Мы слышали формулу "бытовое разложение". Передо мной на тюремной койке, охватив руками колени, сидел живой разложившийся и каялся. Он сам признавал, что первопричиной разложения была слишком легкая жизнь, которую с пеленок обеспечили ему высокопоставленные родители. Ему было тринадцать лет, когда мать, придя с заседания, застала его в постели с домашней работницей. Домработницу выгнали, конечно. Володя перечислял свои любовные похождения без похвальбы, даже с некоторым огорчением. Похождений было много, очень много.
Непосредственной причиной ареста, как он полагал, послужило чересчур близкое знакомство с коктейль-холлом, куда частили иностранцы. Один из друзей и сорюмочников по коктейлю находился в связи со стенографисткой некоего посольства, попался, приплел и его. Вполне возможно.
Володя получал солидное жалованье. Но в его семье, состоявшей из одних коммунистов, выработался такой порядок: Володя может не приносить домой денег, хватит и без него. А он пусть тратит свою зарплату на угощение приятелей, молодежи надо общаться.
Володя рассказывал совершенно спокойно, а перед моими глазами стояла наша ахтарская соседка. Ее судили "за колоски" – за сбор колосьев, оставшихся на колхозном поле после уборки урожая. Ее дети были голодны. Тех денег, которые коммунист Володя Раменский пропивал с приятелями за один вечер, ей с детьми хватило бы на месяц. За колоски ей дали десять лет. Но Володя ходил по асфальту столицы нашей родины, а не по станичной пыли.
Насчет своего места в среде трудящихся он сохранял глубокое убеждение: только в верхнем слое и только в столице.
– Мой отец заслужил! – произносил он с какой-то дворянской гордостью. Имение и тысячу душ получить по наследству он не мог, но дачу и садовника при ней наследовал. К его жене тоже перешла дача после смерти отца-замминистра. Разорваться, чтобы занять обе, им было не по силам; пришлось сдать ту, что похуже, детскому саду. В ответ на мой вопрос, сколько же платил им детсад, Володя улыбнулся: "По совести". Ну, раз тут замешана совесть, я умолкаю.
Несмотря ни на что, Володя был симпатяга. Красивый и очень неглупый парень, умевший располагать к себе. Он хорошо читал стихи, преклонялся перед Маяковским, любил Симонова и… не любил Блока, считая его плохим и отжившим поэтом.
А теперь о том, во что верил и чему не верил Володя.
Ну, прежде всего, он верил в революцию. Но, возможно, американский рабочий класс не управится с монополиями своими силами. И тогда… Володя часто мечтал о том, как будет выглядеть его кавалерия на Бродвее. Я не шучу, он говорил о взаимодействии кавалерии с авиацией, даже обдумывал военно-научный труд на эту тему, о чем разоткровенничался однажды. Может быть, он имел в виду, что его любимая кавалерия будет стоять где-нибудь во дворе небоскреба во время демонстрации американских рабочих в честь великого вождя всех народов мира товарища Сталина. В том, что он увидит Бродвей, Володя не сомневался. И в своем праве защищать социалистический лагерь с помощью кавалерии на улицах Нью-Йорка – тоже ничуть не сомневался. Для него это было само собой разумеющимся правом социализма. Иначе это была бы половинчатость, Володя же ее не принимал. И сомнений не принимал, не позволял себе сомневаться ни в чем, что, раз и навсегда утвержденное, служило фундаментом его идейности. Сталкиваясь с тем, что он не умел объяснить, он просто захлопывал входную дверь в мозгу – и неясности оставались снаружи.
Следователя он считал добряком (в самом деле, не вызывает на ночные допросы!), который вот-вот выяснит свою ошибку и выпишет ему пропуск на выход. Призыв следователя "правда, только правда и вся правда" он воспринял всей душой и поведал ему всю свою подноготную, включая любовные приключения. По словам Володи, следователь, пожилой и солидный дядя, с интересом слушал его истории, напоминающие похождения Казановы и документально подтвержденные кучей забавных негативов, изъятых при обыске из володиного служебного стола. Правда, итальянский Казанова не фотографировал своих возлюбленных голенькими. Техника была не та.
Мне Володя, конечно, не верил. При всяком удобном случае он повторял любимый девиз следователей насчет всей правды… Его настораживало, что я арестован повторно. Повторно сажают неспроста.
Но разговаривать-то хочется. Ведь мы сидели без книг, без газет, без шахмат, и даже без домино, этого антиполитикана. За какую провинность нас лишили всего с первой минуты, не понимаю. Провиниться так легко! Может, мы оставили пылинку на решетке, когда в первый раз убирали в камере. Врач тщательно проводил пальцем по стенам и окнам, проверяя нашу работу. Но если кому случалось заболеть (что случалось не часто – в тюрьме почему-то не болеешь: организм, похоже, самопроизвольно усиливает сопротивление недугам), то врач не являлся. Приходил фельдшер с набором таблеток. Он и в камеру не входил, а ставил диагноз через форточку, давал таблетку и следил, чтобы ты проглотил ее при нем. Очевидно, санитария считалась важнее лечения, за пылинку на окне лишали книг, передач или ларька.
Мы беседовали вполголоса от подъема до отбоя. Часто занимались устной игрой в отгадывание знаменитых фамилий. Задумывать политических деятелей современности я избегал, так как Володя упорно подводил Матиаса Ракоши[65] и Андре Марти[66] под рубрику народных вождей. Он вообще не мог представить себе народ без вождя, особенно современный народ, причем вполне серьезно считал вождем каждого народа секретаря тамошней компартии. Линкольна он, конечно, в грош не ставил, вождем римлян считал Спартака, а Шамиля[67] называл английским шпионом. Впрочем, в последнем он не виноват: за минувшие двадцать лет бедные преподаватели истории в школе трижды были вынуждены менять интерпретацию Шамиля – от шпиона до героя. В исторической науке, развивающейся под девизом «Чего изволите?», и не такое еще бывает.
Тайны сталинского двора Володя знал неплохо, и они его не смущали. Он рассказывал, что видел на праздничном параде "одного нашего крупного деятеля" с детьми, но без жены. "Она сослана", – шёпотом добавил Володя, но не сразу открыл, что речь идет о Жемчужиной, жене Молотова. Она пострадала за то, что тепло приняла у себя Голду Меир, тогдашнего посла Израиля в СССР. В первый год после создания этого государства, наша печать сочувственно писала о нем, никак не утверждая, что оно создано империалистами (тем более, что на Ассамблее ООН, решавшей этот вопрос, СССР голосовал за его создание). Но так же внезапно, как менялась оценка Шамиля, менялись и другие симпатии и оценки. Вы легли спать в полной уверенности, что Шамиль – шпион, а Хаим Вейцман,[68] первый израильский президент – герой. Проснулись – оказывается, все наоборот: Вейцман – агент империализма, а Шамиль – герой!
Главное здесь – не сами перемены, их как-то можно понять, а их неожиданность, их тайная подготовка. Кстати, между Шамилем и Вейцманом существует некоторая историческая связь, Володе, вероятно, неизвестная, несмотря на его знакомство с тайнами двора. Шамиль – Кавказ – англичане – мусульмане – Ближний Восток – Средиземноморье – щит на вратах Царьграда – раздел сфер влияния – справедливое дело арабов, – все эти вещи составляют некую историческую цепочку.
Однажды в нашей камерной игре по отгадыванию знаменитостей я задумал Эйнштейна. Володя раскипятился – он был парень нервный.
– Что за мировая известность Эйнштейн? Теория относительности – не такое уж серьезное открытие! Вдобавок, ваш Эйнштейн – космополит!
Кто такие космополиты, он понимал точнее меня. Я не знал, а Володя, крутившийся невдалеке от двора, вероятно, прослышал, что Эйнштейн и к сионистам был близок – они даже предлагали ему пост президента. Володя делился со мной анекдотами про Рабиновичей, вновь воскресшими после 1949 года, но острот о Сталине не повторял, твердо памятуя пятьдесят восьмую статью. Ее, сыгравшую в моей судьбе такую роковую роль, я тоже помню. И по естественной ассоциации так же неизменно вспоминаю всякий раз завещание Ленина. Оно имело в виду не меня, а всех нас, но у меня связано с ним немало.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.