Символ мастерства Среди циркачей

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Символ мастерства

Среди циркачей

«Все это наездник взял у себя из головы…»

Марк Твен, «Приключения Гекельберри Финна»

Вольтижер, то есть гимнаст на лошади, – эпизод из «Приключений Гекельберри Финна». Помните? Проще и нагляднее ответа на вопрос, в чем заключается суть всякого мастерства и вообще искусства, по-моему, найти нелегко. Вроде бы пьяный из публики хочет вскарабкаться на цирковую лошадь, и все ждут, что он вот-вот упадет, а на самом деле, оказывается, это не безрассудный нахал, а лучший наездник труппы, изображающий рискующего собой чудака. Что называется честный обман, ловкость и никакого мошенничества!

Высокохудожественная энциклопедия всех видов надувательства – вот что такое «Приключения Гекельберри Финна». Там обманывают и обманываются поголовно все персонажи, а создатель книги, Марк Твен, обманывает читателей. Так сказать, «обманывает». И как обманывает! Книга будто бы написана полуграмотным подростком-сиротой. Положим, свою основную книгу, начало начал, американцы так не читают. Пожалуй, ни один народ в зеркале национальной классики себя не узнает. Предпочитают не узнавать, будто классика, хотя и национальная, а написана про каких-то других людей. Разве мы видим в «Евгении Онегине» нашу жизнь во всей ее извечно-неискоренимой нелепости? Все не к месту и не вовремя, а если кто и остался жив, то – несчастен: так у Пушкина, а мы что читаем? Американца спросишь, про что роман «Великий Гэтсби» или такой фильм, как «Гражданин Кейн». Про богатых, отвечают, про богатых. То есть сам-то я не богат, ко мне отношения истина этого романа или фильма не имеет. Что не обязательно быть принцем да ещё датским, чтобы испытывать муки совести, в голову как-то не приходит. Как будто надо обязательно иметь миллион, иначе, как Гэтсби или Кейн, подменять счастье удачей не станешь, а в действительности этим занимается каждый американец. Пушкинские стихи нас завораживают, и мы читаем что угодно, только не то, что написано: «лет чрез пятьсот», не раньше, у нас всё изменится – дороги проложат, словом, порядок наведут. Так и Марк Твен пошел на честный обман читающей публики и подделался под исповедь малограмотного мальчишки до того правдоподобно, что и читают, понимая, что их обманывают, но как обманывают! Единственная в своем роде книга, другой такой нет, – так полагают американцы. Однако мне кажется, они не задаются вопросом, о чем она. Когда на лекции в публичной библиотеке я попробовал сказать, что это эпопея обмана и самообмана, то у слушателей на лицах появилась гримаса недоумения и недовольства. Спорить не стали, просто некоторые из них поднялись и ушли, в знак протеста.

Вернусь к вольтижеру. Подвыпивший, едва державшийся на ногах, тип чуть было не свалился с летевшего во весь опор и еще к тому же брыкавшегося коня и, надо же, вот он уже даже не сидит, а стоит на той же непокорной лошади! «Он выделывал с конем что хотел, потом спрыгнул с седла, отвесил всем поклон и убежал с арены». Лгунишка и обманщик Гек чувствует себя одураченным. Выходит, и цирковое представление было одним притворством, заключает этот шустрый паренек, в жизни не видевший человека, который бы не врал.

Притворство – то самое слово, но удался цирковому наезднику обман потому, что морочить зрителей, разыгрывая неумение обращаться с лошадью, можно лишь (как и писать) умея, в совершенстве умея на ней ездить. Этим примером я всегда пользуюсь в спорах о так называемом современном искусстве. Так называемом, если оно не предполагает умения со стороны творца, зато предполагет соучастие зрителей и читателей. Зритель (или читатель) сам додумает и дорисует то, чего не сделал художник, – так говорят в оправдание бездарности. Соучастие? А вдруг неумелый ездок свалится, хватит у вас смелости, даже если вы хватили лишнего, вместо него полезть на лошадь? Тут мои оппоненты встают и, не простившись, уходят.

* * *

«Без счета кони, словно волны моря…»

Байрон, «Мазепа»

Кто только ни оказывал мне содействия в моем стремлении оказаться у цирковой арены! На призовую конюшню мой путь был одинок и многотруден, не поощряли меня и не поддерживали, саботаж исходил прежде всего от родителей, опасавшихся физических и моральных увечий, в первую очередь – увлечения тотализатором. Но стоило произнести «цирк», как по цепи знакомств и связей я, словно по мановению волшебной палочки, оказался лицом к лицу с Юрием Никулиным – сын его постоянного партнера, Николая Шуйдина, учился в Цирковом училище, где моя мать вела классы рисования, а у них было строго: если плохо рисуешь, безграмотно пишешь или по математике отстаешь, то и учебного манежа не увидишь. За партами и у доски ребята старались не меньше, чем на канате и на трапеции под самым куполом.

С популярнейшим клоуном мы обсуждали «обезьяньего пони»: неподалеку от никулинской артистической уборной содержался лошадиный лилипут, во время представления на нем галопировали мартышки. А номер жены Никулина, гротеск-наездницы, напоминал «Мазепу».

* * *

Была такая реприза: фигура, распластанная на спине бешено несущегося коня… Вольтер пустил легенду в ход, Байрон обработал, Гюго подхватил, Лист прочитал, вдохновился, создал музыкальную романтическую поэму, и вот «коня ведут степного и вяжут на спину к нему меня», как у Байрона, и как у Гюго – «распластан на спине коня»… Положим, у меня в переводе получилось не совсем, как у Байрона, и не вполне, как у Гюго, поэтому не только приношу извинения за неуклюжий перевод, но хочу объяснить очевидное несоответствие. Хотя это и легенда, но все же «распластан» – он, гетман, а реприза женская: как же так? А так, на это не обращали внимания, пораженные захватывающим зрелищем: такая Мазепа, что глаз невозможно оторвать!

Лишь совсем недавно установили, кто же была она – легендарная наездница, некогда первой проделавшая этот трюк. Установить вроде бы установили, а полной ясности все же не достигли. С тех самых пор, кажется, знали ее имя, но у нее нашлось еще много имен. А национальность? В ней смешалось немало кровей, была она дочерью креолки-француженки и негра-американца, нареченная Адой, фамилия по отцу Теодор, по мужу Менкен, но у нее сменились один за другим семь мужей, и звалась она соответственно (по алфавиту) Баркли, Маккорд, Менкен, Хинан… Что за язык являлся для нее родным? Изъяснялась на пяти языках, на всех как родном. Профессия? Не торопитесь. Ада Теодор-Менкен-Бинах-Маккорд всадницей была, вне всякого сомнения, классной. Ведь «Мазепу» по мотивам Байрона и Гюго под музыку Листа давали и раньше, но актрисы лишь произносили текст, а в основной сцене, бешеной скачки, вместо них, куклу привязывали. Ада сумела удержаться на коне сама. И этого мало! Одарена была Ада разнообразными способностями: не только наездница и драматическая актриса, но певица, танцовщица, художница, а также поэтесса. Словом, являла собой целый дивертисмент. Жанр? С театральных подмостков она декламировала Шекспира, удачно подражая выдающемуся актеру Буту (брату убийцы Линкольна). А «Мазепа» стал ее собственным неповторимым номером.

Где жила? Родилась в Новом Орлеане, первый крупный успех к ней пришел в Гаване, ей рукоплескали и Нью-Йорк, и Сан-Франциско, и Лондон, а умерла она в Париже. Представление «Мазепа» всюду пользовалось неизменным успехом, причем, теперь и не скажешь, что же становилось сенсацией – мастерство всадницы или же ее костюм, точнее, отсутствие какого-либо костюма за исключением трико телесного цвета, что вызывало фурор несравнимый ни с каким цирковым фокусом. По тем временам смелость во всех смыслах невероятная.

Один из ее семи мужей был боксером, другой – музыкантом, а третий – литератором, и от музыканта к литератору она перешла настолько стремительно, что забыла (!) с музыкантом развестись. Её стали преследовать за многомужество, но музыкант великодушно поспешил дать ей развод. Помимо то и дело сменяемых законных супругов, она, кроме того, видела у своих ног непрерывную череду поклонников, в том числе, писателей, из которых нам лучше других известны (по алфавиту) Брет Гарт, Теофиль Готье, Виктор Гюго, Диккенс и Дюма. Гюго «Мазепу» и написал. Диккенс, которому Ада посвятила свои воспоминания, вообще любил цирк, а создатель «Графа Монте-Кристо» и «Трех мушкетеров», старик Дюма влекся к ней с такой непреодолимой силой, так безудержно, что его сын, сам популярный романист и драматург, автор «Дамы с камелиями» (женившийся на Кнорринг-Нарышкиной, погубившей Сухово-Кобылина), хорошо зная подобный сюжет, вынужден был применять физическую силу и даже пускать в ход хлыст, чтобы отогнать престарелого папашу от прекрасной наездницы.

Привлекательность помешала ей заключить еще один брак – с личностью тоже легендарной. Феноменальный канатоходец, не знавший страха, Блоден предложил ей руку и сердце. Неподражаемая Ада была не прочь выйти за него замуж, но ставила условием их совместный уже совершенно невероятный по рискованности номер – парный проход по проволоке через Ниагарский водопад. Однако великий эквилибрист отказался. Что за причина? Бесстрашный Блонден испугался. Чего? Не дай Бог, упадут. Почему? Не раз совершавший свой головокружительный трюк в одиночку, Блонден боялся потерять равновесие: не сможет сосредоточиться, ибо окажется не способен ни на секунду оторвать глаз от красавицы-жены-партнерши, и станет их номер поистине смертельным – оба полетят в рокочущую водяную бездну.

Ранняя смерть настигла Аду вовсе не в результате падения или какого-либо еще несчастного случая. Тридцати трех лет она была сражена чахоткой. Умирала без сожаления. «За короткое время я прожила сотню жизней, чего не видать никому, протяни они хоть до ста годов», – подвела она незадолго до своего конца итог.

Однако вернусь за кулисы нашего цирка.

* * *

Наш знаменитый клоун с напарником выезжали на манеж чинно и не торопясь, но всего лишь на игрушечных кониках. Представление целиком состояло из конной репризы. Вальсировали кони арнированные – под властью пристегнутых поводьев держа головы наклоненными, а шеи изящно изогнутыми. Конь-огонь мчал прекрасную пленницу. На коне и под конем проносились джигиты. От всадников не отставали обезьянки, и никто не смеялся, все смотрели с умилением на ловких маленьких зверьков в разноцветных камзольчиках, вцепившихся в седло и заставлявших вспомнить происхождение современной посадки жокеев. А вот когда вдвоем на пару на деревянных игрушках, после всевозможных настоящих лошадей, появились с каменными лицами два долдона, то контраст вызывал общий хохот. Простота приема, так сказать, обличала в этих двоих истинных коверных, они были забавны и смешны, что бы они ни делали.

«Верь таланту» – к этому приучали меня родители, и я с малых лет этого держусь, с тех пор как либо они мне прочли, либо я сам читал «Конька-Горбунка»,[8] «Каштанку» и «Белого пуделя», сказки Киплинга (с его собственными рисунками) и «Маугли» (с иллюстрациями Ватагина), «Золотой ключик», «Чук и Гек», а в цирке увидел Румянцева-Карандаша. Что-нибудь в сороковом году, четырех с половиной лет, я хохотал, глядя, как Карандаш, словно кочегар у топки, отправляет в рот слону одну за другой буханки черного хлеба. А ведь и я уже с кем-нибудь из взрослых, случалось, стоял за теми же самыми буханками в длинной очереди, стояли и зрители, смеявшиеся от души – чему? Той непередаваемо-невероятной серьезности, с какой маленький человечек весь с черном, и с черненькой собачкой, подает, как кирпичи, эти буханки огромной живой машине, а слон с полнейшей индифферентностью, словно пуская в ход лентопротяжный механизм, какой мы же видели в «Новых временах» Чарли Чаплина, хоботом подхватывает и отправляет эти квадратные оковалки куда-то в темную, поросшую волосами, скважину. И знаете, какое еще чувство владело нами? Что вот он, этот черный человечек, способен самое простое движение сделать неотразимо чудесным, а мы – нет. Поэтому он там – на сверкающей огнями арене, а мы за чертой, по другую сторону барьера, в зале, и никому из нас в голову не могло бы прийти сделать попытку эту черту переступить. Он – талант, а мы всего лишь поклонники!

* * *

«Верховный Совет Лошадии принял решение изгнать меня из страны, потому что я могу совратить себе подобных двуногих тварей, отучив их от привычки трудиться».

«Путешествия Гулливера»

Писатель П., автор книг о цирке, рекомендовал меня цирковым артистам, однако, сам же отговорил от внедрения в их среду. «Уж больше вы туда не суйтесь», – говорит.

Для сына, когда тот дорос до готовности завести собаку, удалось мне добыть пляшущего пуделька.

«Пойдешь на конюшню, – имея в виду закулисную часть цирка, сказал мне доктор Ш., ипподромный ветврач, с которым мы возили тройку в Америку, – постучишь и скажешь, что от меня».

Пошел, постучал, сказал и, как в иллюзионе, очутился среди ученых зверей. Появляется ослепительная дама.

– Вам чего? – а супруг ее, столь же ослепительный, выступал с дрессированными лошадьми, словом – цирк!

– Доктор Ш., – успел я произнести, как пароль, и в руках у меня тут же оказался пушистый белый живой кулёк.

– Что я вам должен?»

– Ничего. Доктору привет, – а доктор это был, скажу вам, доктор, умел лечить животных, вот почему – привет, и без лишних слов.

Волшебная дверь закрылась за мной, и я отправился восвояси, неся за пазухой маленького песика. Живой подарок был послушен, беззвучен, а дома оказался даже, кажется, невидим, словно его у нас и не было – никаких хлопот. Отставной четвероногий цирковой артист беспробудно спал, отсыпаясь за целую жизнь, проходившую до тех пор в ежедневных, подчас троекратных, выступлениях. Устроился он возле телевизора, видимо, чтобы иногда все же открыть глаза и взглянуть на себя самого. Их, запечатленных на пленке, исполняющих на задних лапках с платочками в лапках передних, не канкан, а канинус, собачий пляс, показывали тоже регулярно, не реже чем каждую неделю. Думаю, и сейчас по сию пору показывают. Во всяком случае, полученный нами пес подтверждал писательское всеведение Чехова, проникшего, судя по доставшемуся нам экземпляру, в самую собачью душу. Видно было, что, вроде Каштанки, свою прежнюю блистательную, полную шумного успеха, но слишком напряженную жизнь бывший канис-танцор вспоминает, как тяжелый сон.

Получив подарок, я зашагал по улице, и встретился мне П. – автор книг о цирке. Услышав мою историю о доставшемся мне пудельке, он изменился в лице и велел мне срочно, немедля, поворачивать оглобли. «Не могу вам во всех деталях рассказать, в чем дело, но, поверьте, более опасного знакомства сейчас трудно себе представить». Неужели должен я вернуть подарок? Знаток нашего цирка и говорит: «Только больше туда не суйтесь». А затем все-таки пояснил: «Эту дрессировщицу задержали на таможне, и она, защищаясь, угрожала такими именами, что уж лучше их не называть».

Называла она, как я узнал позднее, свою ближайшую подругу и мою иппическую музу, Галину Брежневу, что была прочно связана с цирком через мужа – унтермена, поднимавшего на своих плечах пирамиду из шести человек. Но об этом уж, пожалуйста, прочтите в «Обращении к читателям», заключающем эту книжку. А тогда я, поверьте, ни злорадства, ни вообще каких-либо дурных чувств не испытал, ведь ученой собачкой я был обязан тем же опасным связям.

Годы миновали, прошлое осталось за гребнем перемен совершенно невероятных, столь немыслимых, что, встретив давних знакомых, казалось, видишь людей, которых вроде бы никогда и не знал. А то была она, некогда ослепительная дама, словно по волшебству вручившая мне ученую собачку. Увидел я её на арене, однако не Московского цирка, а Уголка Дурова, куда пришел с внучкой. Пришел я повидаться с представительницей славной цирковой династии и писательницей, Натальей Дуровой, мы с ней в прошлом, которое казалось таким далеким, вместе заседали в Приемной Комиссии писательского Союза. И вдруг – видение из «Гамлета»: «взор поражен видением опозоренной царицы…». В другом переводе – растерзанной. То и другое годилось для описания буквально ударившего меня по глазам зрелища.

Сидела она на барьере с потухшей папиросой в руках. Волосы, казавшиеся немытыми, свисали клочьями. Глаза… глаза устремлены были вниз, в никуда или, возможно, в прошлое. Она оказалась из тех овец нашего обыденного блатмейстерства, что на растерзание выборочной гласности для отвода глаз бросили волки приватизации, а сами тем временем готовились заглотнуть и пожрать добычу размеров неимоверных. По сравнению с их волчьими аппетитами собачья дрессировщица пыталась под своим искрящимся платьем протащить через границу всего-навсего побрякушки.

«Волки и овцы» – пьеса о приходе русского капитализма. Моему поколению повезло, мы успели услышать со сцены Малого Театра строки Островского, произносимые с московским выговором. «Мы с вами по зернышку клюем», – с легким присвистом, но удивительно чисто выговаривал в роли прожженного стряпчего Рыжов, объясняя алчной помещице Пашенной, что же происходит: проходимцы старого пошиба, вроде их двоих, с барыней, довольные добычей сравнительно некрупной, вытесняются до полного уничтожения ненасытными грабителями новейшего толка. Когда у нас тот же процесс пошел, как говорил инициатор прогрессивнейших реформ, то работники театра и кино, подпевая ему, старались Островского перетолковать в пользу волков. Попробовал я написать об этом, дескать, что же вы делаете, изображая беспощадных хищников как обаятельных бонвиванов, ну, меня заклеймили, навесили мне ярлычки консерватора и даже сталиниста, причем, среди моих поносителей числились и Лауреаты Сталинской премии. Теперь волки той же породы, насколько я понимаю, сторожат наши традиции и вообще охраняют культуру.

С Натальей Юрьевной мы увиделись, но ни ей я не сказал ничего о неожиданной встрече, ни падшей (еще один перевод) царице цирковой не открылся, и не решился спросить, что стало с ее супругом-дрессировщиком, чьи послушные кони выстраивались в живые скульптуры, которые, раз увидев, уже невозможно было забыть.

* * *

«Если король, еще наследником престола, сумел научиться управлять конем, то уж управление государством должно ему показаться сущими пустяками».

Филип Сидней, «В защиту поэзии»

Ирбек Кантемиров сумел разрядить напряженную атмосферу на последней советско-американской встрече писателей. Что касается встречи, это тема для мемуаров литературных. Сейчас не буду даже имен называть, скажу только, что обе стороны представлены были знаменитейшими солистами на литературной сцене, иные из них уже ходили в классиках, тогда еще живых, а ныне… уж об этом пусть судит история. Еще скажу, что дискуссия напоминала торг. Голоса из свободного мира предлагали нашим корифеям следовать политике их правительства в обмен на международное признание. «Вы поступаете, как мы вам укажем, а мы вам обеспечиваем мировую славу», – так ставился вопрос. А что же мешало полюбовному соглашению? Среди прочего, нужно было решить, кто же должен числиться в писателях, как тогда по всему фронту решали, кто годится для демократии, а кто – нет.

Начали мы это обсуждать в тогдашней советской республике Литве, в столичном городе Вильнюсе, в стенах бывшего королевского дворца, где некогда останавливался Наполеон, разъезжавший верхом на кобыле Акация. Пока добрались до Москвы, накопились разногласия, и, сверх того, возникли житейские неполадки – с утра наша, хотя и высшего класса, гостиница оказалась не готова принять приезжих. Куда деваться?

Кантемиров как раз начинал репетицию. Но встретил нас при входе через волшебную дверь даже не Кантемиров, а улыбающийся морж. «Разве жизнь не чудесна?», – говорила расплывшаяся усатая морда. Морской зверь был огромный, улыбка широченная, с дверь, по крайней мере, так показалось, тем более, что возвышалась эта блестящая туша на тумбе. Смотреть на жизнь пессимистически, оказавшись нос к носу с таким субъектом, было невозможно.

Уже несколько размягченные мы вышли к арене, полуосвещенной, и тем ярче, как в сумерках, хотя было утро, вспыхивали кантемировские всадники. Однажды точно также, через заднюю дверь, провели меня в Мэдисон Сквер Гарден не на репетицию, а на представление крупнейшего из американских цирков: парад-алле из сотни слонов, три арены, я ждал конников и… разочарование мое не поддавалось описанию. Не знаю, приходилось ли нашим американским гостям видеть этих своих раф-райдерс, так называемых «лихих наездников», но зрелище, им открывшееся у Кантемирова, произвело впечатление. А ведь то были творцы, мыслители, они, по их глазам было видно, выводы делали: лихо, ничего не скажешь! Напомню доктрину, согласно которой они имели с нами дело: «Вы хорошие люди, талантливый народ, только надо вас освободить от коммунистического ярма». И оплести колониальными путами? Не дело писателей, хотя бы и проводивших государственную политику, об этом говорить, они и не говорили, но это и так было ясно. Первая посылка как-то осуществилась, что же касается второй… В американских газетах можно было прочесть: «Российская кляча все еще брыкается».

Какую угодно лошадь, как известно, можно, пусть с большим трудом повалить, но почти невозможно удержать ее в беспомощно-лежачем положении, если только не прижать ее голову к земле, прочно, как можно плотнее, прижать и так держать, иначе она все равно вырвется и встанет.

После репетиции Ирбек показал нам конюшню и затем провел в свою артистическую уборную. Там, как некогда у Голохвастова – живописные портреты несравненного Бычка, красовались фотографии его легендарного серого в яблоках терца, снимавшегося в «Смелых людях», а также всходившего по лестничным ступеням на пятый этаж Театрального Общества, чтобы со сцены поздравить Народного артиста Яншина, одного из тех любителей бегов, что уцелели со времен, когда, по Бабелю, их жизнь напоминала луг, по которому бродят женщины и кони…

Ирбек, извинившись, на несколько минут удалился с бичом-шамбарьером в руках. Вернувшись, в объяснение своего недолгого отсутствия, негромко сказал: «Внушение пришлось сделать». Никто и не заметил, что одна из проносившихся мимо нас огненных лошадей в какой-то момент пошла не совсем верным ходом. А Ирбек поставил шамбарьер обратно в угол с таким видом, будто и бич заслуживал наказания. И была извлечена живительная влага.

Ученый морж, все еще громоздившийся на своей тумбе, проводил нас необъятной, размером с колесо, улыбкой: «Ну, не прекрасна ли жизнь?»

Уже на улице один из все еще живых классиков сказал:

«Да, цирк».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.