Ожесточение
Ожесточение
Когда-то мы думали об осени как о времени мудрости и покоя. Мы увидели другую осень, все в ней — тревога. Беспокойной кажется яркая листва, золото и кровь лесов. Томит холодное блистательное солнце, а по ночам даже ракеты не способны скрыть мотовства рассыпанных звезд. Разор в природе, тоска, ожесточение.
Разорена страна, едешь, и вместо сел — надписи на карте; не разобрать, где стояли избы. Издали Торжок или Старица похожи на город, но города нет, вместо домов обгоревшие фасады. В редких деревнях, где уцелели дома, пусто и неуютно.
В одной деревне, освобожденной от немцев, остались памятники загадочной для нас цивилизации. Вокруг избы, где жили офицеры, посажены березки, а среди деревьев игрушечная виселица: на ней фрицы, забавляясь, вешали кошек — людей не было, людей немцы угнали.
Судя по карте, здесь была деревня. Трудно в это поверить. Немецкие блиндажи. Воронки. Свист снарядов. Резкий ветер кружится на месте. Бойцы курят и однозвучно говорят: «Перелет… недолет…» У них красные глаза — сколько ночей длится эта битва? Когда на минуту воцаряется тишина, всем не по себе.
Как загадочны среди этого пейзажа колхозница, девочка с жидкой косицей и белая собачонка! Ищут в земле — мешок картошки и самовар. Женщина сгибается от свиста, собачка распласталась на земле, а девочка спокойно рассказывает: «Здесь колодец был. Главный немец приказал из колодца блиндаж сделать; пугливый, гад, когда наши подошли, он выскочил и на велосипед, как был, в трусах, но его стукнули, а велосипед вон там — попорченный…» Ей жаль велосипеда. Я спрашиваю: «Ты откуда?» Она коротко отвечает: «Тася. Пионерка».
С бугра виден военный городок. Два больших корпуса. Немецкие бомбардировщики пикируют на западе. Дым. Артиллерийская гроза растет. Перед Ржевом — маленький лесок. Немцы сегодня атакуют: танки, пехота.
В блиндаже связист, пытаясь покрыть грохот, упрямо повторяет: «Долина… Долина… здесь Дунай…» Потом к телефону подходит полковник и кричит: «Положение восстановлено».
Немцы пытались отрезать наши части, занимающие окраины города. Они бросили в бой две новые дивизии — 110-ю пехотную и 5-ю танковую. Вот пленные, они пробыли на этом фронте всего несколько часов. На опушке рощи трупы немцев и двадцать один подбитый танк. Это счет за второе октября. Генерал-полковник Модель хотел, видимо, отпраздновать годовщину похода на Москву, фейерверк влетел немцам в копейку.
Огромное зарево: горит Ржев, вернее, то, что осталось от Ржева. Кварталы — условные понятия. Там, где были дома, — блиндажи, окопы. Я спросил пленного фельдфебеля: «Почему вы так держитесь за развалины небольшого города?» Он ответил: «Господи, бог ты мой, это только называется Ржев, а на самом деле это — ворота. Так дело может дойти и до Берлина…»
Немцы держатся за Ржев как за предмостное укрепление. Они еще не отказались от планов наступления — на потерянный Зубцов. Для немцев Ржев связан с прошлогодней мечтой о Москве. Ржев для них также барьер — позади Вязьма, Смоленск, Белоруссия. Не смолкает суровая музыка боя. Труп немца. Неотправленное письмо обер-ефрейтора Роберта Клопфа своему брату: «Это нужно пережить самому, чтобы понять, что такое настоящая война. Здесь идет жесточайшая битва. Вопрос стоит — быть или не быть». Для ефрейтора вопрос решен: он лежит под кровавым огрызком ущербной луны. Будет решен вопрос и для проклятой Германии.
Легко раненные не хотят уходить с поля боя. У них невидящие глаза, как будто их разбудили среди ночи и не дали очнуться. Они еще дышат грозным воздухом битвы. Один показывает на зарево и говорит: «Пойду туда…»
Гвардии генерал-майор Чанчибадзе, горячий и неистовый, как лето Грузии, отдает приказ: «Мертвых похоронить. Раненых отправить в тыл. Остальные вперед». В темном блиндаже раздают ордена гвардейцам. У всех изможденные, но твердые, как бы из камня высеченные лица. Что сделали немцы с нашим народом? Были благодушные мечтатели, парни, делившиеся с пленными последней щепоткой махорки, были любители баяна и гуманисты, на всех языках Союза твердившие о братстве, был народ ржи и васильков, теплого дерева и ласки. Другой теперь народ. Закаменели лица, блестят при свете коптилки сухие глаза. Не прикрепив орденов к груди, гвардейцы спешат на юг: Ленин и звезда у них в сердце.
А рядом под минами женщины копают картошку. Они тоже устали, замучились, но они упрямо повторяют: «Бить гада!.. Нужно будет, и мы пойдем…» Недалеко от Ржева я зашел ночью в избу, чтобы отогреться. Со мной в машине ехал американский журналист Стоу. Старая колхозница, услыхав чужую речь, всполошилась: «Батюшки, уж не хриц ли?» (она говорила «хриц» вместо «фриц»). Я объяснил, что это американец. Она рассказала тогда о своей судьбе: «Сына убили возле Воронежа. А дочку немцы загубили. Вот внучек остался. Из Ржева…» На койке спал мальчик, тревожно спал, что-то приговаривая во сне. Колхозница обратилась к американцу: «Не погляжу, что старая, сама пойду на хрица, боязно мне, а пойду. Вас-то мы заждались…» Стоу, видавший виды, побывавший на фронтах Испании и Китая, Норвегии и Греции, отвернулся: он не выдержал взгляда русской женщины.
Донбасс, Дон, Кубань — каленым железом прижигал враг наше сердце. Может быть, немцы ждали стона, жалоб? Бойцы молчат. Они устали, намучились, многое претерпели, но враг не дождался вздоха. Родилось ожесточение, такое ожесточение, что на сухих губах трещины, что руки жадно сжимают оружие, что каждая граната, каждая пуля говорит за всех: «Убей! Убей! Убей!»
Короткие рассказы. Связист Кузнецов, рабочий из Уфы, устанавливал связь через Волгу: «Течение быстрое, я камень взял, чтобы не отнесло, а на воде пузыри — фрицы строчат… Вышел, — холодно, а во мне все горит. Вдруг фриц „хальт“ — с автоматом. Я его стукнул…» У колхозника Петра Колесникова в Горьковском крае жена, две дочки; он коротко говорит: «Провод клал. Фриц, другой. К черту, кувырнулись». Башкир Галиахпатов учился на агронома. Он только что прикончил четырех немцев. Он хотел возделывать родимую землю, он научился ее защищать. Когда на узбека Казбекова бросились немцы, он одного задушил. Боец Ештанов убил четырех фрицев — трех оружием, четвертого ударом головы. Минометчик, парень из Новосибирска, говорит: «Мы его так тряхнем, что он свою фрау забудет». А другие молчат. Чем сильнее ненависть, тем меньше у нее слов. Любовь тоже может дойти до немоты. Давно, среди голых Кастильских гор, я писал:
Нет у верности другого языка,
Кроме острого граненого штыка.
Я думаю об этом, глядя на исступленное бледное лицо чкаловского сталевара Даниила Алексеевича Прыткова. Я просидел с ним вечер в блиндаже. Я мало узнал об его прошлом, но в моих ушах звучит: «Я заколол офицера отечественным штыком».
Прытков ненавидит немцев, и он их презирает, у него к ним гадливость. Он контужен, плохо слышит, чересчур тихо он говорит подполковнику Самосенко: «Товарищ начальник, дайте мне отечественный автомат. У меня немецких шестнадцать штук было — роздал. Противно мне из них стрелять». Он не хочет пить воду из немецкой фляги: «Потерплю. Противно…» Он говорит: «Вижу, тринадцать фрицев звездочки считают. Сидят в яме и курят. Я их из отечественного автомата… Один, здоровый, на меня прыгнул, я его отечественным прикладом…» Слово «отечественный» для него имеет особый смысл, он говорит не по словарю — по сердцу, и в его словах слышится большая отечественная ненависть.
Рассказ Прыткова кажется фантастичным: полтора дня он ходил по ржевскому лесу и убивал немцев. Он снимал планшеты, кресты, брал оружие и шел дальше. Ему говорили: «Хватит. Иди назад». Он отвечал: «А наступать кто будет?» В нем огромное нетерпение — нетерпение России. Контуженый, он подносит часы к уху, качает головой: «Не слышу», потом добавляет: «Ничего, там услышу…»
Что сделал Даниил Прытков? Можно разбить его эпопею на ряд изумительных эпизодов. Можно рассказать, как на Прыткова кинулись четыре немца. Он выхватил у немецкого офицера кинжал и прикончил его: «Этого не отечественным — немецким оружием». Он полз с гранатами и подавил четыре вражеских пулемета. Он пошел вперед и вышиб немцев из окраинного дома военного городка. Он сделал это по своей инициативе: в трехстах шагах от Прыткова был немецкий склад боеприпасов, его защищали автоматчики. Прытков не мог ждать («А наступать кто будет?») — и он овладел складом.
У Прыткова на Урале старая мать, Евдокия Даниловна. Он говорит: «Трудно ей…» Ненависть не падает с неба, ненависть нужно выстрадать. Был у Прыткова друг, любимый человек, политрук Ведерников. «Убили, гады, моего комиссара», — срывается голос, рука тянется к автомату.
Он пришел из леса — «держите», и лег спать, измученный, а старшина записывал: 5 Железных крестов, 1 медаль, 4 снайперских значка, 4 парабеллума, 1 автомат, 2 снайперских винтовки…
Этот сын уральского казака, наверно, был когда-то обыкновенным мальчиком, учил таблицу умножения, играл в городки, вырос, научился мастерству, нравился девушкам, ходил в кино, жил, как миллионы юношей. Теперь его лицо стало вдохновенным, строгое и отрешенное. Он оглох от контузии, но он все время как будто прислушивается к музыке боя. Он торопится, говорит подполковнику Самосенко: «Пойду туда» — и показывает на Ржев. Напрасно добрый подполковник журит его: «Отдохни еще денек». Прытков не хочет: «А наступать кто будет?..»
Прыткову кажется, что некому наступать. Но вот сейчас наши бойцы перешли в контратаку. Еще один квартал очищен от немцев. Не остановят бойцов ни мины, ни пули. Есть кому наступать — наступает Россия, и угрюмо смотрят бойцы на Волгу — они помнят про Сталинград.
А Ржев все еще горит. Зарево пожара в утреннем свете кажется свечой, которую забыли погасить.
Мы тебя благословляем, великое ожесточение второго года!
8 октября 1942 г.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.