От автора
От автора
Эта книга выросла из небольшого раздела «Набоков в переписке и дневниках современников», который мыслился как скромное дополнение к основному корпусу антологии «Классик без ретуши», составленной из рецензий на первые издания набоковских произведений, а также эссе, литературных портретов, некрологов, фрагментов обзорных статей1 – образчиков всех критических жанров, заложивших фундамент нынешней набоковианы. Собранный материал позволил наглядно представить историю восприятия творчества Владимира Набокова на протяжении более чем полувекового периода, с 1920-х по 1980-е гг., в русской, а затем и в англоязычной критике: от отзывов на первые поэтические сборники до рецензий на посмертно изданные тома лекций по литературе.
Судьба «Классика без ретуши», вышедшего из печати летом 2000 г., в общем и целом сложилась счастливо. Книга была встречена дюжиной печатных отзывов, по большей части хвалебных, так что издатель, захотевший переиздать ее, мог бы без труда набрать целый букет броских цитат для рекламной аннотации на задней обложке: «“Классик без ретуши”… – одно из лучших научных изданий последнего времени, интересное как для многочисленных поклонников таланта Набокова-Сирина, так и для его не менее многочисленных ярых ненавистников» («Иностранная литература»); «Шестисотстраничный том представляет самый компактный и удобочитаемый итог российского набоковского бума 90-х» («Коммерсант-Daily»); «Антология “Классик без ретуши” – несомненно лучший российский сборник о Набокове, без него теперь не сможет обойтись ни один автор, занимающийся творчеством Набокова» («Новая русская книга»); «…очевидно, отныне ни одна серьезная работа о Набокове не обойдется без упоминания этой книги. Как, впрочем, и работа по истории русской или европейской литературной критики» («1-е сентября»)2.
Изданная трехтысячным тиражом, антология довольно быстро разошлась и теперь является библиографической редкостью. Ее быстро взяли в оборот пираты и плагиаторы. Мало того, что электронную версию «Классика…» вывесили на нескольких сайтах, – ко всему прочему он вызвал к жизни несколько набоковедческих сочинений, представляющих собой беспардонный пересказ его содержания, лишь слегка разбодяженных многоумными замечаниями, типа: «Только критик, конгениальный играющему с ним творцу, выпавшему из парадигмы, способен стать подлинным медиатором между ним и читающей публикой. Такого критика едва ли можно воспитать, его не сформирует никакое высшее учебное заведение. Таким критиком можно только родиться». (Понятное дело: именно автор брошюры, а не какие-то там ходасевичи, вейдле и кейзины, и является «подлинным медиатором».)
При данных обстоятельствах, делающих проблематичным возможность переиздания книги, скромному редактору-составителю только и остается, что утешаться наполеоновским афоризмом – «кража – лучший комплимент гению» – и сожалеть о том, что несколько досадных опечаток, допущенных по его вине, так и будут множиться с каждым скачанным текстом.
На одну из них, ту, что на странице 186, со злорадным удовольствием как минимум трижды указывал в своих статьях и заметках один маститый набоковед-аллюзионист, один из тех эрудированных педантов, которые свято уверены в том, что «в прозе Набокова главное – это параллели, переклички, ситуационные и мотивные рифмы», а потому с маниакальным упорством выискивают в ней литературные аналогии и генеалогии, «подтексты» и «претексты», «интратекстуальные эквивалентности» и «отсылки», коды и, конечно же, анаграммы, будто бы таящиеся буквально в каждой набоковской строчке…
Охота за параллелями, аллюзиями и анаграммами, конечно же, – увлекательное занятие, хотя, как показывает пример Чарльза Кинбота, чревата безумием. Да и слишком много одержимых «набокоедов» подвизаются сейчас на истоптанной интертекстуальной ниве. «Их сотни, тысячи, миллионы…» Имя им легион, и не мне пытаться остановить безумный бег этого псевдонаучного стада.
Занятый другими литературоведческими проектами и «новым преданный страстям», я все же время от времени возвращался к замыслу, отчасти уже реализованному в «Классике…», и продолжал собирать те сведения о Набокове, которые помогли бы погрузиться в прошлое и поэтапно, шаг за шагом, проследить его путь на литературный Олимп, представить сложный и драматичный процесс его канонизации, а если получится – восстановить тот образ, который запечатлелся в сознании его первых читателей, еще не загипнотизированных звездным статусом монтрейского небожителя, еще не ослепленных той лучезарной легендой, которой он облек свое имя.
Для подобной реконструкции необходимо тщательное изучение документальных свидетельств, оставленных в мемуарах, письмах и дневниках современников Набокова, оказавших определяющее влияние на судьбу его книг и писательскую репутацию. Разумеется, при этом надо учитывать, что в каждом из трех указанных жанров в большей или меньшей степени допускаются элементы художественного вымысла и стилизации.
Эстетическая преднамеренность, стремление приукрасить или, наоборот, очернить нашего героя в первую очередь характерна для мемуаров, как правило, подчиненных не только закону «личной перспективы», но и определенному художественному заданию. («Странно, каким восковым становится воспоминание, как подозрительно хорошеет херувим по мере того, как темнеет оклад, – странное, странное происходит с памятью…»)
Немногочисленные мемуарные тексты о Владимире Набокове хорошо известны – благо они неоднократно перепечатывались в 1990—2000-х гг. и щедро цитировались биографами писателя. Помимо полумемуарной книги Зинаиды Шаховской «В поисках Набокова», это фрагменты воспоминаний Нины Берберовой «Курсив мой», Иосифа Гессена «Годы изгнания: жизненный отчет», Василия Яновского «Поля Елисейские» (все они перепечатаны в первом томе антологии «В.В. Набоков: Pro et contra»3), глава «Коля и Володя» из мемуаров Лазаря Розенталя «Непримечательные достоверности»4, упоминания в книгах Николая Андреева5, Льва Любимова6, а также мемуарные очерки Морриса Бишопа7, Курта Ветзстеона8, Ханны Грин9, Евгении Каннак10, Николая Раевского11, Глеба Струве12, Ричарда Уортона13, Ефима Фогеля14. У некоторых мемуаристов (например, у Шаховской и Яновского) образ Набокова представлен скорее негативно и в целом совпадает с его малосимпатичной «литературной личностью» – ортодоксального эстета, гордеца и сноба, – которая запечатлелась в интервью и предисловиях к английским переводам его русских романов. Б?льшая часть англоязычных воспоминаний, как правило, принадлежащих американским почитателям Набокова из числа его студентов и коллег по университету (М. Бишоп, К. Ветзстеон, Х. Грин), наоборот, подернута, как заметил еще Глеб Струве, «налетом агиографии – что было столь чуждо самому Набокову, человеку “строгих мнений”»15.
Вполне очевидно, что по своим жанровым характеристикам воспоминания не вписываются в хроникальный сюжет нашего документального повествования. По большей части написанные много лет спустя после общения автора с Набоковым, мемуарные тексты тем самым нарушают хронологический принцип подбора данных; отличаясь «умышленными умолчаниями и искажениями», они несут в себе внушительный заряд беллетризации и содержат губительный «фермент недостоверности», который, как верно указывала Л.Я. Гинзбург, «заложен в самом существе жанра»16. К тому же вводить их в научный оборот нет нужды17: они доступны каждому, у кого имеется мало-мальски полная набоковская библиография.
Стремясь соблюсти жанровую чистоту книги, я отказался не только от мемуарных вставок, но и от использования образчиков такого эпистолярно-публицистического гибрида, как «Письмо в редакцию». Особенно обильна текстами подобного рода англо-американская периодика 1950—1960-х гг. Две книги Набокова, скандальная «Лолита» и эпатажно-буквалистский перевод «Евгения Онегина», как известно, вызвали бурные дискуссии в прессе. Ураган критических статей, в свою очередь, спровоцировал лавину возмущенных или, наоборот, восторженных писем в редакции периодических изданий. Такие послания, изначально рассчитанные на публичное восприятие, не предполагающие прямого ответа от адресата, лишь формально относятся к эпистолярному жанру и гораздо ближе к критике и публицистике.
Для воплощения моего реконструкторского замысла куда больший интерес представляют мнения о личности и творчестве Набокова, рассыпанные в приватных письмах и дневниках современников: мысли и впечатления, записанные для себя или доверенного корреспондента, без оглядки на публику, без профессиональных уловок присяжных критиков (зачастую отрабатывающих редакторский заказ или пишущих в соответствии с интересами и программными установками тех или иных литературных групп). Именно эти свидетельства составляют основу любой рецептивной постройки, в возведении которой профессиональные критики и литературоведы далеко не всегда играют главную роль. Тем более что в иных обстоятельствах «эпистолярный жанр зачастую оказывался одной из немногих возможностей высказать свои мысли без скидок на конъюнктуру и цензуру»18, как это было в Советской России, где почитатели Набокова не имели ни малейшей возможности высказаться о нем в официальной прессе (предпочитавшей замалчивать белоэмигранта и антисоветчика), или в послевоенный период жизни русской эмиграции, когда в силу известных причин литературный расцвет 1920—1930-х гг. сменился упадком, газетно-журнальный мир пожух и скукожился, словно «поздним хладом пораженный» осенний лист, и оставшиеся в живых писатели не только растеряли своих читателей, но и зачастую не имели возможности печатно высказываться о литературе по «гамбургскому счету»; неудивительно, что литературная критика мигрировала с газетных и журнальных страниц в частную переписку. По мнению авторитетного исследователя русского зарубежья, «письма литераторов этого времени нередко представляли собой, помимо всего прочего, наиболее непредвзятую литературную критику и эссеистику, включая кроме деталей быта также оценки вновь появляющихся произведений и изданий, литературных событий, осмысление прошедшего периода»19. (В правоте этих слов вы можете убедиться, проследив за эпистолярными диалогами таких многолетних корреспондентов, как Глеб Струве и Владимир Марков, почти не высказывавшихся о Набокове в послевоенной эмигрантской печати, но при этом бурно обсуждавших его произведения в письмах.)
Характеристики и описания Набокова, попавшие на страницы писем и дневников «по горячим следам», непосредственно после личного общения с ним, вдумчивые разборы его произведений и спонтанные вкусовые суждения о них, типа «нравится / не нравится», а также споры, стенания и восторги, вызванные только что прочитанной книгой (еще не покрытой хрестоматийным глянцем и не заляпанной заковыристыми интерпретациями профессиональных «набокоедов»), слухи, жалобы, инвективы – все эти живые свидетельства набоковских друзей и недругов, поклонников и хулителей не только существенно дополняют наше представление о художнике, но и многое говорят о времени, в котором он творил, о господствовавших литературных вкусах эпохи, о кругозоре, пристрастиях и интересах тех читателей, которым волею судьбы довелось играть роль непосредственных адресатов его сочинений.
В связи с историко-функциональными или рецептивными аспектами нашего исследования особенно значимы суждения людей, так или иначе причастных тому литературному полю, которое возделывал русско-американский классик: издателей, редакторов, критиков и, конечно же, коллег по цеху, чьи публичные высказывания далеко не всегда совпадают с тем, что они доверяли своим корреспондентам или страницам дневников. Думаю, Набоков, при всем его напускном безразличии к отзывам собратьев по перу, был бы уязвлен, узнай о том, что его верный литературный союзник Владислав Ходасевич, как рецензент почти всегда писавший о нем как минимум доброжелательно, в некоторых письмах конца 1930-х гг. позволял себе далеко не самые лестные замечания в его адрес: «Сирин мне вдруг надоел (секрет от Адамовича), и рядом с тобой он какой-то поддельный» (из письма Нине Берберовой, март 1936 г.20); и, наоборот, удивился бы, натолкнувшись в письмах своего зоила, идеолога «парижской ноты» Георгия Адамовича, на такие, например, признания: «…в одной сиринской строчке все-таки больше таланта, чем во всех парижских потугах»; «Конечно, “Защита Лужина” – книга блестящая, а я теперь стал мудрым старцем и отношение к Набокову изменил» и т.п.
Не буду лукавить: далеко не все критические суждения о набоковском творчестве, намытые мной в эпистолярных толщах, блещут глубиной и оригинальностью. Все они, конечно же, крайне противоречивы, субъективны и зачастую обусловлены писательской ревностью, элементарной завистью к успешному сопернику и порой говорят гораздо больше не о Набокове, а об авторах тех или иных высказываний, среди которых – и безвестные литераторы «незамеченного поколения» русской эмиграции, и именитые зубры, фигуры «первого ряда», представлявшие разные культурные традиции и этнопсихологические стереотипы восприятия: Георгий Адамович, Марк Алданов, Иван Бунин, Гайто Газданов, Борис Зайцев, Георгий Иванов, Иван Шмелев, Джон Апдайк, Исайя Берлин, Ивлин Во, Кристофер Ишервуд, Мэри Маккарти, Генри Миллер, Джойс Кэрол Оутс, Эдмунд Уилсон, Джон Фаулз, Кингсли Эмис…
Неудивительно, что диапазон оценочных суждений о Набокове, представленных в книге, предельно широк – от благоговейного поклонения до стойкого отвращения, так что нам нелегко будет составить цельный образ писателя из обманчивых отражений, порожденных зеркалами чужих душ. Буквально в каждом фрагменте цитатной мозаики перед нами предстает весьма специфический Набоков (Сирин), имеющий мало сходства с Набоковым других авторов: «ломака, весь без души, весь – сноб вонький»; «хорошо воспитан»; «хам не по природе, а по выбору, гордыне»; «отличный малый»; «безнравственный старик, грязный старик»; «искренний и сильный талант»; «талантливый, эгоцентричный, игривый клоун, дурачащийся перед зеркалом»; «один из самых талантливых современных русских писателей»; «никогда не был глубоко связан с русской культурой… законченный космополит»; «настоящий русский интеллектуал дореволюционного типа, полный шуток и веселья»; «ипохондрик»; «мошенник и словоблуд»; «слегка не в своем уме»; «паршивый мелкий сноб… с оттенком какого-то извращенного подлеца»; «настоящий барин»; «жулик, самый настоящий жулик»…
Как видим, картина получается, мягко говоря, пестрой. Вот уж действительно: «Друг друга отражают зеркала, / Взаимно искажая отраженья…»
Вероятно, многих набоковских почитателей разочарует этот «портрет без сходства», который на протяжении полувека создавался усилиями людей, не подозревавших о существовании соавторов и даже в собственную оценочную палитру намешавших красок всевозможных цветов и оттенков. Во многих эпистолярных и дневниковых отзывах о произведениях и творческой личности Набокова гневные инвективы и ядовитые замечания уживаются с похвалами и восклицаниями, исполненными завистливого восхищения. Джон Фаулз, например, начал дневниковые записи об «Аде» с обвинений автора в нарциссизме и безнравственности, а закончил их на благостной ноте: «Мы с ним родственные души…» А вот протоирей Александр Шмеман, на страницах своего дневника высказавший немало критических суждений в адрес Набокова, вдруг вспоминает элегическую концовку рассказа «Памяти Л.И. Шигаева»: «Моя жизнь – сплошное прощание с предметами и людьми, часто не обращающими никакого внимания на мой горький, безумный, мгновенный привет…» – и признается, что «за такие-то вот строчки» готов простить ему все прегрешения.
Допускаю, что оценки и интерпретации произведений Набокова, содержащиеся в письмах и дневниках его первых читателей и толкователей, будут малоинтересны рядовому набокофилу (если уж он составил собственное мнение о писателе и его книгах, то, само собой разумеется, его вряд ли кто-нибудь сможет в чем-то переубедить). Однако наверняка и представителей этого племени заинтересуют те дневниковые записи и письма, которые принадлежат людям, лично знавшим Набокова, в которых имеются сведения, заполняющие лакуны в его биографии, передаются его «твердые суждения», говорится о его внешности, привычках, особенностях поведения в различных жизненных обстоятельствах, о том впечатлении, которое он производил на посторонних, и проч. и проч.
Хочу предостеречь: и в такого рода текстах можно встретить рецидивы откровенной мифологизации или, попросту, вранья. Скажем, я сомневаюсь в том, что бойкий английский журналист Оберон Во, на голубом глазу утверждавший, будто его «приятель» Набоков «вряд ли мог отличить бабочку от трупной мухи или кузнечика», вообще был знаком с писателем; как и в том, что автор «Машеньки» и «Защиты Лужина» в пору своей берлинской молодости бегал к «девочкам за три марки и с хлыстом», о чем сплетничал другой злоязычный газетчик, Владимир Деспотули.
С осторожностью надо подходить и к душераздирающему рассказу набоковского издателя Джеймса Лафлина (см. с. 158 наст. изд.), согласно которому эгоцентричный писатель, увлеченный охотой за редкой бабочкой в горах Юты, предпочел не реагировать на стоны, раздававшиеся в ущелье, откуда на следующий день извлекли труп старателя, умершего от потери крови. Судя по всему, Лафлин, этот удачливый делец, не чуждый эстетическим поползновениям, был человеком сложным, в чем-то закомплексованным, болезненно переживавшим, что высокомерный аристократ Набоков не воспринимал его как ровню21. Для вящего спокойствия поклонников Набокова замечу: история с брошенным на произвол судьбы беднягой могла быть и выдумана. Хотя записной набоковский недоброжелатель непременно возразит мне: «Можно ли представить, чтобы подобную байку сочинили, скажем, о Толстом или Чехове? И разве не согласуется неблаговидный поступок, приписанный Набокову, с его имиджем, с той персоной, которую он последовательно созидал на протяжении всей своей жизни?»
Уклоняясь от прямого ответа на эти провокационные вопросы, приведу цитату из предисловия В. Вересаева к его знаменитому монтажу «Пушкин в жизни»: «Многие сведения, приводимые в этой книге, конечно, недостоверны и носят все признаки слухов, сплетен, легенды – но ведь живой человек характерен не только подлинными событиями своей жизни – он не менее характерен и теми легендами, которые вокруг него создаются, теми слухами и сплетнями, к которым он дает повод. Нет дыма без огня, и у каждого огня бывает свой дым. О Диккенсе будут рассказывать не то, что о Бодлере, и пушкинская легенда будет сильно разниться от толстовской»22.
Именно по этой причине я, вслед за моим предшественником, могу повторить: «Критическое отсеивание материала противоречило бы самой задаче этой книги»23, которая вовсе не претендует на фактическую достоверность всех зафиксированных высказываний о ее главном герое. Пусть о правдивости или ложности тех или иных сообщений судит читатель. От него же зависит, как расставить акценты, чтобы уяснить, о ком же все-таки здесь идет речь: о гениальном художнике, недопонятом и недооцененном современниками, или о «мошеннике и словоблуде», вознесенном на гребень успеха литературным скандалом.
Моя задача заключалась в создании многоцветной цитатной мозаики, в которой каждый камешек представлял бы интерес независимо от того, добавляет ли он новый штрих к портрету одного из самых противоречивых художников ХХ века или больше говорит о психологии, вкусах и пристрастиях пишущих о нем авторов.
В получившейся картине можно выделить несколько тематических узоров. Помимо пунктирно намеченной биографии писателя, легко выстраиваемой из расположенных в хронологической последовательности эпистолярно-дневниковых фрагментов, это издательская и читательская судьба его главных творений, обраставших и много лет спустя после первой публикации все новыми критическими оценками и противоречащими друг другу толкованиями (здесь центральное место занимает, конечно же, «Лолита», принесшая своему создателю мировую известность), а также целый ряд побочных сюжетных линий, раскрывающих сложные, подчас драматичные отношения Набокова с такими яркими личностями, как Иван Бунин и Эдмунд Уилсон, Георгий Адамович и Глеб Струве. Испытывая к Набокову противоречивые чувства, они тем не менее на протяжении многих лет обращались к его творчеству и вели с ним заочный спор, вовлекая в него все новых и новых корреспондентов.
Завершая вступление, хочу оговорить хронологические рамки своего лоскутного повествования. Когда я корпел над ним, передо мной встал вопрос: до какого времени его доводить? До смерти героя? До выхода последней посмертной публикации, вызвавшей «кривые толки, шум и брань» у публики? Или смерти последнего набоковского современника? Но кого считать современниками Набокова? Его сверстников? Непосредственных спутников в жизни и литературе? Или всех, чье земное бытие хотя бы на короткий срок протекало параллельно его жизненному пути? (В таком случае и я могу гордо именовать себя набоковским современником! Помню, как в первый раз услышал его имя. Бархатные сумерки летнего вечера, дачный домик на речке Медведица. На дощатом столе потрескивает транзистор. Я, семилетний мальчик, слушаю вместе с родителями передачу радио «Свобода». Диктор, пробившись сквозь треск и улюлюканье глушилок, сообщил о смерти доселе неведомого мне писателя-эмигранта, а потом зачитал фрагмент завораживающе певучей прозы: прочувствованное описание красивой девушки – Тамары из «Других берегов», как я сейчас понимаю.)
Поскольку набоковский канон активно пополнялся за счет посмертных изданий, почти всегда вызывавших резонанс в литературном мире, да и многие сверстники писателя, в том числе лично знавшие его и оставившие о нем немало интересных сведений, и после 2 июля 1977 г. продолжали здравствовать и обмениваться мнениями о его произведениях, я решил не ограничиваться роковой датой и расширил хронологические рамки до конца 1980-х гг., времени, когда благодаря перестройке набоковское творчество обрело второе рождение, став доступным миллионам русскоязычных читателей. Перестроечные републикации и переиздания, превратившие полумифического эмигранта в культового автора, а затем и в классика русской литературы, открыли новый этап в посмертной судьбе Владимира Набокова. О рецепции его творчества в постсоветской России, конечно же, когда-нибудь напишут историки литературы. Я же пока не считаю возможным выходить за обозначенный временной рубеж.
Со времени выхода «Классика без ретуши» изданы многие эпистолярные массивы как русских, так и англоязычных набоковских «реципиентов». И на Западе, и в России рубеж веков отмечен невиданным доселе интересом к «нон-фикшн», литературе факта, в том числе к эпистолярному наследию представителей литературного сообщества: поэтов, прозаиков, критиков, во многом определявших облик литературы ХХ столетия. На запрос неленивой и любопытной публики незамедлительно отреагировали самоотверженные публикаторы-архивисты и предприимчивые издатели; благодаря бурному развитию Интернета информация об их публикациях и книжных изданиях стала прибывать подобно весеннему паводку, так что мне, скромному исследователю, прежде, в доинтернетскую эру, собиравшему упоминания о Набокове в дневниках и письмах его современников по крупицам, с лупой в руках, пришлось разрабатывать целые эпистолярно-дневниковые залежи. Как сказал бы Флобер, «я готовился выискивать песчинки, а мне на голову валились глыбы».
Впрочем, я подозреваю, что и эти «глыбы» лет через десять покажутся песчинками, ведь сейчас на поверхности – лишь небольшая часть эпистолярного айсберга. Многие сокровища еще таятся в архивах и ждут своих публикаторов. Однако и опубликованные материалы, содержащие весьма интересные сведения и мнения о личности и творчестве Владимира Набокова, лишь частично задействованы в набоковедческой литературе и, уж конечно, малодоступны для рядовых читателей. Это относится и к письмам русских эмигрантов, в большинстве своем рассеянным по малотиражным научным сборникам, и тем более к переписке англоязычных корреспондентов.
Хорошо понимая, насколько неполно предлагаемое вашему вниманию документальное повествование, я твердо уверен в том, что при переизданиях книги ее монтажная композиция позволит гармонично вобрать все новонайденные материалы, которые (кто знает?) позволят по-новому взглянуть и на писателя, и на его литературное окружение. Надеюсь, однако, что и в теперешнем виде мой труд будет прочитан с интересом всеми, кто не равнодушен к творчеству Владимира Набокова.
Льщу себя надеждой, что главного героя книги, «великого мастера мистификаций и розыгрышей», не раз обращавшегося к теме непрозрачности и неуловимости человеческого «я», составленная мной коллекция его ликов и личин, скорее всего, позабавила бы. Не случайно устами героя-повествователя одного из лучших своих русскоязычных творений, повести «Соглядатай», он провидчески утверждал: «Ведь меня нет, – есть только тысячи зеркал, которые меня отражают. С каждым новым знакомством растет население призраков, похожих на меня. Они где-то живут, где-то множатся. Меня же нет…»
Его нет с нами более тридцати лет. И все же «цепким паразитом» он живет, меняя цвета и обличья, в каждом из нас, навсегда околдованных словесным волшебством его книг; и каждый раз, когда мы обращаемся к ним, «продленный призрак бытия синеет за чертой страницы, как завтрашние облака, – и не кончается строка», и вновь и вновь нас дразнит тайна «истинной жизни» и бессмертия великого писателя.
Николай Мельников
Москва. Июль 2012 г.
Дневниковые и эпистолярные фрагменты, взятые из различных публикаций и архивных материалов, даются в строго хронологическом порядке. Для удобства чтения републикованные тексты в большинстве случаев освобождены от редакторских помет: угловых или квадратных скобок, выделявших авторские сокращения. Разного рода выделения в текстах оригиналов и печатных источников (подчеркивания, разрядка и проч.) воспроизводятся курсивом. В титульных строках приводятся имена отправителей и получателей писем, дата написания текста. При воспроизведении писем и дневниковых записей по мере возможности сохранены особенности авторской манеры, относящиеся к написанию имен и специфике пунктуации.
Переводы англоязычных текстов, за исключением особо оговоренных случаев, выполнены автором.
* * *
Автор выражает искреннюю благодарность за помощь в работе над книгой Марии Васильевой, Галине Глушанок, Марку Дадяну, Анне Курт, Олегу Коростелеву, Александру Ливерганту, Валентину Масловскому, Николаю Пальцеву, Людмиле Сурововой, Наталье Тагер, Сергею Федякину, Станиславу Швабрину, Жоржу Шерону.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.