Глава XXXI. «Изысканные» ослики. — Образцы египетской скромности. — Моисей в тростнике. — Место, где проживало святое семейство. — Пирамиды. — Величественный сфинкс. — Великий древний Египет.
Глава XXXI. «Изысканные» ослики. — Образцы египетской скромности. — Моисей в тростнике. — Место, где проживало святое семейство. — Пирамиды. — Величественный сфинкс. — Великий древний Египет.
Ослики все были хорошие, красивые, крепкие и резвые, и им не терпелось доказать это на деле. Таких замечательных осликов у нас еще не бывало, и таких recherch?[224]. Я не знаю, что такое recherch?, но для них это самое подходящее слово. Некоторые были приятного мышино-ceporo цвета, другие — белые, черные и пестрые. Одни были чисто выбриты, только копчик хвоста болтался кисточкой; другие подстрижены наподобие садовых газонов: все тело в прихотливых узорах из бархатных проплешин, оставленных ножницами, и из кустиков длинной шерсти. Все они только что от парикмахера, все чрезвычайно элегантны. Нескольких белых осликов разукрасили синими, красными и желтыми полосами, и они стали точно радужные зебры. Они были до того великолепны, что не передать словами. Дэн и Джек выбрали себе расписных осликов, потому что они напомнили им итальянских старых мастеров. Седла были высокие, жесткие, в форме лягушки, знакомые нам по Эфесу и Смирне. Погонщики, бойкие египетские мальчики, могли полдня бежать за своими осликами, которых они пускали галопом, и ни капельки при этом не устать. Когда мы садились на своих скакунов, мы не испытывали недостатка в зрителях, так как в гостинице было полно англичан, направлявшихся в Индию, и офицеров, которые должны были принять участие в военных действиях против абиссинского негуса Теодора[225]. Одно нехорошо: осликами невозможно править. Они не слушали никаких резонов и то и дело сталкивались с верблюдами, дервишами, эффенди, с другими ослами, нищими и со всем, с чем только можно столкнуться. Но когда мы выехали на широкую дорогу, ведущую из города к Старому Каиру, там места оказалось вдоволь. Величественные финиковые пальмы стеной стояли по обочинам, ограждая сады, тень их ложилась на дорогу, и воздух был прохладный и бодрящий. Мы воспрянули духом и поскакали сломя голову, точно спасаясь от погони. Хотел бы я еще хоть раз в жизни испытать такое наслаждение.
Во время этой скачки мы имели случай несколько раз убедиться в поразительной простоте восточных нравов. Проезжей дорогой шла девочка лет тринадцати в костюме Евы до грехопадения. Я хочу сказать, у нас в Америке ей дали бы тринадцать, но здесь выглядят тринадцатилетними девочки лет девяти, не старше.
Нам случалось видеть совершенно голых, великолепно сложенных мужчин, которые купались у всех на виду, нимало этим не смущаясь. Однако через какой-нибудь час паломники примирились с этим забавным обычаем и перестали обращать на него внимание. Вот с какой легкостью эти пресыщенные новизной впечатлений странники привыкают даже к самым поразительным неожиданностям.
Мы прибыли в Старый Каир, погонщики похватали ослов и побросали их на суденышко с треугольным латинским парусом, мы последовали за ними, и плавание началось. Палуба сплошь была забита осликами и людьми; чтобы управлять парусами, двум матросам приходилось проталкиваться между ними, карабкаться по спинам, пролезать под ногами, а рулевой, всякий раз как ему нужно было перехватить румпель или круто повернуть рулевое колесо, отгонял сперва трех или четырех ближайших осликов. Но что нам было до их забот? Делать нам было нечего, только радоваться прогулке, спихивать ослов с наших мозолей да любоваться видами Нила.
На острове, справа от нас, мы увидели механизм, который называется ниломер, — это каменный столб, его дело отмечать уровень воды и предсказывать: достигнет ли она всего тридцати двух футов — и тогда будет голод; разольется ли, как ей положено, достигнув сорока, — и тогда урожай будет обильный; или поднимется до сорока трех, неся смерть стадам и гибель посевам. Но как он с этим справляется, нам так и не смогли растолковать. На этом же острове до сих пор показывают место, где дочь фараона нашла в тростниках Моисея[226]. Неподалеку от того места, где мы отчалили, проживало святое семейство, поселившееся в Египте на то время, пока Ирод не покончит с избиением младенцев. Дерево, в тени которого они отдыхали, прибыв в Египет, стояло здесь много веков, и лишь совсем недавно вице-президент отослал его в дар императрице Евгении. И как раз вовремя, не то наши паломники добрались бы до него.
Нил в этом месте грязный, быстрый и мутный и лишь немногим ?же Миссисипи.
Мы вскарабкались на крутой берег у захудалого городишки Гиза, снова взгромоздились на осликов и заторопились дальше. Четыре или пять миль дорога шла по высокой насыпи; говорят, султан проложит здесь железную дорогу для того только, чтобы французская императрица, пожаловав в Египет, могла проехать к пирамидам с полным комфортом. Вот оно, истинно восточное гостеприимство! Я счастлив, что нас миновала эта честь и мы можем разъезжать просто на осликах.
До пирамид еще несколько миль, но вот они уже встают над вершинами пальм, четко вырезанные в небе, громадные, внушительные и в то же время смягченные расстоянием. Они словно парят, окутанные дымкой, и кажется, что это не бесчувственный камень, а воздушное видение, греза, и того и гляди эти удивительные сооружения расцветут кружевом зыбких арок или пышными колоннадами, будут снова и снова меняться у нас на глазах, принимая самые причудливые очертания, и наконец растворятся в трепетном сиянии дня.
В конце насыпи мы оставили свой обоз, взошли на парусник, пересекли рукав Нила и пристали к берегу в том месте, где к нему вплотную подходят встающие крутой стеной вдоль всей речной долины пески Великой Сахары. Под палящим солнцем мы с трудом добрели до подножья гигантской пирамиды Хеопса. Теперь она уже не была волшебным видением. Это просто некрасивый уступчатый каменный исполин. Его чудовищные бока — это широкие лестницы, которые, постепенно сужаясь, уходят все выше и выше и высоко в небе заканчиваются острием. Ничтожные букашки — пассажиры и пассажирки с «Квакер-Сити»— ползают на головокружительной высоте, а на самой вершине крошечная черная стайка машет какими-то почтовыми марками, — носовыми платками, как мы догадываемся.
Разумеется, нас окружила орава мускулистых арабов, которые жаждали получить подряд на доставку нас наверх, — они осаждают всех туристов. Разумеется, они подняли такой крик, что не слышно было собственного голоса. Разумеется, шейхи клялись, что положиться можно только на них, договариваться следует только с ними, деньги платить только им, — тогда уже больше никто ничего не будет с нас требовать. Разумеется, они уверяли, что мошенники, которые потащат нас наверх, не посмеют и заикнуться о бакшише. Такой уж здесь порядок. Разумеется, договор был заключен, мы заплатили им, были переданы в руки носильщиков, и они втащили нас на вершину пирамиды, ни на секунду не переставая клянчить и вымогать у нас бакшиш. Мы, разумеется, заплатили им, потому что они нарочно рассеялись по всему широкому боку пирамиды, чтобы мы были подальше друг от друга. Зови не зови на помощь, все равно никого не докличешься, а тащившие нас геркулесы выпрашивали бакшиш так сладко и вкрадчиво, что трудно было устоять, и смотрели при этом так свирепо, словно готовы были вот-вот сбросить нас вниз, — и это убеждало вернее всяких слов.
Каждая ступень была вышиной с обеденный стол, и было их великое множество; на каждого из нас приходилось по два араба: подхватив человека под руки, они скакали вверх по ступеням, втаскивая его за собой, причем он вынужден был всякий раз задирать ноги чуть не до подбородка и притом быстро, — и так без конца, без передышки, до потери сознания. Кто после этого станет отрицать, что подъем на пирамиды превеселое занятие, — оно радует душу, терзает тело, вытягивает жилы, выворачивает суставы, изводит и изматывает. Я умолял арабов вывихивать не все мои суставы сразу, я снова и снова повторял и клятвенно заверял их, что вовсе не жажду оказаться на вершине первым, я всячески убеждал их, что, если попаду туда последним, буду чувствовать себя счастливейшим из людей и вечно буду им благодарен; я просил, уговаривал, умолял остановиться и дать мне минутку отдыха, одну только минутку. Единственным ответом были все более устрашающие скачки, а тут еще им пришел на помощь никем не нанятый доброволец и стал бомбардировать меня сзади ударами головы, угрожая не оставить камня на камне от всей моей политической экономии.
Дважды они давали мне минутную передышку, пока вымогали бакшиш, а потом снова продолжали свой сумасшедший взлет на пирамиду. Они хотели всех обогнать. Им ничего не стоило принести меня, чужестранца, точно жертвенного барашка, на алтарь их дьявольского честолюбия. Но и в скорби расцветает радость. Даже в этот черный час у меня было сладостное утешение. Ибо я знал, что если только эти басурманы не покаются, в один прекрасный день они отправятся прямой дорогой в ад. А они нипочем не покаются, никогда они не расстанутся со своим магометанством. Эта мысль успокоила меня, подбодрила, и на вершине я свалился ослабевший и измученный, но счастливый, — да, бесконечно счастливый, с просветленной душой.
По одну сторону расстилался могучий океан желтых песков без конца и края, величавый, безмолвный и безлюдный, без единой травинки, без проблеска жизни; по другую сторону широко раскинулся египетский рай — зеленая равнина, разрезанная извилистой рекой, усеянная пятнышками селений; по тому, какими крохотными казались в отдалении островки пальм, видно было, как она велика. Она спала, точно в заколдованном сне. Ни звука, ни движения. Посреди нее, над султанами финиковых пальм, вздымаются купола и шпили, мерцая в мягкой переливчатой дымке; дальше, на горизонте, двенадцать стройных пирамид стерегут развалины Мемфиса, а со своего песчаного трона у наших ног безмятежно и задумчиво смотрит на все это спокойный, бесстрастный Сфинкс, как смотрел пять долгих, неторопливых тысячелетий.
Никаким пером не описать, какие муки терпели мы, глядя в горящие, голодные глаза арабов и слушая их непрестанные требования бакшиша. К чему вызывать в памяти предания о былом величии Египта, к чему рисовать в своем воображении Египет, провожающий усопшего Рамзеса к его гробнице, или нескончаемую толпу израильтян, уходящих в пустыню? К чему вообще задумываться? Думать тут невозможно. Нужно иметь про запас заготовленные мысли или уж стряпать их потом.
По установившейся традиции, араб предложил спуститься с пирамиды Хеопса, пробежать по песку двести с лишком ярдов до пирамиды Хефрена, подняться на нее и снова вернуться к нам, на вершину Хеопса, — все за девять минут по часам; и все удовольствие обойдется в один-единственный доллар. В приливе раздражения я сперва хотел было послать этого араба вместе со всеми его подвигами к чертям. Но стойте. Верхняя треть пирамиды Хефрена облицована гладким, как стекло, мрамором. Счастливая мысль осенила меня: да он же наверняка сломает себе шею! Давайте скорей заключим с ним контракт, и пусть бежит. Он взял старт. Мы засекли время. Точно горный козел скакал он со ступени на ступень по широкому боку пирамиды. Он становился все меньше и меньше, потом обратился в подпрыгивающего карлика — и исчез. Мы повернулись и стали всматриваться в ту сторону нашей пирамиды, которая глядит на Хефрен. Сорок секунд... восемьдесят... сто... какое счастье, его уже нет в живых... две минуты... две с четвертью... Вот он! Так и есть, увы, так и есть. Сейчас он совсем крошечный. Медленно, но верно он одолевает полосу песка. Вот он снова прыгает и карабкается. Выше, выше, выше... вот уже гладкий мрамор... сейчас ему конец... Но он цепляется руками и ногами, точно муха, ползет, то и дело сворачивая вправо, вверх, влево, снова вверх... И вот он уже стоит на вершине — маленький черный гвоздик — и машет своим крошечным шарфом! Вот уже он сползает вниз, добрался до ступеней и полетел, как на крыльях. Вот он скрылся из виду. И вот он уже под нами, неутомимо карабкается вверх. Еще мгновение — мы расступаемся, и с диким боевым кличем он вскакивает в круг. Его время — восемь минут сорок одна секунда. Он выиграл. Все кости у него целы. Полная неудача! Я задумался. «Он устал, — сказал я себе, — у него, должно быть, кружится голова. Рискну-ка я еще одним долларом».
Он снова отправился. Проделал тот же маршрут. Поскользнулся на гладком мраморе... Ну, думаю, конец ему. Но нет, какая-то подлая трещина спасла его. И вот он снова среди нас, целый и невредимый. Его время — восемь минут сорок шесть секунд.
Я сказал Дэну:
— Дайте мне доллар. Еще не все потеряно.
Плохо дело. Он опять выиграл. Время — восемь минут сорок восемь секунд. Мое терпение лопнуло. Я был в отчаянии. О деньгах я уже не думал.
— Эй, ты, — сказал я, — прыгни с этой пирамиды вниз головой, и я дам тебе сто долларов. Если тебе не подходят условия, предлагай свои. Я не постою за ценой. Я не уйду отсюда и буду ставить на тебя до тех пор, пока у Дэна есть хоть цент в кармане.
Я уже чувствовал себя победителем: какой же араб упустит столь счастливый случай? Он задумался на мгновение и, кажется, уже готов был согласиться, но тут явилась его мать и все испортила. Ее слезы тронули меня, — я не в силах спокойно видеть женские слезы, — и я предложил и ей сто долларов, если она тоже прыгнет.
Но я потерпел неудачу. Арабы очень уж высоко ценятся в Египте. Они чересчур важничают, что таким дикарям вовсе не к лицу.
Разгоряченные и злые, мы сошли вниз. Драгоман зажег свечи, и, сопровождаемые крикливой толпой арабов, которые всячески навязывали нам свои услуги, мы полезли в дыру у подножия пирамиды. Они потащили нас по какому-то длинному желобу, полого уходящему вверх, и при этом закапали нас с головы до пят свечным салом. Этот желоб был едва ли вдвое шире и выше дорожного сундука, стены, пол и потолок выложены массивными глыбами египетского гранита, каждая шириной с платяной шкаф, вдвое толще его и втрое длиннее. Мы упорно лезли вверх в гнетущей тьме, и я уже думал, что мы вот-вот окажемся под самой макушкой пирамиды, как вдруг мы очутились в «покое царицы», а затем и в «покое царя». Эти просторные палаты не что иное, как склепы. Стены сложены из гигантских плит полированного гранита, искусно пригнанных одна к другой. На иной такой плите с успехом уместилась бы целая гостиная. Посреди покоя царя стоит большой каменный саркофаг, очень похожий на ванну. Вокруг живописно сгрудились свирепые арабы и перепачканные, оборванные паломники, высоко поднимавшие свои свечи; паломники переговаривались между собой, и дрожащие блики света осеняли неярким ореолом одного из неугомонных охотников за сувенирами, который долбил древний саркофаг своим святотатственным молотком.
Наконец мы вырвались на свежий воздух, яркое солнце ударило нам в глаза, и добрых полчаса оборванцы арабы осаждали нас парами, десятками, взводами, и мы платили им бакшиш за услуги, которые, как они клятвенно уверяли, призывая друг друга в свидетели, они нам оказали, а мы-то и не подозревали об этом! Когда всем и каждому было заплачено, они поотстали от нас и, выждав немного, явились опять и предъявили к оплате вновь изобретенный счет.
Мы закусили в тени пирамиды, окруженные этими назойливыми, малоприятными зрителями, а потом Дэн, Джек и я решили немного прогуляться. Воющий рой попрошаек последовал за нами, окружил нас, чуть не преградил нам путь. Среди них был и шейх в белом развевающемся бурнусе и пестром головном уборе. Он требовал прибавки. Но мы переменили тактику — на защиту от них и миллиона не жалко, а на бакшиш ни цента больше не дадим. Я спросил шейха, не уговорит ли он остальных убраться, если мы ему заплатим. Он согласился за десять франков. Мы ударили по рукам и сказали ему:
— Теперь уговори своих подданных отстать от нас.
Он взмахнул над головой своим длинным жезлом, и три араба были повержены во прах. Он носился в толпе как одержимый. Удары сыпались градом, и каждый разил без промаха. Пришлось поспешить на выручку и растолковать шейху, что мы хотим, чтоб он только поучил слегка своих подданных, а убивать их незачем. Через какие-нибудь две минуты мы остались наедине с шейхом и спокойно продолжали путь. Сила убеждения у этого безграмотного дикаря была поистине замечательная.
Каждая сторона пирамиды Хеопса достигает высоты вашингтонского Капитолия или нового дворца султана на Босфоре, она выше купола собора св. Петра в Риме, — иными словами, она тянется вверх на семьсот с лишком футов. Она выше креста на соборе св. Петра почти на семьдесят пять футов. Когда я впервые спустился по Миссисипи, я воображал, будто нет на свете горы выше, чем береговой утес, что стоит меж Сент-Луисом и Новым Орлеаном, близ Селмы, штат Миссури. Высота этого утеса четыреста тринадцать футов. В моей памяти он и поныне остается все тем же великаном. Я и сейчас еще вижу, как деревья и кусты, которыми поросли его склоны, становятся все меньше и меньше, а на самой вершине кажутся просто перышками. Но перед пирамидой Хеопса, этой гигантской каменной горой с безукоризненно правильными очертаниями, воздвигнутой терпеливыми человеческими руками, перед этой величественной гробницей забытого монарха моя любимая гора сильно проиграла. Ведь высота этой пирамиды четыреста восемьдесят футов. Еще прежде того времени, о котором я только что вспоминал, величайшим творением Божьим я считал Холм Холлидея в нашем городе. Казалось, вершина его упирается в самое небо. Высота его была почти триста футов. В те дни я много размышлял о нем, но так и не мог понять, отчего он не прячет свою вершину в облаках и не венчает царственное чело свое вечными снегами. Я слышал, что таков обычай величественных гор в других странах. Помню, вдвоем с приятелем мы урывали часы от уроков, за что случалось отведать и розог, и упорно трудились, подкапывая гигантский валун, который покоился на вершине горы; помню, однажды в суббогу мы честно проработали добрых три часа и наконец увидели, что желанная цель близка; помню, мы сели, отерли пот с лица, подождали, пока пройдет внизу по дороге вышедшая на прогулку компания, и тогда столкнули валун с вершины. Это было восхитительно. Он с грохотом покатился по склону, вырывая молодые деревца, подкашивая кусты, как траву, раздирая, дробя и круша все на своем пути; он разбил в щепы и раскидал штабель дров у подножия горы, пролетел над телегой, ехавшей по дороге, — негр-возница вскинул глаза и низко пригнулся, — и в следующее мгновение смял в лепешку бондарную мастерскую, и оттуда пчелиным роем вылетели бондари. «Великолепно!» — сказали мы, и давай Бог ноги, так как бондари уже лезли вверх по откосу, чтобы поглядеть, что такое стряслось.
И все же, каким чудом ни была та гора, она ничто пред пирамидой Хеопса. Мне не пришло в голову ни одного сколько-нибудь подходящего сравнения, чтобы дать понятие о чудовищной каменной махине, основание которой занимает площадь в тридцать акров, а высота — четыреста восемьдесят утомительных футов, так что я махнул на это дело рукой и пошел к Сфинксу.
Сколько лет я ждал этой встречи — и вот он, наконец, передо мной. Величавые черты его печальны и строги, в них тоска и терпение. Весь его облик исполнен достоинства, какого не встретишь на земле, и доброты, какой никогда не увидишь в человеческом лице. Это камень, но кажется, что он чувствует. И если только каменному изваянию может быть ведома мысль, он мыслит. Взор его устремлен вдаль — и он глядит в ничто, в пустоту. Он глядит поверх всего настоящего, сквозь него — в прошлое. Он глядит поверх океана времени, поверх волн-веков, которые отступают все дальше и дальше, теснясь все ближе друг к другу, и под конец сливаются воедино и, уже неразличимые, откатываются к далекому горизонту древности. Он думает о войнах минувших столетий; о царствах, которые возникали и рушились у него на глазах; о народах, чьего рождения он был свидетель, и следил их расцвет, и видел их гибель; о радости и горе, о жизни и смерти, о величии и падении, снова и снова сменявших друг друга в эти пять тысяч неторопливых лет. Он воплощает в себе неотъемлемое свойство человека — силу человеческого сердца и разума. Это сама Память — мысль, обращенная в прошлое, запечатленная в зримом и осязаемом образе. Всякий, кому ведома щемящая тоска воспоминаний об отошедших днях и о безвозвратно исчезнувших людях — если даже минули всего лишь жалкие десятилетия, — хоть в малой мере поймет печаль, таящуюся в этом суровом взоре, неотступно устремленном в былое, к тому, что видел он, когда еще не возникла История, не сложилось Преданье, — ко всему, что дышало и двигалось на земле в ту таинственную пору, о которой почти ничего не поведали нам даже сказочники и поэты, и сгинуло в свой срок, оставив каменного мечтателя одиноким и чуждым новому веку, среди непостижимых для него дел и событий.
Сфинкс велик в своем одиночестве, он поражает, этот исполин, он волнует душу тайной, которой окутано его прошлое. И пред величавым ликом этого бессмертного камня, который хранит в памяти деяния всех веков и ничего не прощает, человек проникается тем чувством, с каким предстанет он в свой смертный час пред лицо вечного судии.
Есть вещи, которые, щадя доброе имя Америки, лучше было бы, пожалуй, обойти молчанием; но дело в том, что ради истинного блага американцев как раз об этих-то вещах и следует говорить. Пока мы стояли, глядя на Сфинкса, на губе у него вдруг выросла то ли бородавка, то ли какая-то шишка. Послышалось знакомое постукиванье молотка, и мы тут же все поняли. Один из наших благонамеренных гадов ползучих — я хотел сказать: охотников за реликвиями — всполз наверх и пытался отбить образчик от лица самого величавого из всех творений рук человеческих. Но Сфинкс все так же невозмутимо созерцал невозвратное прошлое, не замечая жалкой букашки, что копошилась у него на губе. Египетскому граниту, который устоял против бурь и землетрясений всех времен, не страшны молотки невежд туристов вроде вот этого разбойника с большой дороги. Зря он старался. Мы послали шейха арестовать его, а если это не входит в шейховы полномочия, хотя бы предупредить, что по египетским законам преступление, которое он намеревался совершить, карается тюрьмой или палочными ударами по пяткам. После этого гад отказался от своих попыток и уполз.
Длина Сфинкса сто двадцать пять футов, высота — шестьдесят, обхват головы сто два фута — если только память мне не изменяет, — и весь он вытесан из одной гигантской каменной глыбы, которая крепче всякого железа. Прежде чем от этой громады отбили четверть или даже половину, чтобы превратить ее в Сфинкса, она, должно быть, была величиною с отель на Пятой авеню. Я привожу эти цифры и сведения лишь для того, чтобы дать представление о том колоссальном труде, которым было создано это прекрасное, безупречное по своим очертаниям и пропорциям изваяние. Камень так прочен, что статуи, вытесанные из него, нимало не меняются, простояв две-три тысячи лет под открытым небом. Так не целое ли столетие терпеливого тяжкого труда понадобилось на то, чтобы создать этот Сфинкс? Очень может быть.
Уж не помню, что помешало нам побывать у Красного моря и пройти по аравийским пескам. Не стану описывать мечеть Махмуда-Али, в которой все внутренние стены из отполированного, сверкающего алебастра; не стану рассказывать о том, как птицы вьют гнезда в стеклянных шарах огромных люстр, висящих в мечети, и наполняют ее своим пением, и никого не боятся, ибо здесь им прощают их дерзость, уважают их права и никому не дозволено мешать им, хоть мечети и грозит опасность в конце концов остаться без света; уж конечно я не стану пересказывать избитую историю о резне мамелюков[227], ибо я рад, что этих бессовестных негодяев вырезали, и не желаю возбуждать к ним сочувствия; не стану рассказывать о том, как спасся бегством единственный мамелюк, заставив своего коня прыгнуть с крепостной стены высотою в сто футов, — по-моему, в этом нет ничего особенного, я бы и сам так сумел; не стану рассказывать ни о превосходно сохранившемся колодце Иосифа, высеченном в скале, на которой стоит эта крепость, ни о мулах, которых Иосиф купил, чтобы они, шагая по кругу, вытаскивали воду наверх, — они и по сей день тянут ту же лямку, и кажется, им уже начинает порядком надоедать это занятие; не стану рассказывать и о житницах, которые построил Иосиф, чтобы хранить зерно, когда египетские маклеры продавали хлеб на срок, не подозревая, что к тому времени, как им нужно будет предъявить свой товар, во всей стране не будет ни зернышка; ни слова не скажу о странном-престранном городе Каире, потому что здесь я снова увидел все то, что отличает другие восточные города, о которых я уже говорил, только усиленное во сто крат; не стану рассказывать ни про великий караван, который ежегодно отбывает отсюда в Мекку, ибо я его не видел, ни про обычай мусульман простираться ниц, образуя живой настил, по которому проезжает на обратном пути глава экспедиции и тем гарантирует им спасение души, — ибо этого я тоже не видал; не буду говорить о здешней железной дороге, ибо она ничем не отличается от любой другой железной дороги, — скажу лишь, что топливом для паровоза служат мумии трехтысячелетней давности, скупаемые тоннами, а то и целыми кладбищами, и что нечестивый машинист иногда с досадой кричит: «Пропади они пропадом, эти плебеи, жару от них ни на грош! Подбрось-ка еще фараонов»;[228] не стану рассказывать о селениях бедняков, о жмущихся друг к другу островерхих хижинах, слепленных из ила, которые, словно осиные гнезда, торчат по всему Египту на бесчисленных холмах выше полосы, показывающей уровень воды во время разлива; не стану описывать бескрайную равнину, всю в пышных всходах, щедро зеленеющих на фоне ярко-синего неба повсюду, насколько хватает глаз; не буду говорить о том, какими предстали перед нами пирамиды, когда нас отделило от них двадцать пять миль, ибо картина эта слишком воздушна, чтобы писать ее лишенным вдохновения пером; не стану рассказывать о смуглых женщинах, которые кинулись к вагонам, когда поезд наш на минуту остановился на станции, и начали наперебой предлагать нам свой товар — воду и ярко-красные сочные гранаты; не буду рассказывать о пестрых толпах в диковинных нарядах, украшавших ярмарку, которая была в полном разгаре на другой варварской станции; не стану рассказывать ни о том, как мы лакомились свежими финиками и любовались проносящимися за окном чудесными видами; ни о том, как мы наконец с грохотом вкатились в Александрию, шумной гурьбой высыпали из вагонов, на веслах подошли к своему кораблю, оставив на берегу одного из наших (он хотел вернуться в Европу и уже оттуда домой), подняли якорь и наконец после долгих странствий окончательно и бесповоротно устремились к родным берегам; ни о том, как в час, когда солнце закатилось над самой древней в мире землей, Джек и Моулт торжественно уселись в курительной и всю ночь оплакивали потерянного друга и никак не могли утешиться. Обо всем этом я не скажу ни слова, не напишу ни строчки. Все это будет как книга за семью печатями. Я не знаю, что такое книга за семью печатями, сроду такой не видал, но тут самое место употребить это выражение, потому что оно весьма популярно.
Мы радовались, что посетили землю, которая была матерью цивилизации, которая научила грамоте Грецию, а через нее Рим, а через Рим и весь мир; землю, где горемычные сыны Израиля могли бы стать гуманным и цивилизованным народом, но которая дала им уйти едва ли не дикарями. Мы радовались, что посетили землю, просвещенная религия которой сулила вечную кару грешнику и воздаяние праведнику, тогда как даже религия Израиля ничего не обещала за гробом. Мы радовались, что посетили землю, где знали стекло на три тысячи лет раньше, чем в Англии, и умели так расписывать его, как никто из нас еще и сейчас не умеет; где уже три тысячи лет назад в медицине и хирургии знали едва ли не все, что наука «открыла» совсем недавно; где были все те хитроумные хирургические инструменты, которые наука «изобрела» в последнее время; где уже существовали тысячи искусно выполненных предметов роскоши и первой необходимости, отличающих высокую цивилизацию, до которых мы мало-помалу додумались и сумели накопить их — и теперь уверяем, что ничего подобного еще не бывало на свете; где бумага появилась многие сотни лет назад, когда мы о ней еще и не мечтали, и парики — задолго до того, как в них стали щеголять наши женщины; где великолепная система общественного образования существовала настолько раньше, чем мы начали похваляться своими достижениями в этой области, что кажется, это было поистине в незапамятные времена; где так бальзамировали мертвецов, что плоть стала едва ли не бессмертной, а нам этого не дано; где возводились храмы, которые бросают вызов разрушительному времени и с презрительной улыбкой взирают на наши хваленые чудеса зодчества; древнюю землю, где людям было ведомо все то, что мы знаем сегодня, а быть может и многое другое; землю, которая была широкой столбовой дорогой цивилизации еще на заре творенья, задолго до того, как мы появились на свет; где печать возвышенного, утонченного разума оставлена на вечном челе Сфинкса, дабы посрамить всех насмешников, которые в дни, когда все иные свидетельства исчезнут бесследно, попытались бы убедить мир, будто в пору своей величайшей славы царственный Египет блуждал во мраке невежества.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.