«Сучья» зона

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Сучья» зона

Письмецо от внука получил Федот,

Внук его как сука в лагере живет…

Это странное двустишие в 46-м году притащил к нам в класс Леха Бабушкин из Большого Кондратьевского переулка – великовозрастный бездельник, ему к тому времени сравнялось уже пятнадцать лет. Он дважды оставался на второй год.

Два его старших брата, приблатненные паханы, торговали билетами у кинотеатра «Смена». Они курили папиросы-гвоздики, носили кепки-малокозырочки и страшно хотели походить на настоящих блатных. Но вместе с тем ребята они были не вредные и к младшим не приставали.

К концу уроков братья приходили на школьный двор, в ожидании Лехи сидели в угрожающе расслабленных позах и учили малышей, из чего лучше сделать биток для замечательной игры в «расшибалку» или «пристенок».

Черт его знает, почему на многие годы память сохраняет совершенно ненужные фразы, четверостишия, поговорки. Двустишие Лехи Бабушкина надолго прописалось в наших головах, мы употребляли его без всякой нужды и смысла, словно детскую считалку.

Однажды на уроке физкультуры, когда мы с лихим приговором «письмецо от внука…» прыгали через «козла», Леха Бабушкин с некоторой долей высокомерия спросил меня:

– А ты знаешь, что такое в лагере жить как «сука»?

– Плохо жить, наверное.

– Нет, кореш, это значит быть ссученным.

– Как так?

– Потом поймешь, – снисходительно сказал Леха и пошел курить в туалет.

Я остался в полном недоумении. Мы, военные мальчишки, выросшие в районе Тишинки, считали себя крупными знатоками блатной «фени» и, естественно, старались между собой говорить именно на этом языке. Нам казалось, что он прибавляет нам не только независимости, но и делает равными с кучей приблатненных, крутящихся в нашем районе.

Мы «ботали по фене», понимая значение слов, но часто не зная их истинного смысла. Так и осталась для нас непонятной трогательная история про дядю Федота и его несчастного внука.

* * *

В 1959 году журнал «Молодой коммунист», в котором я работал, послал меня в Сталине, на Украину. Тогда шахтерскую столицу Донбасса еще не переименовали в Донецк, город был консервативен, шахтеры считались трудовой гвардией, покойный генералиссимус относился к ним с особым вниманием, поэтому, помня беспорядки в Тбилиси в 1955 году при попытке снять памятник Сталину, начальство не торопилось переименовывать город.

Задание у меня было полностью в духе того времени. Пару лет назад Никита Хрущев случайно прочитал письмо, присланное ему одним зловредным уркой. Он писал о том, что благодаря историческому решению партийного съезда жизнь его блатная пошла наперекосяк и решил он честно строить коммунизм, только вот как, он не знает.

Хрущев принял «вора в законе», долго беседовал с ним и потребовал от Дудорова, тогдашнего министра внутренних дел, начать кампанию по перековке уголовного элемента. Тема была новая, открытая после многих лет умолчания. Владимир Басов поставил прекрасный фильм «Жизнь прошла мимо», воплотив на экране историю рецидивиста по кличке «Акула», бежавшего из лагеря и занявшегося привычным делом. Но вокруг была иная жизнь, наступившая в нашей стране после исторического XX съезда партии, и он принял эту жизнь сердцем и добровольно отправился обратно в лагерь. Блестящий очеркист Леонид Почивалов начал публиковать в «Комсомольской правде» куски своей прекрасной документальной повести «К людям», в которой также описывал трагическую судьбу человека, ставшего за черту.

Как известно, новое – это несколько подзабытое старое, и все радостно, под лучами «оттепели», забыли, что наш главный правовед Иосиф Сталин уже проводил перековку после строительства Беломорско-Балтийского канала. Чем это закончилось, могут достаточно подробно рассказать оперативные сводки Главного управления угрозыска страны.

Но тогда об этом никто не думал, у социализма в ближайшие дни должно было появиться «человеческое лицо».

Итак, Сталине, по-своему элегантная столица Донбасса. Был август, и город стоял укрытый зеленью, по вечерним улицам гуляли нарядные пары. Это была не московская бродвейская тусовка. Выходили пройтись серьезные мужики, с руками, покрытыми антрацитовой копотью, и их жены, крепкие дамы в цветастых платьях.

Мой друг Игорь Скорин дал мне телефон начальника утро Сталине полковника Пурмиля. Я позвонил ему, мы встретились.

– Знаешь, – сказал мне Пурмиль, – ты очень осторожен будь со своим будущим героем, сложный он человек. Непростой. У меня есть некоторые документы, касаемые его дел, я тебе дам их посмотреть. Ну а переговорить с ним никаких проблем не составляет, колония находится прямо в городе. Завтра я начальнику позвоню – и встречайся со своим Глебом Варфоломеевым по кличке «Капитан».

– Неужели лагерь прямо в городе? – удивился я.

– А это «сучья» зона.

Я впервые слышал такое наименование места заключения. Тогда я еще только начинал работать в уголовной теме, милицейскую службу знал, как мне казалось, достаточно неплохо, а вот по зонам ездить не приходилось. Скажем так: это была моя первая ходка в мир за колючей проволокой.

Следующим утром я был в колонии. Встретил меня начальник, высокий худощавый подполковник. Вместе с «кумом», начальником оперчасти колонии, они напоили меня чаем с замечательным вкусным хлебом, который выпекали прямо на зоне, и домашним копченым салом.

– Варфоломеев этот, – несколько неуверенно сказал начальник колонии, – человек необычный, какой-то странный.

Статья у него поганая, 59-3 (бандитизм), срок пятнадцать лет. На следствии и суде вел себя искренне, вину признал полностью, крови на нем не было…

– А может, и была, – вмешался в разговор «кум», – только не доказали. Он же вину свою признал, но никого по делу не взял. Впрочем, чего брать-то было – угрозыск железнодорожной милиции всех повязал на месте преступления, да и агентурные позиции в бандочке этой крепкие были.

– Срок свой он получил в 47-м году. Пятнадцать лет. Суд учел молодость, ранения и военные заслуги.

– А он воевал? – удивился я.

– Хорошо воевал, за полтора года войны старшим лейтенантом стал, три ордена и две медали получил. Вот суд все это во внимание принял и вынес мягкий приговор.

– Пятнадцать лет. Ничего себе, мягкий приговор! А что же вы считаете строгим приговором?

– Их шестеро было. Двое к стенке пошли, двоим четвертак повесили, женщине-наводчице двадцать не пожалели, а Варфоломееву всего пятнадцать. Он в другом учреждении находился. Ну а как с 53-го режим содержания смягчили сильно и на зонах школы появились, то зекам разрешили в заочные институты поступать. Начальство с Москвой связалось, получили копию его аттестата об окончании десятилетки. Послал он документы в институт. В колонию комиссия приемная приезжала, там собрали по всем учреждениям желающих поступать. Экзамены они сдавали, некоторые студентами сделались.

– Студенты прохладной жизни, – с некоторой долей злости сказал «кум».

– Ладно тебе, – перебил начальник. – Раз такое время, мы должны все указания выполнять.

Он встал.

– Пойдемте, я вас с Варфоломеевым познакомлю.

– А он на работе?

– Он библиотекой заведует, – опять мрачно сказал лагерный опер.

Но сначала мы прошли по колонии, и я поразился тому, как похожа она на привычное для меня расположение воинской части: клумбы у штаба, посыпанные песком дорожки, стерильная чистота во дворе жилой зоны, свежевымытые полы и ровно заправленные койки в бараках, дневальные, четко докладывающие начальству.

Мы подошли к зданию КВЧ, и начальник сказал мне:

– Теперь сами идите. Он вас ждет.

Я прошел через вполне приличный клубный зал, вышел в коридор и увидел надпись «Библиотека».

Мне навстречу вышел молодой мужик, как ни странно, не стриженный наголо. Был он одет в хорошо ушитую, подогнанную зековскую робу, на ногах вместо безобразных бутс – вычищенные до зеркального блеска черные туфли. Волосы разделял косой пробор, точно так же, как у всех московских ребят моего времени. Мы сели за стол, на котором лежали два растрепанных тома Бориса Лавренева, клей, бумага и картон.

– Книги привожу в порядок, слишком уж много здесь негодных, – сказал Капитан. – Вы из Москвы?

– Да.

– А где живете?

– На улице Москвина, а раньше жил в доме № 26 на Грузинском Валу.

– Не может быть, – обрадовался Капитан, – а я родился и жил на Большом Тишинском. В какой школе учились?

– В 127-й.

– Я ее окончил в 42-м.

– А я тогда перешел в третий класс.

– Значит, земляки. Так о чем говорить будем?

…Он окончил школу в 42-м, пришел домой с аттестатом, а на столе уже лежала повестка из военкомата. Утром, попрощавшись с больной матерью, он ушел на улицу Красина в военкомат.

– Кончил десятилетку? – спросил военком с двумя шпалами на петлицах. – Значит, пойдешь учиться на командира РККА. Иди домой, есть у тебя три часа, с девушкой простись, с родными.

А через десять дней Глеб Варфоломеев стоял на плацу пехотного училища на окраине хлебного города Ташкента.

Что такое ускоренный курс командира пехотного взвода? Это бесконечные строевые занятия, изучение матчасти винтовки Мосина, винтовки СВТ, пулеметов Горюнова и «максим», автоматов ППШ и ППД. Это изучение БУП (боевого устава пехоты), естественно, тщательная проработка истории ВКП(б) и бесконечные полевые учения на жаре, с полной выкладкой, когда пить хочется, как жить на земле, а вещмешок, противогаз и винтовка кажутся тяжелыми, как жизнь.

Потом ускоренный выпуск, один кубик на зеленые петлицы. Портупея вместо зеленого ремня и кирзовые сапоги взамен обмоток и тяжелых ботинок.

Ему выпала доля воевать под Сталинградом. Он принял взвод из пяти человек, потом – роту из восемнадцати. Сталинградские карьеры были стремительны, в 43-м он уже носил погоны лейтенанта и два ордена на гимнастерке.

Судьба берегла его: ни одной царапины. В 44-м командир штурмовой роты танкового десанта старший лейтенант Варфоломев был тяжело ранен. Тыловой госпиталь в Калинине, три операции и демобилизация.

Со школьной скамьи он попал в училище, стал офицером, научился только командовать людьми и воевать. За два года войны любой офицер привыкает к своему особому положению. Он получает достаточно большое денежное довольствие, его хорошо кормят, старшина приносит ему водку, на складе ординарец получает для него обмундирование. Это плата за то, что офицер ведет своих людей в бой.

И вдруг все кончилось: и доппаек, и казенная водка, и щегольское обмундирование, и уважение. Из госпиталя вышел двадцатилетний парень, получивший крупную сумму денег, но без всяких перспектив.

Он приехал домой и понял, почему мать не отвечала на его письма из Калинина. Похоронили ее соседи на Ваганьковском, а в квартире жила другая семья.

Он ходил в военкомат, милицию, райком, райисполком: просил вернуть квартиру. Он не знал тогда, что мордатые дяди из исполкома продавали такие квартиры. Но все же он, как раненый офицер, получил конуру, похожую на пенал, в старом домике на Васильевской, рядом с Домом пионеров.

Деньги кончались. Всего добра у него было – трофейные часы и пистолет «вальтер», вот его он и решил загнать на Тишинке.

В деревяшке, пивной на Большом Кондратьевском, он познакомился с лихими ребятами и, плюнув на все, пошел с ними на дело. Они на путях Белорусской-Товарной взяли вагон меланжа, яичного порошка.

И через два дня у него появились деньги. Он купил хороший костюм, пальто, стал гулять в коммерческих ресторанах.

Потом были вагоны с американской консервированной колбасой, маргарином…

Короче, жизнь устроилась. Молодого, богатого, бывшего офицера-фронтовика хорошо знали в кабаках и на Тишинском рынке. Естественно, появилась подруга.

В сентябре 45-го они взяли вагон, набитый трофейными отрезами, на эти деньги можно было долго жить безбедно. Он решил завязать. На последнее дело не отпустила подруга. А остальных взяли, со стрельбой. Глеб был спокоен. Много раз их главный, Володя Музыкант, внушал ему, что блатные корешей не сдают. А он по молодости поверил уголовным сказкам.

Взяли его в ресторане «Астория» и окунули в КПЗ. Он не сел в «несознанку», а честно рассказал о делах, в которых принимал участие. То есть взял на себя все свое. Потом суд, срок, лагерь. У него была бандитская статья, а подлинные воры бандитов не любили, считали их фраерами и мокрушниками. Но все же он достойно прошел зоновскую школу. Вкалывал, как любой мужик, ни в какие группы не входил. Жил обособленно и независимо. Потом началась «оттепель». Глеб поступил в институт.

– Когда вы его закончите, останетесь в Донбассе? – спросил я.

– Нет, уеду на Север, по ходатайству администрации мне скостили срок на два года, скоро выйду на волю.

– У вас есть друзья в колонии?

– Что вы, это же «сучья» зона.

– Знаете, я не силен в зековской терминологии.

– Это место, куда свозят всех стукачей и активистов из других лагпунктов. На воровских зонах блатные поддерживают свой, но порядок, а это – зона доносов и нравственного беспредела. Она чем-то похожа на наше государство. Если будете писать обо мне, не говорите, что я раскаялся или ссучился: меня сюда перевели, чтобы я мог учиться в Донецком горном институте. Я сознательно пошел на грабеж и сам решил покончить с этим. Просто после госпиталя я попал в большую сучью зону. Вы столкнетесь с этим, присмотритесь внимательно к жизни, к тем, кто окружает вас, и все поймете.

Я ушел из колонии несколько обескураженный нашим разговором. Не это я хотел услышать. По дороге в Сталине я практически придумал свой очерк, слепив своего героя из вора Акулы в фильме «Жизнь прошла мимо». Капитан оказался другим человеком. Он не считал, что жизнь прошла мимо, и совершенно не хотел к «людям». Оказавшись в суровых обстоятельствах военного тыла, он сам выбрал дорогу и сам ответил за свои поступки. Более того, Варфоломеев раньше многих понял, что все общество живет по лагерным понятиям.

* * *

Мне было трудно воспринимать слова Варфоломеева. Я свято верил, что вот построим еще одну ГЭС, проложим в Сибири еще десятки километров железной дороги и прямиком по ней приедем в обещанный социализм. У молодости есть одна счастливая особенность – свойство забывать неприятности.

Очерк я написал, теперь он должен был пойти по инстанциям: в Главное управление мест заключения и, понятно, в ЦК ВЛКСМ, чьим органом наш журнал являлся.

В редакции нашей был весьма небольшой, но светлый период, когда журнал возглавлял Лен Карпинский. Он вызвал меня и сказал:

– Наш журнал будет менять лицо. Он должен стать трибуной молодых талантливых писателей, драматургов, художников, кинематографистов. Мы будем посылать их на ударные комсомольские стройки, на целину, на Север. Они увидят подлинную жизнь, а мы получим талантливые материалы. Займись этим.

Я занялся и начал собирать молодых ребят с именами. Так в нашей редакции появился известный к тому времени драматург Михаил Шатров. Мы быстро подружились, он думал о том, куда поедет в командировку за очерком, пока же он ждал решения судьбы своей новой пьесы «Глеб Космачев». Ставить ее собирался театр Вахтангова.

Однажды Миша пришел в редакцию очень грустный и рассказал, что пьесу его репетировать не будут. Некие партдамы осудили ее как идейно порочную.

– Дай почитать, – попросил я.

Он положил пьесу на стол и ушел, такой же грустный. Я прочитал ее за два часа. Прочитал и не понял, что же в пьесе идейно порочного. Действие развивается на фоне далекой стройки. Построена на конфликте молодого бригадира, исповедующего новые, пришедшие с «оттепелью», идеи, и начальника стройки, руководителя старого образца. Пьеса мне очень понравилась, и я отнес ее Карпинскому.

– Прочитайте.

– Но мы никогда не печатали пьес.

– Прочитайте.

– Хорошо.

Через два часа он позвонил мне и сказал:

– Снимай всякую комсомольскую муру, засылай пьесу.

Распоряжение это произвело в редакции эффект разорвавшейся бомбы. Но пьеса набиралась. Мы уже думали о верстке, а художник Толя Кохов готовил иллюстрации.

Однажды Карпинский вернулся из высших сфер, встретив меня в коридоре, сказал:

– Пьесу снимаем.

– Но…

– Никаких «но», там есть мнение.

Я отдал набор Шатрову, в память о нашем неудачном эксперименте, с острым чувством вины, словно именно я в тех заоблачных «там» решил судьбу пьесы.

А через некоторое время меня вызвал главный. Был уже конец дня. По тому, как в его кабинет секретарша несла чай с сушками, я понял, что прибыло какое-то начальство. И они действительно явились. Комсомольское руководство выше среднего уровня.

Оно сидело, развалясь в кресле, отхлебывало чай.

– Ну, здравствуй, – покровительственно сказало начальство…

…Москва. Декабрь 1951 года. На улице бесчинствует метель. Снег раскручивается на ветру, бьет в лицо, оседает у стен домов, насыпает и сам разметает сугробы на тротуарах.

Я не иду, а почти бегу по милому сердцу московскому Бродвею. Я словно здоровенный парус, который гонит ветер. Скорее к спасительному телеграфу, там наверняка наша компания обсуждает, где спрятаться от непогоды на вечер.

У памятника Юрию Долгорукому сталкиваюсь с человеком, который кричит:

– Старик, я тебя искал!

Мой старинный знакомец Вадик. Только зачем меня искать? Он из другой компании – номенклатурных сынков, которые прекратили общение со мной, после того как из моего отца сделали врага народа.

– Старик, умоляю, помоги мне.

– Что случилось?

Мы зашли в подъезд, укрылись от метели, и он поведал мне знакомую до слез историю.

Отец его, один из начальников ГУСИМЗа, что по-русски означало Главное управление советским имуществом за границей, короче говоря, надзор за всеми трофеями Германии, вчера был арестован в Лейпциге.

– Чем же я могу тебе помочь?

– Понимаешь, они завтра придут к нам, отнимут квартиру, вещи. Ты же сам был в таком положении. Матери плохо с сердцем. Помоги вынести и спрятать вещи. Я наших ребят просил, но ты же знаешь…

Я все прекрасно знал. Но знал и другое, что если их квартиру пасут, то вполне могу влипнуть в мерзкую историю.

– Ты боишься? – спросил он.

– А чего мне бояться. Пошли.

Мы перешли улицу Горького. Словно ночные воры, хоронясь, вошли в подъезд его номенклатурного дома.

В квартире горел свет, видимо, его маменька была дома.

– Ты подожди меня в коридоре, я вещи уложу.

Я сел в кожаное кресло рядом с огромным венецианским зеркалом, украшенным цветами из разноцветного хрусталя. Ждать пришлось недолго. Видимо, больная мама заранее все приготовила. Мой знакомец вытащил к зеркалу четыре огромных кожаных чемодана и два здоровенных тюка.

– Выноси.

– Я один не справлюсь, а дважды ходить не стоит. Давай потащим вместе.

Мы быстро загрузили в лифт все это добро. Слава богу, что метель разыгралась не на шутку и все номенклатурные жильцы решили отсидеться дома. Мы никого не встретили и благополучно вытащили вещички во двор.

Сложили их у арки, и мой приятель побежал искать такси. На наше счастье, «Победа» с шашечками на борту выезжала с улицы Станиславского. Шофер, здоровенный мужик в зимнем драповом полупальто, увидев чемоданы и тюки, сказал:

– Могу отвезти вас прямо в милицию. Вы что, ребята, квартиру обнесли?

– Нет! – закричал мой знакомец Вадик. – Вот паспорт, я живу в этом доме.

– Значит, от жены линяешь, – засмеялся шофер и открыл багажник.

– Нет, – вдруг просто сказал Вадик, – отца арестовали.

– Понятно. – Шофер захлопнул багажник. – Ты, парень, побольше из дома забери, а то, когда они к вам придут, все заберут и меж собой поделят. Куда едем?

– Куда? – повторил я.

– К тебе, – просительно ответил Вадик.

Мы приехали на Москвина. Шофер помог дотащить чемоданы ко мне в комнату и покачал головой, увидев протянутую полсотню.

– Я с вас денег не возьму. На чужом горе дом не строят.

На следующий день я пришел домой и не увидел чемоданов. Мама рассказала, что приезжала милая дама с приятным вежливым сыном, не таким, как я, и забрала вещи. А через несколько дней я узнал, что отца его никто не арестовывал, а просто пригласили в тамошний филиал МГБ для решения каких-то каверзных вопросов.

Потом мы несколько раз виделись мельком. И встретились в 58-м году в Театре сатиры на премьере пьесы Назыма Хикмета «Дамоклов меч», театрального шлягера тех лет.

Вадим стал весьма вальяжен, смотрел на меня усталым взглядом государственного человека.

– Знаю, знаю, ты за ум взялся, в «Комсомольце» работаешь. Если что, обращайся в ЦК ВЛКСМ.

И вот он сидит в кабинете моего шефа, комсомольский вождь выше среднего ранга. Прихлебывает чай и смотрит на меня строгими руководящими глазами.

– Значит, это ты пьесу Шатрова проталкивал? Незрело, незрело. Не понял ты ее, неправильно прочел. Он неплохой парень, Лен Вячеславович, только не понял еще сути нашей работы. Вы учите его. Ну, я пошел.

Он попрощался с главным, мне кивнул от дверей, сказал радостно:

– А очерк твой не пойдет. Не того ты героя нашел и не так написал о нем.

Через несколько месяцев я опубликовал этот очерк, правда, в другом журнале.

А в 1961 году в театре Ермоловой поставили «Глеба Космачева», спектакль приняли тепло и писали о нем много и хорошо.

* * *

Мне потом приходилось встречать много людей, пострадавших нелепо и безвинно.

Однажды мы сидели в ресторане с Андреем Петровичем Старостиным, замечательным нашим футболистом. Он, немного выпив, ударился в воспоминания, рассказывал, как попал в ведомство Берия.

А потом мне в руки попал интересный документ, расписанный Лаврентию Павловичу лично секретарем Сталина Поскребышевым.

Москва, Кремль

Иосифу Виссарионовичу СТАЛИНУ

От Старостиной Александры Степановны,

прожив. в г. Москве

по Ново-Рязанской ул., д. 7/31,

кв. 43, тел. Е-1-81-47

Дорогой Иосиф Виссарионович, мои четыре сына, бывшие орденоносцы и заслуженные мастера спорта, футболисты и спортсмены, братья Старостины: Николай, Александр, Андрей и Петр были арестованы органами НКВД 21 марта 1942 г., а 18/Х-42 г. приговором Военной коллегии Верховного суда СССР осуждены по ст. 58–10 УК к 10 годам лишения свободы каждый.

Я, старая мать, слезно прошу Вас оказать милость моим сыновьям и разрешить им сражаться на фронте против проклятых фашистов. Знаю я, что они вполне осознали свою вину и горят желанием героически биться за освобождение своей родины. Я уверена, что они или геройскими поступками на фронте с немецкими захватчиками искупят свою вину, или отдадут свою жизнь за отчизну, перед которой так провинились.

В течение 25 лет, т. е. с малого возраста до зрелых дней, они были ведущими спортсменами Советского Союза. Десятки раз защищали честь советского спорта за границей, являясь поочередно капитанами сборной команды футболистов Советского Союза. Все они являются командирами запаса, а сын Александр окончил Высшие артиллерийские курсы “Выстрел”. Физически они вполне подготовлены для зачисления в ряды Красной армии, а их полное раскаяние и всемерное стремление искупить свою вину сделает из них бойцов, способных на героические подвиги на фронте.

Умоляю Вас, дорогой Иосиф Виссарионович, откликнуться на просьбу моих сыновей и их старой матери и дать мне спокойно умереть, зная, что родина доверила моим сыновьям право с оружием в руках бороться против ненавистных захватчиков под Вашим мудрым руководством.

12 марта 1944 г.

Поступило в ОС ЦК ВКП(б)

Старостина

Чем дольше живу, тем чаще вспоминаю слова Глеба Варфоломеева: «“сучья” зона».

Мы жили и живем в удивительной стране. Нигде так погано не относятся к людям, как в России.

Работая над повестью «Сто первый километр», мне удалось познакомиться с любопытными архивными документами наших спецслужб. Прочитав один из них, я вспомнил слова Белинского, что декабристы разбудили Герцена. Далее великий демократ ударил в «Колокол», звук его с туманного Альбиона донесся до России, и пошло и поехало.

А чем кончилось? Вот письмо Ольги Валентиновны Серовой, дочери замечательного художника В.А. Серова, адресованное пахану «сучьей» зоны Лаврентию Берия.

Глубокоуважаемый Лаврентий Павлович, прошу Вас принять меня, чтобы я могла Вам рассказать о судьбе моего крестника, правнука декабриста Пестеля – Юрия Анатольевича Пестеля.

Вот уже 10 лет, как он находится в ссылке, не имея за собой никакой настоящей вины.

Хлопоты, предпринятые мною, ни к чему не привели.

Единственная моя надежда – это иметь возможность лично рассказать Вам все, что я знаю по этому делу.

Дочь художника В.А. Серова

Ольга Валентиновна Серова

30/V-44 г.

Москва. Б. Молчановка, д.18, кв.10. т. К-4-78-97.

* * *

И все-таки, хоть и прошло много лет с моей поездки в Сталине и за это время я повидал всякого, я не верю словам моего давнего собеседника Глеба Варфоломеева.

Не в зоне мы живем, но, к сожалению, часто нашей судьбой распоряжаются те, кому место в «сучьей» зоне.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.