Счастье интердевочки

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Счастье интердевочки

Ника, 55 лет:

— А зачем она меня в интернат сдала? Привезла, как багаж, двенадцать мне было, и сдала как на вокзал в камеру хранения. Ладно, отец был ходок ещё тот, красавчик, вот и я на него похожа, гляньте. Ну, бабы, ну, простила бы, все же прощают. Ведь какая между нами всеми разница? Меж ног-то всё одинаковое. Но мне думалось тогда, что это я виновата: плохо себя веду, вот папка нас и бросил, получше нашёл. Я этой мыслью долго маялась, даже прощенья у папки просила, только чтоб вернулся — но он не вернулся, хотя я обещала стать хорошей девочкой и всегда-всегда слушаться. Вот я и чувствовала себя всю жизнь плохой, никуда не годной, никому не нужной, никем не любимой. А за что мне это? Ах, вы считаете меня плохой — ну умоетесь ещё…

Отец не был верен матери, да ведь все изменяют. Придумали сказки — любовь, любовь… а где она, любовь-то? Ромео с Джульеттами перевелись, да и были ли когда? Все мы одинаковые, мужики ли, бабы — как винтики с одинаковой резьбой, какая разница, на каком штыре прикрутиться? Слетела, гаечка, с одного, завинтись на другом. Механизмы мы, машинки такие. А вы — любовь-морковь… Тело — как механизм, им и надо пользоваться как вещью, с пользой, особенно если красивое. Как подумалась мне эта любопытная мысль, так, может, потому я и в медицинский пошла — по стопам, так сказать, родителя. Вот говорят: природа, природа. А мы ж как кости: выбери правильно банкомёта, умно бросай кости — и ваши не пляшут. И жизнь — это такая игра в кости, кому победа выпадает, а кому — проигрыш. И организм наш — что он такое? Кровь сама по себе полностью меняется раз в несколько лет, да и медики такое теперь враз проделывают, сердце пересаживают чужое, печень, сустав искусственный можно поставить, ковырнуться — и нет беременности, засадить в пробирке сперматозоид в яйцеклетку, вот тебе и лялька искусственная, целкой по многу раз теперь становятся, целки дороже ценятся — были бы бабки. Очень увлекла меня эта идея — что незаменимого нет, всё искусственное. Мне от этой мысли вечностью будто запахло, и так радостно становилось, вроде миллион в лотерею выиграла. Некоторые особо чувствительны к целостности тела, в анатомичке в обморок грохаются, даже лёгких инвазивных манипуляций боятся, не говоря уж о сборке-разборке крупных органов на операциях, — но те просто идиоты, не способны понимать разумность природы и высоты духа: почти всё заменить можно, а нельзя — закопают, но тебе уже разницы в том не будет, вся органика сгнивает. А вот же дебилы целуют своего дорогого покойничка в гробу, а что они целуют? Гниющее мясо, и больше ничего. Похороны, цветы, могилки прибирать — сумасшедшие все они, а не лечатся.

А папка в гору поначалу шёл, после фронта-то, главврачом цековского санатория уже был — и тут скандал с одной его пассией, кремлёвской дамочкой, слишком высокого полёта оказалась, не по чину. Мало того что сняли с должности — так и мамашка с ним развелась: я, говорит, большевичка, военная лётчица, я, говорит, в Высшей партийной школе работаю, и этот кобель мне не нужен. Ну, «кобель» — то быстро женился опять и уехал в загранку с новой супружницей, на заработки в Афганистан, там тогда шах был, западную цивилизацию хотел вводить. А меня мамка свет Аннушка, чтоб ей пусто было, сдала в интернат: видите ли, занятая была очень, воспитывать дочь ей было некогда, только высших партийных начальников взращивала, как ананасы в тропическом саду. Вот их она просто обожала, а меня не любила. Помню, привела меня как-то с собой в эту академию, стоит худющая, в уродском костюме советского пошива, даже губы не подкрашены — она считала, что красятся только «гулящие» (ах, каким голосом она это произносила, словно говорила: я-то чистенькая, а у других ворота в дёгте), и вещает в аудитории с кафедры: «Марксистско-ленинское учение всесильно, потому что оно верно. Так сказал великий Ленин, так учит Коммунистическая партия. И мы все как один…» Сука идейная, деревня лапотная.

Помню поначалу себя в интернате: кареглазая пятиклассница, ангелочек, образцовая пионерка с плаката, косы «корзиночкой» уложены, в красном галстуке, пою во всё горло песню «Гайдар шагает впереди» и отдаю салют под портретом Ленина. Папка в отпуск несколько раз приезжал из своего Афганистана и хоть бы чего стОящего привёз — кофточки, юбочки одни, тьфу. Нет чтоб золотишко, камешки. Правда, в интернате за это меня модницей считали, первой девкой на селе, ни у кого таких тряпок не было. Как пройдусь — все девчонки от зависти корчатся.

Интернат был с усиленным изучением английского — это мне тоже сильно пригодилось в жизни. Красивая была — глаз не оторвать, даже женщины и дети на улице оглядывались. А я иду с высоко поднятой головой, волосы распущенные до самой попы — хотели не пустить на экзамен с такой причёской, да обломались, я с ними давно научилась обходиться. На белом парадном фартучке приколот комсомольский значок — десятый класс, пишу сочинение «Делать жизнь с кого бы?» Ага, «я себя под Лениным чищу» и «уберите Ленина с денег!» — а только «деревянные» и перепадали, на шампуни какие и хватало да на «Клима», единственные тогда в продажу у нас французские духи такие выбрасывали.

В мединститут папочка устроил, конечно. Училась я там лет десять, что ли. Год протянешь — академка, через годик — ещё раз, а потом и ещё. Нет, здоровьем Бог не обидел, только бланкеткой, когда днём учишься, а только вечером — на работу, много не намолотишь, а уж не до учёбы точно: то залетишь, то засопливишься, то триппер, то сифон — у всякой профессии есть свои профзаболевания. Глушняки — удачные для заработка дни — при таком расписании выпадали редко, а клиента в «Национале» пасти надо, чтоб тебя выбрал да в следующий приезд не забыл.

На время очередной «академки», когда в «Национале» временно ввели какие-то особые строгости, папаня, он уже был тогда главврачом большой московской больницы, устроил меня к себе на работу.

Да, морг — не лучшее рабочее место для нежной девочки, его красавицы-доченьки, но ведь она уже прошла в институте опыт анатомички, неужели всё же нервы не выдержали и девочка упала в обморок, думал отец: вызвали его ночным звонком из клиники. В трубке сказали: «Николай Николаевич, приведите в чувство вашу дочь». Поехал.

Ну, поддали мы тогда хорошо, в морге-то. А вокруг мертвяки. И так весело стало: они — мёртвые, а мы-то — живые! И от той радости хотелось петь, плясать и с санитарами трахаться — ведь живые же! А когда вокруг трупы, ох как остро наслаждение… Завели маг, и пошла я, голая, на столах цинковых выдавать стриптиз, а это не всякая умеет. Перепрыгивала от одного покойника к другому и к ним, трупакам, обращала самые призывные па, а вокруг гоготала вся компания. Смешно ужасно. Я красиво танцевала, а папаня не оценил, прогнал со скандалом. Говорю ж, не любил он меня, только выпендривался, разыгрывал роль хорошего отца, а на самом деле плевать ему на меня было с высокой колокольни.

И начались опять регулярные визиты в «Националь», иностранцы, расплачивались шмотками и валютой. Часть прибыли плавно перетекала к ментам, они нас покрывали, другая часть продавалась, а третью, заветную, я припрятывала в пакете в вентиляционном отверстии домашнего туалета.

Окончание института мало изменило мою жизнь. Пришлось работать три года врачом физкультурного диспансера, не оставляя при этом своего основного дела: папашка, зараза, нет чтобы устроить дочь на хлебное место, в Институт курортологии, к примеру, где б она всю жизнь как сыр в масле каталась, больше мной не занимался, только денег тайком от жены подкидывал, да что мне эти его жалкие сотни?

Работа валютной путаны, скажу вам честно, очень тяжкая. Всегда при параде будь, как бы себя ни чувствовала — ублажи клиента, кому засоси, кому двустволка нужна — это с двумя одновременно, значит, кому — вертолёт, это с несколькими сразу, а то молотишь как проклятая, принимаешь клиентов без перерыва, а такие попадаются, с фантазиями, что мама не горюй. И тут надо быть актрисой хорошей — и чтоб клюнул на тебя бой, и чтоб изобразить, как ты его безумно, по-африкански хочешь, и угадать, желает ли он госпожу, это мазохисты, и надо изобрести такие секс-пытки, чтоб клиент остался и доволен, и жив. Или он предпочитает роль садиста, и тогда только держись, когда он невесть что над тобой вытворяет, тут уж самой бы как уцелеть, не знаешь. А ведь защиты, «котов» или «крыши», у нас тогда не было, менты только за вход и выход брали, а что с тобой случится — всё твоё, до последней капельки, и никто не заплачет. С папиками бывало полегче, хоть и противно: дряблые ляжки, живот как у беременного, руки трясутся, попотеешь, пока у него встанет. Но пожилые мужики, они, если у них получилось, тебе благодарны за твоё молодое тело, за то, что как бы вернулась их молодость, а устают и засыпают быстро и платят прилично, сверх таксы. Главное, вот что хорошо: иностранцы путан не бьют. Получил клиент услугу — оплатил, и все дела с ним. А потом, после смены, мамке и ментам отстегни капусты какой положено, а неудачный день — натурой плати, ментуре-то по фигу, что у тебя сегодня клиент не шёл, ей вынь да положь своё. А то вытолкают взашей навсегда — куда идти? Самое страшное — выпасть в бановые, на вокзалы, или в плечевые, с дальнобойщиками, и тут уж попадаешь сплошь и на «субботники», и в «кидалово» — держит тебя где-нибудь на квартире по нескольку суток компания грязных мужиков, избивают и насилуют, насилуют и избивают — а потом выбрасывают где-нибудь в подворотне, жива ли, нет, никого не касается. Так что мы, валютные, были вроде аристократок: и обращались с нами получше, и «зелёных» мы имели в достатке, и языки знали, и подать себя могли не как лахудры какие.

Уволилась из физдиспансера и полностью отдалась своей пути-дорожке путаны. Жизнь — штука рваная, сегодня есть бабки, а назавтра куда-то испарились. Приходилось не брезговать иногда и отечественными клиентами. Но с айзиков брала исключительно долларами, таково было условие. Мешков в вентиляции уже было порядочно, туго набитых ассигнациями, когда это случилось. Мама-большевичка нашла потайное место, и когда я ворвалась в туалет, Анна рвала на мелкие клочки последние «ихние поганые деньги» и спускала их в унитаз.

Возраст мой уже был для привычных занятий критическим, юницы наступали на пятки и отбивали клиентуру, надежды накопить новый валютный капитал сделали ручкой. Пришлось жить по мужикам, то делившим меня одновременно, то передававшим друг другу по цепочке. Мечты о нормальной жизни — среди побоев, болезней и унижений — возрождались лишь дважды. Три года прожила с командированным сербом, красиво, весело и благополучно, и уже собиралась ехать с ним в Югославию, продавала мебель, как внезапно выяснилось, что серб крепко женат, имеет трёх сыновей и развод никак не входит в его планы. В другой раз снял меня на несколько недель норвежский турист. Ой, чего мне это стОило! Вышла на него крутым манером с битьем морд конкуренток, подкупом ментов и покупкой в долг дорогущей косметики, чтоб очаровать по полной, — в последний раз понадеялась устроить вымечтанную с детства жизнь «за бугром» как порядочная, благополучная и любимая жена. Но норвежец сбежал, и я, назанимав по знакомым денег на дорогу, поехала за ним, благо адрес был известен.

И там захворала. Случайная норвежская семья меня приютила, а неверный жених скрылся с горизонта окончательно. Три недели норвежцы меня подкармливали и лечили, но, наконец, сурово дали понять, что пора и честь знать. Жадные они, норвежцы, про любовь ну совсем ничего не понимают, у них каждая таблетка аспирина на счету. Обратный билет в Москву купили мне за свои деньги, потому что бабок на дорогу домой у меня не было, виза кончилась, высокоразвитая страна Норвегия не желала принимать Никусю в свои скупые объятия. И вернулась я в Москву. Гады они все, мужики эти.

Квартирный вопрос окончательно превратил в ад наше с матерью существование. Анна всю жизнь коммунизм строила и не могла простить мне моего образа жизни. Я же её люто ненавидела, эту идиотку-большевичку, и всегда поступала перпендикулярно её желаниям — раз я тебе плоха, вот и получи своё с кисточкой, ведь ты всегда думала, что во всём права. Права в своей жизни, нищего советского идейного бесполого существа, права, лишив меня всего нажитого годами растраченной в добывании нелегкого хлеба путаны молодости, а потом и просто уличной девки.

Жизнь не удалась. Папаша — подлец, даже наследства не оставил — помер в одночасье, мать вообще святая дура, немногие дальние родственники знать меня не хотели. Да и что с ними знаться, если троюродная сестра вон — толстая как колода, а уж дважды замужем побывала, двоих бэбиков родила, а я, секси — зашибись, ни разу брачного предложения ни от кого, даже совсем замухрышистого, за всю жизнь не получила. И детей, конечно, не было и быть не могло после двадцати абортов и кучи вензаболеваний.

В начале 1990– х стало совсем туго. Сначала мать отправила меня в психиатрическую больницу, «в Кащенко», как тогда говорили. Конечно, по её большевистским понятиям, не любить СССР, желать жить в капстране, где обитают одни хищные волки, кушающие красных шапочек, и мечтать о красивой жизни с любовью и бассейном могла только сумасшедшая. Там меня лечили тем, чем, как известно, лечат в советских психбольницах. Появились страхи, галлюцинации. Позвонила дальней родственнице, говорю ей: так, мол, и так, в Кащенке я, и если помру, ты ж меня похорони, чтоб не закопали где попало. Это мне раньше было всё равно, а подступило близко-близко — так слёзы, как подумаю, что с бомжами какими в крематории сожгут и не останется от меня на земле даже могилки.

После первой госпитализации вышла было я на свою точку. Конечно, лицо уже не то, после психушки-то, кило штукатурки на себя истратила, чтобы выглядеть, лучшее платье с люрексом надела, а девки мне: куда ты лезешь, дура, тебе на кладбище прогулы уже засчитывают, а ты всё туда же, по мужикам. Да я нормальная, нормальная, я всё ещё могу, у мужика на меня встанет как штык, кричу им, а у самой вдруг перед глазами — кости, кости, берцовые, суставы и крошечные такие черепушки детские, и я понимаю, что это детки мои нерождённые, мною убитые, тянутся ко мне, круг их сжимается возле самого горла, кричат беззубыми своими ртами: мама, мама, зачем ты нас убила?..

Потом была вторая госпитализация, третья — и бессрочная инвалидность по психическому заболеванию. Никогда не могла запомнить, как оно называлось, все медицинские познания к тому времени выветрились. На учёт поставили в психдиспансере, но врачиха дура попалась, всё объясняла мне, что я не маленькая девочка; знаешь, что надо мыться, — пойди помойся, ванна есть с горячей водой. Ну как ей объяснить, что НЕ МОГУ Я? Мне надо, чтобы кто-то меня помыл. Как деточек моих нерождённых, которых я никогда так и не искупала в ванночке с розовой пеной. Руки-ноги целы, а сама — не могу. Врачиха, как ребёнку, сказки сказывала, что для того чтобы сытой быть, надо ходить в магазин, покупать продукты и готовить еду, благо пенсию по инвалидности дали — и не понимала, что мне, познавшей такие высоты роскошной сексуальности, которые ей и не снились, пенсионные копейки считать западло и таскаться с кошёлкой не пристало. Должен найтись кто-то, кто станет, наконец, за мной ухаживать: я больная, но ещё красивая, я заслужила, просто люди — сволочи.

И он нашёлся. У ближайшего магазина. Он работал там грузчиком, азербайджанец без всяких документов, удостоверяющих личность, пил страшно и под водку рассказывал, как воевал в Афгане. Он воровал для меня продукты из своего магазина, иногда тащил и у самой что плохо лежало, но я прощала ему, выводила у него вшей и прятала от ментов. Он стирал, готовил, всё по дому делал. Вот только, прожив такую жизнь, как я, к мужикам в постели мы испытываем невыносимое отвращение. Ведь какой от них толк? Мужики уходят, а подарки остаются, вот и всё. И я долго думала, как он ни старался, что стала, как все мы, фригидной, но однажды — случилось. Потом опять и опять. Yes! И способность к оргазму вернулась, и заботой окружил, которой я отродясь не знала, и это было счастье.

А счастье не ходит одно. Как деньги идут к деньгам, так и счастье — к счастью. Мать попрошайничала у метро и приносила домой полусгнившие овощи и фрукты, которые подкидывали ей бесплатно сердобольные торговцы. Но когда у неё началась болезнь Альцгеймера и она, побывав в той же Кащенке, сама превратилась почти что в растение, настала совсем другая жизнь.

Мать всегда странной была, например газеты никогда не выбрасывала и не использовала в хозяйственных целях, вся квартира была завалена этими газетами — говорила, что все они нужны ей для идеологической работы. Конечно, я время от времени тайком выбрасывала их на помойку, иначе нам обеим давно не было бы места в квартире, в ней жили бы одни газеты. А после Кащенки она и вовсе невменяемой стала: запирается в своей комнате и бормочет там что-то, бормочет, а иногда голос становится звонким, как у пионерки, и выкрикивает она что-то этим юным голосом, как на параде. Провертела я как-то дырку в стене и увидела: стоит моя мать перед портретами Сталина и Ленина, на стол их поставила и оглаживает ручками своими сухонькими, искусственными цветами их обвивает, веночек на лысину Ленина булавкой приделала, разговаривает с ними, то плачет, то сеётся, то, вытянувшись в струнку, чеканит: «За Родину! Вперёд, девчонки! Покажут сегодня фрицам „ночные ведьмы“, где раки зимуют!» И пронзила меня такая жалость, что слёзы из глаз хлынули. Почему же я раньше не видела, не понимала, что у всякого сердца есть свой жар и своя любовь, издевалась над тем, что у неё — свои святыни, предавшие её, но не преданные ею? Ведь свои минутки радости и веры были и у меня. Из самого раннего детства: папка обнимает и подбрасывает меня в небеса, а я, в очередной раз приземляясь в его надёжные руки, прижимаюсь к смешно щекочущим усам и верю, что нет ничего лучшего на свете. Югослав, которого я всё-таки любила. И тот, и другой меня предали. И мамку предали её кумиры. Мы преданы обе. И когда я поняла это, такая нежность к матери появилась, которой мы обе жаждали в своей жизни, да так и не имели. Мы всегда ненавидели друг друга — тогда, когда были молоды, красивы и в здравом рассудке. А тут отчаянно, напоследок полюбили — в беде, болезни и старости. Впервые за несколько лет я стала выходить из дому, чтобы сбегать на рынок и готовить протёртые супчики для больной мамы. И как таяло сердце, когда старательно ухаживала за ней, не встававшей уже с постели! И как тихо прижималась она к моей руке постаревшим, сморщенным печёным яблочком лицом, гладила по волосам — что бывало только в раннем детстве, — и шептала всё время: «Моя маленькая, моя красавица, самая лучшая девочка на свете…»

Мать всё забыла — мои похождения, драки, ругань, помнила только меня маленькую, иначе бы не простила — спасибо Альцгеймеру. А я, уже со своей истасканной душой, поняла, как не понимала, будучи здоровой, что главным отпущенным мне на Земле скупым теплом была она, деревенщина, потом военная лётчица и преподаватель идиотской ВПШ, лежавшая теперь в платочке и байковом халатике на провалившемся, но всегда, моими стараниями, застеленным чистым постельным бельем диванчике. Эти последние пять лет нашей совместной жизни, до смерти Анны, стали самыми счастливыми и светлыми годами в нашей жизни.

Когда мать похоронили, мой айзек стал уговаривать меня продать московскую квартиру и уехать к нему на родину, в Азербайджан. Правда, там живут его жена и дети, но он обещал твёрдо, что с женой разведётся, а на мои московские деньги мы купим прекрасный дом с садом и видом на море. Я сомневалась, мы стали ссориться, он даже, бывало, прибьёт меня, а однажды сломал мне ногу. Две операции и костыли. После второй хирурги сказали, что я могу ходить и должна костыли бросить. Тут я подумала, что не всё на свете заменимо, тем более если бабок нету, а если уж менять — так не шило на мыло. Смогу или не смогу я ходить на своих ногах — ещё большой вопрос, а так он мне по гроб обязан, пусть вину теперь всю жизнь искупает. И айзек опять взял весь дом на себя, кормил меня, одевал и раздевал, носил в ванную и мыл, а я блаженствовала королевой, лишь выползала, стуча костылями, на кухню пообедать и поужинать, а завтрак он подавал мне в постель. И ходит за мной как за маленькой девочкой, и в постели с ним хорошо, только лежи себе на диване да телик смотри. А ещё, говорят, восточные мужчины капризные и жестокие. Не-а, он у меня шёлковый, хотя иногда и бьёт да ноги ломает, всё требует в Азербайджан переехать. Скучает по родине-то, розы там, говорит, роскошные, виноград… Я вот думала, что любви нет. И знакомые остерегают: смотри, увезёт тебя незнамо куда, и пропадёшь ты со своими деньгами так, что и не найдут. А вот она, любовь-то. И когда мы переедем в дом к морю, всё станет ещё прекрасней, хотя, кажется, прекрасней и не бывает. Ведь я всю жизнь мечтала о своём доме на море, среди роз и винограда, в царстве настоящей любви.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.