292. В. П. Боткину

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

292. В. П. Боткину

СПб. 28 февраля 1847

Нечего говорить тебе, как удивило и огорчило меня письмо твое. Вижу, что оно от тебя, хотя рука и незнакомая, а всё не могу увериться, что это точно от тебя.{987} Вот уже с другим из близких мне людей в Москве случилось нынешнею зимою это несчастие. У нас в Питере случаются подобные несчастия, но редко, и то не с пешеходами, а с теми, кто едет в санях, да сзади наедет экипаж с дышлом. Это случается очень редко, и то при разъезде из театров, в страшной тесноте. У нас на это славный порядок: если экипаж на кого наехал, кучер в солдаты, а лошади в пожарное депо, чьи бы они ни были. Оттого и редки эти случаи. Я нахожу эту меру мудрою и в высшей степени справедливою – с русским человеком иначе не справиться – иной нарочно наедет для потехи.

Спасибо тебе за пересылку письма Анненкова. Я знаю, что при его средствах (ведь он не богач же какой) и, живя за границею, 400 франков – деньги; но этого я всегда ожидал от него, и это меня нисколько не удивило. Но его выражение, что мое положение отравляет все его похождения там <поразило меня>. Разумеется, я не принял этих слов в буквальном их значении, но понял, что в них истинного – и это тронуло меня до слез. А его решимость переменить свои планы путешествия для меня?{988} Нет, если б он дал мне две тысячи франков, – это бы далеко так не тронуло меня. Говорю тебе без фраз и без лицемерства, что любовь ко мне друзей моих часто меня конфузит и грустно на меня действует, ибо, по совести, не чувствую, не сознаю себя стоящим ее.

Ехать я должен на первом пароходе, а когда он пойдет, – этого теперь знать нельзя, ибо это зависит от раннего или позднего очищения моря от льду. Могу сказать только, что не раньше 3-го и не позже 17-го мая (3, 10 и 17-е приходятся в субботы – день, в который отходят пароходы из Питера в Кронштадт с пассажирами).{989}

Бедный Кронеберг, действительно, болен серьёзно. Тяжело думать о нем!

К Анненкову пишу завтра же; к Тургеневу тож.{990} О статье моей о Гоголе{991} мне не хотелось бы писать к тебе, ибо я положил себе за правило – никогда и ни с кем не спорить о моих статьях, защищая их. Но на этот раз нарушаю мое правило потому, что ты болен и что в твоем положении письмо приятеля тем приятнее, чем больше в нем разных вздоров (для этого я считаю за обязанность писать теперь к тебе чаще, не ожидая от тебя ответов). Видишь ли, в чем дело: ты решительно не понимаешь меня, хотя и знаешь меня довольно. Я не юморист, не остряк; ирония и юмор – не мои оружия. Если мне удалось в жизнь мою написать статей пяток, в которых ирония играет видную роль и с большим или меньшим уменьем выдержана, – это произошло совсем не от спокойствия, а от крайней степени бешенства, породившего своею сосредоточенностью другую крайность – спокойствие. Когда я писал тип на Шевырку и статью о «Тарантасе»,{992} я был не красен, а бледен, и у меня сохло во рту, отчего на губах и не было пены. Я могу писать порядочно только на основании моей натуры, моих естественных средств. Выходя из них по расчету или по необходимости, – я делаюсь ни то ни се, ни рак ни рыба. Теперь слушай: кроме того, что я болен и что мне опротивела и литература и критика так, что не только писать, читать ничего не хотелось бы, – я еще принужден действовать вне моей натуры, моего характера. Природа осудила меня лаять собакою и выть шакалом, а обстоятельства велят мне мурлыкать кошкою, вертеть хвостом по-лисьи. Ты говоришь, что статья «написана без довольной обдуманности и несколько сплеча, тогда <как> за дело надо было взяться с тонкостью». Друг ты мой, потому-то, напротив, моя статья и не могла никак своею замечательностию соответствовать важности (хотя и отрицательной) книги, на которую писана, что я ее обдумал. Как ты мало меня знаешь! Все лучшие мои статьи нисколько не обдуманы, это импровизации, садясь за них, я не знал, что я буду писать. Если первая строка хватит издалека – статья болтлива, о деле мало сказано; если первая строка ближе к делу – статья хороша. И чем больше я ее запущу, чем меньше мне времени писать ее, тем она энергичнее и горячее. Вот как я пишу! Если б мне надо было обдумывать, я не мог бы кормиться литературою и каждый месяц, кроме мелких статей, поставлять по критике. Статья о гнусной книге Гоголя могла бы выйти замечательно хорошею, если бы я в ней мог, зажмурив глаза, отдаться моему негодованию и бешенству. Мне очень нравится статья Губера{993} (читал ли ты ее?) именно потому, что она писана прямо, без лисьих верчений хвостом. Мне кажется, что она – моя, украдена у меня и только немножко ослаблена. Но мою статью я обдумал, и потому вперед знал, что отличною она не будет, и бился из того только, чтоб она была дельна и показала гнусность подлеца. И она такою и вышла у меня, а не такою, какою ты прочел ее. Вы живете в деревне и ничего не знаете. Эффект этой книги был таков, что Никит<енко>, <ее> пропустивший, вычеркнул у меня часть выписок из книги, да еще дрожал и за то, что оставил в моей статье. Моего он и цензора вычеркнули целую треть, а в статье обдуманной помарка слова – важное дело. Ты упрекаешь меня, что я рассердился и не совладел с моим гневом? Да этого и не хотел. Терпимость к заблуждению я еще понимаю и ценю, по крайней мере в других, если не в себе, но терпимости к подлости я не терплю. Ты решительно не понял этой книги, если видишь в ней только заблуждение, а вместе с ним не видишь артистически рассчитанной подлости. Гоголь – совсем не, К. С. Аксаков. Это – Талейран, кардинал Феш, который всю жизнь обманывал бога, а при смерти надул сатану.{994} Вообще, ты с твоею терпимостию доходишь до нетерпимости именно тем, что исключаешь нетерпимость из числа великих и благородных источников силы и достоинства человеческого. Берегись впасть в односторонность и ограниченность. Вспомни, что говорит Анненков по поводу новой пьесы Понсара о том, что и здравый смысл может порождать нелепости, да еще скучные.{995} И отзыв Анненкова о книге Гоголя тоже не отзывается терпимостию. Повторяю тебе: умею вчуже понимать и ценить терпимость, но останусь гордо и убежденно нетерпимым. И если сделаюсь терпимым – знай, что с той минуты я – кастрат и что во мне умерло то прекрасное человеческое, за которое столько хороших людей (а в числе их и ты) любили меня больше, нежели сколько я стоил того.

Что Михаил Семенович?{996} Здоров ли он? До меня доходят на его счет не совсем радостные слухи. Попроси кого-нибудь уведомить меня о нем. Если его положение не так дурно, как мне кажется, нельзя ли напомнить ему о его мне обещании. Крайне нужно для статьи о театре, которая для него будет интересна.{997}

Данный текст является ознакомительным фрагментом.