2
2
Итак, 1 декабря 1909 года Гумилев прибыл в Одессу.
Дальше — уже проделанный однажды путь морем. Варна (3 декабря) — Константинополь (5 декабря) — Александрия (8–9 декабря) — Каир (12 декабря)[75]. Можно представить себе этот постепенный путь из русской зимы через дождливое декабрьское черноморье к египетскому вечному лету. По пути Гумилев «высаживался в Пирее, был в Акрополе и молился Афине Палладе». Таким образом, путь поэта пролегал через Афины.
С дороги он пишет Вячеславу Иванову (из Одессы) и Брюсову (из Варны). Без сомнения, он пишет и Анне Горенко, но, как мы уже упоминали, переписка Ахматовой и Гумилева до лета 1910 года была ими уничтожена. Из Каира он пишет Вере Шварсалон:
Здесь очень хорошо. Каждый вечер кажется, что я или вижу сон, или, наоборот, проснулся в своей родине. В Каире, вблизи моего отеля, есть сад, устроенный на английский лад, с искусственными горами, гротами, мостами из цельных деревьев. Вечером там почти никого нет, и светит большая бледно-голубая луна.
Имеется в виду все тот же сад Эзбекие; любопытно сравнить описание этого места в стихах и в эпистолярной прозе. Любопытно, что тут же вновь возникает (хотя бы и в ироническом ключе) тема самоубийства:
Но каждый день мне приходит в голову ужасная мысль, которую я, конечно, не приведу в исполнение, — это отправиться в Александрию и там не утопиться подобно Антиною, а просто сесть на корабль, идущий в Одессу. Я чувствую себя очень одиноким, и до сих пор мне не предоставлялось ни одного случая выпрямиться во весь рост (это не самомнение, а просто оборот речи). Но сегодня я не смогу вытерпеть и отправлюсь на охоту. Часа два железной дороги, и я буду на границе Сахары, где водятся гиены. Я знаю, что это дурно с моей стороны. Я сижу в Каире, чтобы кончить статью для «Аполлона» — как она меня мучит, если бы Вы знали, — денег у меня мало. Но лучше я буду работать в Абиссинии, там, кстати, строится железная дорога от Харрара до Аддис-Абебы, и нужны руки, и лучше пусть меня проклянет за ожидание Маковский.
Статья для «Аполлона» — это скорее, как указывает Р. Д. Тименчик, рецензия на «Первую книгу рассказов» Кузмина (и тогда так кстати упоминание об Александрии и Антиное!), а не очередное «Письмо о русской поэзии» (как считает Лукницкая). Рецензия на Кузмина напечатана в майском номере журнала, а «Письмо» — лишь в июльском. Так загодя заказные материалы для журналов не готовят даже при нынешних черепашьих темпах редакционной работы, а уж в 1909 году тем более. Намерение зарабатывать на жизнь на строительстве железной дороги в тропиках — со стороны молодого человека, никогда не занимавшегося никаким физическим трудом, да и вообще никаким трудом, кроме литературного, — выглядит бравадой. Позднее Чуковский поражался скромному бюджету путешествий Гумилева; он и впрямь был достаточно экономен — но до весны 1910 года, когда после смерти отца он сам смог распоряжаться наследственным состоянием, даже эти ограниченные средства изыскивались непросто. В данном случае, видимо, переведенный по почте аполлоновский гонорар выручил поэта — и он, хоть и с опозданием, отправляется через Порт-Саид и Джедду в Джибути. По Лукницкому, в Джибути Гумилев провел два дня, с 22 по 24 декабря. Но, вероятно, эта датировка ошибочна, так как еще 6 января 1910 года Гумилев пишет из Джибути Вячеславу Иванову:
Здесь уже настоящая Африка. Жара, голые негры, ручные обезьяны… Приветствую отсюда Академию стиха… Передайте, пожалуйста, Вере Константиновне, что я все время помню о теософии, и Михаилу Алексеевичу, что я тщетно ищу для него галстук. Здесь их не носят.
Самому Михаилу Алексеевичу (Кузмину) Гумилев пишет уже из континентальной части страны — из Харрара:
Вчера ехал двенадцать часов (70 километров) на муле, сегодня мне предстоит ехать еще 8 часов (50 километров), чтобы найти леопардов… Я в ужасном виде: платье мое изорвано колючками мимоз, кожа обгорела и меднокрасного цвета, левый глаз воспален от солнца, нога болит, потому что упавший на горном перевале мул придавил ее своим телом. Но я махнул рукою на все. Мне кажется, что мне снятся одновременно два сна, один неприятный и тяжелый для тела, другой восхитительный для глаз. Я стараюсь думать только о последнем и забываю о первом…
В письме к Иванову Гумилев пишет о своем намерении добраться до Аддис-Абебы, «устраивая по пути эскапады», в письме к Кузмину — о скором возвращении в Петербург. Видимо, для более дальнего пути не хватило денег или физических сил. Судя по письмам, Гумилев не мог выехать из Джибути 7 января, как указывает Лукницкий. Но не позднее 5 февраля он был уже в Петербурге. Если учесть, что по пути он провел два дня в Киеве, в Одессу он должен был приехать не позднее 28 января, а значит, выехать из Каира где-то 15–20 января. Вероятно, охотничья «эскапада» в Харрар состоялась между 5 и 10 января и заняла меньше недели, а всего в Абиссинии Гумилев провел в этот раз дней десять.
Следующий раз Гумилев оказывается на африканском континенте всего через полгода. Но эти несколько месяцев оказываются для него переполнены событиями.
Буквально на следующий день после возвращения сына из страны негуса в возрасте 74 лет скоропостижно умирает доктор Гумилев.
…Степан Яковлевич умер скоропостижно, сидя на своем диване, в то время, когда Анна Ивановна, наскучив слушать какие-то клокотанья в груди мужа, послала за доктором, а сама села в гостиной и стала читать. Приехавший доктор нашел его уже мертвым. Сыновья отнеслись к смерти отца довольно равнодушно (А. Сверчкова).
Одно из свидетельств «равнодушия»: Николай с неприличной (с точки зрения матери) быстротой въехал в отцовский кабинет.
Дальше события развиваются быстро.
26 февраля в Царское Село приезжает Анна Горенко. Гумилев встречает на вокзале ее — и одновременно своих приятелей, приглашенных в тот вечер к нему в гости: Кузмина, Зноско-Боровского, Мейерхольда. Все они ехали, как оказалось, в одном вагоне с Анной; Гумилев представляет ее им — но не как свою невесту. Он все еще не был уверен, что свадьба вновь не сорвется. По словам Ахматовой, Гумилев предложил всем «ехать прямо к нему», а сам отправился на кладбище — «на могилу Анненского». Очень странно: за три недели у Гумилева была возможность посетить могилу учителя. На царскосельском Казанском кладбище, где был предан земле Анненский, он был совсем недавно: там хоронили Гумилева-отца. Может быть, Гумилев хотел показать могилу кому-то из гостей?
Через несколько дней — «в брюлловском зале Русского музея» — Гумилев дает Анне прочитать корректуру «Кипарисового ларца», потрясшую ее и определившую ее судьбу как поэта.
Недели через две Гумилев провожает Анну в Киев, а сам уезжает (19 марта) зачем-то с Ауслендером в гости к его родственникам — на станцию Окуловка в Новгородской губернии, где проводит пять дней. Сергей Абрамович вспоминал об этой короткой поездке:
И вот Гумилев в деревенском окружении, в фабричном местечке, среди служащих и мелкой интелигенции. Он ходил играть с ними в винт. Всегда без калош, в цилиндре, по грязи вышагивал он журавлиным шагом, в сумерках…
В первый раз в те дни он говорил о своей личной жизни, говорил, что хочет жениться, ждет писем… Я тоже хотел тогда жениться, и это нас объединяло.
Там было написано стихотворение «Маркиз де Карабас», посвященное мне.
Иногда о «Маркизе де Карабасе» говорится как о «подарке» к свадьбе Ауслендера (тот женился на сестре Зноско-Боровского). Но свадьба состоялась лишь в августе — стихотворение написано пятью месяцами раньше. По поводу этого стихотворения существует любопытная статья К. Дегтярева «Карабас-Барабас, или Золотой ключик к Евангелиям». Не будем подробно излагать все тезисы ее автора; Дегтярев связывает (не без остроумия, но и не без натяжек) события, имевшие место в Александрии в 38 г. н. э.[76], Евангелие от Марка, «Жемчуга» и провоцирующую все новые и новые неожиданные толкования детскую книжку А. Н. Толстого. Связующим звеном, само собой, оказываются теософия и «новое религиозное мышление» русских модернистов. Но даже если подойти к сюжету стихотворения попросту, без учета сложных культурных ассоциаций, он примечателен. Молодой поэт как будто не верит своим удачам, он кажется себе самозванцем, «маркизом Карабасом» — и «сидит под ивой, роняя камни в тихий пруд», вместо того чтобы пользоваться своим достоянием. Другими словами — играет в винт и слушает тетеревов в Окуловке.
Но покоя ему нет и здесь. По словам Ауслендера, Гумилев
посылал запрос в Царское, есть ли письма из Киева, беспокоился, как будто не был уверен в ответе, и, получив утвердительный ответ, попросил лошадей и тут же выехал на вокзал, хотя знал, что в это время нет поезда. Я провожал его, и мы ждали часа два с половиной. Он не мог сидеть, нервничал, мы ходили и курили.
О душевном состоянии Гумилева в первые месяцы 1910 года свидетельствуют воспоминания поэтессы Софьи Семеновны Дубновой (впоследствии по мужу Эрлих, 1885–1986), дочери известного еврейского историка и общественного деятеля. Гумилев встречался с ней в редакции «Аполлона» в связи с подборкой, посланной Дубновой в журнал (стихи — малопримечательные — вскоре были опубликованы). Воспоминания Дубнова писала в более чем преклонном возрасте, кое-что напутала (по ее словам, разговор с Гумилевым шел не только о Брюсове и Готье, но и об акмеизме, что в 1910 году невозможно).
Беседу прервал угрюмый сторож, появившийся со связкой ключей и заявивший, что должен запереть квартиру. Гумилев предложил продолжить нашу беседу в находящемся неподалеку ресторане. Я была удивлена, когда он ввел меня не в общий зал, а в отдельный кабинет, и сразу почувствовала, как изменился тон разговора. Приглушенный свет лампы под темно-красным абажуром, вино в бокалах — Гумилев часто подливал себе и мне, но я отпивала понемногу — создавал кажущуюся мне неожиданной и несколько тягостной атмосферу интимности. Понизив голос, Гумилев заговорил о себе, рассказал, что у него есть невеста в Царском Селе, и уже шьют подвенечное платье, а потом спросил, читала ли я недавно напечатанное стихотворение Брюсова — смелый поэтический манифест. Я знала эти чеканные стихи: они говорили о том, что «все в жизни лишь средство для ярко-певучих стихов» и что душевные переживания ценны для поэта не сами по себе, а как материал для творчества. Для Гумилева эти слова были символом веры; повторяя их, он разгорячился, на лбу выступили красные пятна; он рассказывал, что недавно, мучась желанием писать, он прижал к ладони зажженную папиросу и заставил себя терпеть боль, а потом сел к столу и написал стихи. Поэтическое творчество требует преодоления; поэтому девушка, которая хочет быть поэтом, должна научиться преодолевать девичью стыдливость.
Я сказала, что считаю Брюсова большим мастером поэтического слова и люблю некоторые его стихи, но я не собираюсь следовать его совету: мне думается, что, превращая самые интимные наши переживания в средство для писания стихов, мы не достигнем полноты ни в любви, ни в поэтическом творчестве.
Атмосфера становилась все более напряженной. Я почувствовала, что должна уйти, и сказала, что придется закончить нашу беседу — меня ждут. Пристально и почти вызывающе глядя мне в глаза, он спросил: «Вас ждет друг?» Я поняла, что надо ответить утвердительно, чтобы подняться и уйти. Гумилев проводил меня, усадил в сани. При свете фонарей его лицо показалось мне серым, осунувшимся. Мы молча расстались[77].
Что это — не особенно удачный флирт с едва знакомой молодой женщиной (впрочем, Николай Степанович сразу честно сообщает, что помолвлен), мужское позерство… или действительно серьезный разговор об искусстве? Если второе — как же далек Гумилев 1910 года, еще всецело верный идеалам символистского жизнестроительства (в брюсовском, литературоцентрическом, изводе), от будущего акмеиста! И конечно, он и в такой ситуации все время помнит об Анне. Даже говоря о «девушке, которая хочет быть поэтом», он, скорее всего, думал о ней.
После возвращения в Петербург едва ли не все время Гумилева, кроме приготовлений к свадьбе, должно было занимать издание «Жемчугов» — третьей (или «второй» — от «Пути конквистадоров» Гумилев отрекся) книги стихов; первой и до 1917 года последней, изданной не за счет автора. «Жемчуга» появились в «Скорпионе», что означало принятие Гумилева в символистскую элиту. Но радовало ли это его сейчас?.. Впрочем, повороты литературной судьбы Гумилева в 1910–1912 годах — тема следующей главы.
«Жемчуга» выходят 16 апреля. Через девять дней, 25 апреля, в Николаевской церкви села Никольская Слободка Остерского уезда Черниговской губернии студент Санкт-Петербургского университета, дворянин, сын статского советника Николай Степанович Гумилев был обвенчан с дочерью коллежского советника, дворянкой Анной Андреевной Горенко.
Шаферами Гумилева были поэты Владимир Эльснер и Иван Аксенов. О первом мы уже писали. Второго Гумилев лично не знал и согласился на его участие в свадьбе наудачу — «спросил только, порядочный ли человек». Между тем человеком Аксенов был весьма примечательным.
Иван Александрович Аксенов (1884–1935) был кадровым офицером (в дни войны — на фронте), а после 1917-го — красным командиром и председателем ВЧК по борьбе с дезертирством. Помимо этого, он переводил Шекспира и драматургов-елизаветинцев, написал книгу о Пикассо, служил ректором театральных мастерских при театре Мейерхольда. В числе его учеников был, между прочим, Сергей Эйзенштейн. Входя в умеренную футуристическую группу «Центрифуга» (вместе с Пастернаком), он при этом слагал весьма радикальные авангардистские стихи. Но это еще не все, что можно сказать об Аксенове. В воспоминаниях Е. Рапп (свояченицы Бердяева) поминается полковник А., «человек утонченнейшей культуры, переводивший Кальдерона, что не мешало ему с удовольствием присутствовать при казнях революционеров». После революции полковник стал чекистом. Несмотря на то что Аксенов был не полковником, а штабс-капитаном, и переводил не Кальдерона, а его английских современников, Н. Л. Елисеев убедительно доказывает[78], что в воспоминаниях Рапп имеется в виду именно он. Елисеев характеризует Аксенова как «ренессансного имморалиста, человека из трагедий елизаветинских драматургов» (которые он переводил). Вот таким был второй шафер Гумилева на свадьбе с Ахматовой: «сильный, злой и веселый».
Любопытно, что беглая встреча Гумилева с человеком столь эффектной политической биографии (от «присутствия на казнях»… — к присутствию на других казнях?) произошла близ Киева — города, где проходили самые, может быть, болезненные гражданские и этнокультурные разломы тогдашней России. Год спустя в древней столице убьют Столыпина; еще два года спустя именно здесь начнется процесс Бейлиса. Аполитичный Гумилев ко всему этому был глух (впрочем, так ли уж глух? — в августе того же года в разговоре с Ауслендером он вдруг начал, как-то даже по-блоковски, пророчить грандиозные грядущие потрясения, мятежи, катастрофы…). Равнодушен он был и к древним красотам города. Киев присутствует в его стихах лишь однажды — как «город змиев», город Лысой горы, ведовская столица. (Этот ореол Киева и вообще Украины восходит к русской романтической традиции — вспомним хотя бы пушкинского «Гусара» и «Вечера на хуторе…», не говоря уж о многочисленных произведениях более скромных авторов, таких как Антоний Погорельский, Иван Козлов или Орест Сомов.) Эти строки рождаются вскоре после женитьбы — и рождаются далеко не случайно. Молодая жена ассоциируется уже не с Царским Селом, а с чужим, мрачно-таинственным городом, в котором она провела годы разлуки.
Пока молодожены отправляются (1 мая) в Париж. О многочисленных литературных встречах в этом городе в мае 1910 года — во многом этапных для литературной судьбы Гумилева — мы еще поговорим. Для нас существенно, что именно в эти месяцы произошло нечто, роковым образом повлиявшее на его психологическое состояние и предопределившее его вторую поездку в Эфиопию.
Для Анны Горенко (теперь уже Гумилевой) первое время брака было, видимо, счастливым временем. Она открыла в Гумилеве человека, совершенно не похожего на того чопорного юношу в цилиндре и с моноклем, которого знала до сих пор. Она рассказывала Лукницкому о простодушии, ребячливости своего молодого мужа, о том, как в Париже он ни с того ни с сего присоединился к «бегущей за кем-то толпе»… Гумилев оказался легким спутником, и с ним можно было говорить о том деле, которое для обоих было самым важным в жизни. Вероятно, на большее Анна и не рассчитывала — а потому была удовлетворена своей жизнью. Но вот воспоминания ее ближайшей подруги — В. Тюльпановой-Срезневской:
Вскоре (после свадьбы. — В. Ш.) приехала Аня. И сразу пришла ко мне. Как-то мельком сказала о своем браке, и мне показалось, что ничего в ней не изменилось; у нее не было совсем желания, как это часто бывает у новобрачных, поговорить о своей судьбе. Как будто это событие не может иметь значения ни для нее, ни для меня.
А Гумилев? Как считала Ахматова, они «слишком долго были женихом и невестой… К моменту свадьбы он уже во многом растерял свой пафос». Но они не были женихом и невестой все эти пять или шесть лет.
Мы не знаем, что случилось в июне-июле 1910 года. Вполне беллетристический рассказ Б. Носика о столкновении Гумилева в парижском кафе с Амедео Модильяни, влюбленным в его молодую жену, едва ли основан на фактах. В воспоминаниях Ахматовой о Модильяни эта история излагается так: «Николай Гумилев, когда я… спросила его о Модильяни, назвал его «пьяным чудовищем» и упомянул о ссоре, случившейся между ними в Париже из-за того, что Гумилев говорил в какой-то компании по-русски». Этот разговор относится к 1918 году. С какой же стати было бы Гумилеву рассказывать Ахматовой о ссоре, которая произошла восемь лет назад при ней и из-за нее? Вероятно, роман Ахматовой с Модильяни сыграл, в числе прочего, роковую роль в судьбе ее брака с Гумилевым, но он начался не в 1910 году, а год спустя, когда она, уже во многом сложившаяся поэтесса, была в Париже одна, а столкновение Гумилева с итальянским художником имело место, скорее всего, в 1917 году[79].
Будем следовать за достоверными свидетельствами современников. Маковский:
…На обратном моем пути из Парижа в Петербург случайно оказались мы в том же международном вагоне. Молодые тоже возвращались из Парижа, делились впечатлениями об оперных и балетных спектаклях Дягилева… Анна Андреевна, хорошо помню, меня сразу заинтересовала, и не только как законная жена Гумилева, повесы из повес, у кого на моих глазах столько завязывалось и развязывалось романов «без последствий»…
Гумилев и Маковский были знакомы всего полтора года, и сам же Маковский пишет чуть выше, что «второй лик Гумилева» открылся ему лишь после истории Черубины — до этого он знал его лишь как литератора; но назвать роман Гумилева с Дмитриевой «романом без последствий» трудно… Вот характерный пример того, как последующие события деформируют воспоминания о прошлом. В 1910-м у Маковского не было никаких оснований считать Гумилева «повесой» и ловеласом. «По тому, как разговаривал с ней Гумилев, чувствовалось, что он полюбил ее серьезно и горд ею. Не раз до того он рассказывал мне о своем жениховстве. Говорил и впоследствии о своей настоящей любви… с отроческих лет».
Идиллия, одним словом. Но вот свидетельство Ауслендера, относящееся к августу того же года. Друг Гумилева (чья свадьба должна была состояться в середине августа в Окуловке) захотел пригласить Гумилева к себе шафером и приехал к нему в Царское Село.
Анны Андреевны не было дома. Он был один в садике, был нежен. Но чувствовалось, что у него огромная тоска. «Ну вот, ты счастлив. Ты не боишься жениться?» — «Конечно, боюсь. Все изменится, и люди изменятся». И я сказал, что он тоже изменился.
Он провожал меня парком, и мы холодно и твердо решили, что все изменится, что надо себя побороть, чтобы не жалеть старой квартиры, старой обстановки. И это было для нас отнюдь не литературной фразой.
Гумилев сразу повеселел и ожил: «Ну, женился, ну, разведусь, буду драться на дуэли, что ж особенного!»
Загадочное (Ауслендер то ли небрежен, то ли сознательно недоговаривает) и впечатляющее место. Через три месяца после свадьбы Гумилев думал о разводе и о дуэли — с кем?
Существуют вещи, не менее оскорбительные для мужчины, чем измена.
Перед свадьбой Гумилев спросил у Анны, разрешит ли она ему путешествовать. «Когда хочешь, когда хочешь», — ответила она. Но выслушивать его рассказы об Африке она отказывалась — выходила в другую комнату и просила дать знать, когда он закончит. Все, связанное с «чужим небом», со «сладким воздухом», казалось ей скучным, комичным, ненужным. Между тем подвиги в сказочных странах были «адресованы» во многом именно ей.
В начале своей второй абиссинской экспедиции Гумилев пишет одно из своих самых «киплинговских» (скорее даже — джек-лондоновских), самых бутафорских и потому — самых популярных стихотворений.
«Древний я открыл храм из-под песка,
Именем моим названа река,
И в стране озер пять больших племен
Слушали меня, чтили мой закон.
Но теперь я слаб, весь во власти сна,
И больна душа, тягостно больна;
Я узнал, узнал, что такое страх,
Погребенный здесь в четырех стенах…»
………………………….
И, тая в глазах злое торжество,
Женщина в углу слушала его.
Каким бы бутафорским ни был антураж — за этими стихами стоит вполне конкретный опыт. Может быть, несколько романтизированный.
…В августе 1910 года (за исключением нескольких дней, проведенных в Окуловке) Гумилев и впрямь сидел в одиночестве в царскосельском доме Георгиевского. Анна Андреевна была у матери в Киеве. Именно в эти дни созрела мысль о втором путешествии — что было все же лучше развода и самоубийства. Гумилев сделал выбор в пользу той стороны своей жизни, которая была чужда его молодой жене, в пользу того, что он (в отличие от поэзии) даже на вербальном уровне не мог разделить с ней.
В первых числах сентября он срочным письмом вызывает Анну из Киева, сообщая ей о своем намерении отправиться в Африку. 13 сентября он устраивает прощальный вечер, четыре дня спустя идет в театр с Кузминым и Зноско-Боровским — что примечательно, на «негритянскую оперетку» (по отзыву Кузмина, она «оказалась вздором»). Возможно, речь шла о пьесе М.Н. Волконского «Вампука, принцесса африканская» — пародии на штампы классической оперы, написанной для театра «Кривое зеркало» и позднее шедшей в других театрах миниатюр. Надо думать, Гумилева пригласили на этот фарс, в котором действуют «эфиопы, противники Европы», не без умысла.
25 сентября Гумилев отправился в Одессу и оттуда, через Черное и Средиземное море, в Красное. С дороги он писал Вячеславу Иванову, Маковскому, Зноско-Боровскому. Е. Е. Степанов на основнии почтовых штемпелей делает правдоподобное предположение: 13 сентября Гумилев сделал остановку в Порт-Судане, чтобы побывать в Верхнем Египте и Нубии, увидеть Луксор и Асуанские пороги (может быть, Лукницкий неправ — и в 1908 году поэт до этих мест не добрался?). Совершив короткое путешествие по Нилу, Гумилев к 26 сентября (8 октября) вернулся в Порт-Судан и уже дальше отправился по знакомому маршруту — в Джибути.
Затем следы его как будто теряются. Никаких писем близким, никаких известий — вплоть до весны. Впрочем, через три с половиной недели по прибытии в Джибути Гумилев «всплывает» в новой столице Абиссинии — Аддис-Абебе, что в «каменистом Шоа».
30 октября 1910 года в Аддис-Абебу наконец прибыл русский посланник Б. А. Чемерзин. 19 ноября его жена, А. В. Чемерзина, пишет своей матери:
Сегодня у нас завтракал русский корреспондент «Речи» и журнала «Аполлон» (декадентский) Н. С. Гумилев, приехал изучать абиссинские песни. Он сообщил нам, что приехал одновременно с нашей горничной… и заботился о ней, служа ей переводчиком в Джибути и Дире-Дау.
Путь Чемерзиных пролегал из Джибути через Дире-Дау (Дыре-Дау), Харрар (Харэр) и поросшие тропическим лесом Черчерские горы. («В пути мы все время питались куропатками и цикарками, которые здесь водятся в диком состоянии…») Тот же путь, вероятно, проделал и Гумилев.
Гумилеву всегда приходилось непросто, когда он вынужден был объяснять здравым обывателям, профессионалам, чиновникам род своих занятий. Несколько рецензий, напечатанных в почтенной кадетской газете, позволили ему с чистой совестью называть себя ее корреспондентом. Но он пытался объяснить малознакомым людям и другое.
В мае месяце он женился на киевлянке, а уже в августе, в конце, выехал в Абиссинию и пребывает здесь неизменно. Мы, конечно, не спрашиваем его о причинах, побудивших его покинуть жену, но он сам высказался так, что между ним и его женой решено продолжительными разлуками поддерживать взаимную влюбленность (письмо от 1 января).
Вероятно, эти объяснения предназначались во многом для себя самого.
Актеры Интимного театра участвуют в спектакле «Вампука, принцесса африканская», конец 1900-х
Чемерзины, кажется, принадлежали к тем довольно многочисленным людям, которые совершенно глухи к экзотике, для которых весь мир — одно более или менее жаркое или влажное, более или менее обустроенное и удобное провинциальное пространство. Этот тип был характерен для эпохи колониализма, когда мирные граждане, не имевшие никакого вкуса к дальним странствиям, срывались с места и ехали невесть куда в поисках заработка или карьеры, когда викторианские джентльмены средней руки, облеченные в черные смокинги, обливаясь потом, упрямо ели свою овсянку и пили tea-milk на глазах у удивленных мангустов. Милейшая Анна Васильевна была, судя по письмам, не чужда любви к природе, но даже в Черчерских горах она видела и слышала привычное — соловья, жасмин, шиповник, а эвкалиптовая роща у ворот посольства напоминала ей сад в родной Белоцерковке. Более чуждых Гумилеву людей было не придумать, тем не менее «декадентский поэт» жене посланника понравился: «Видимо, он богатый человек, очень воспитанный и приятный в обращении». (С какой стати небогатый человек будет предпринимать путешествие «за три моря» ради каких-то песенок? А у богатых — свои причуды. Так, должно быть, рассуждали Чемерзины.)
Накануне, 25 декабря, Гумилев присутствовал на парадном приеме при дворе негуса, с участием дипломатического корпуса и трех тысяч абиссинцев. Подавали европейские блюда. Под конец обеда угощали ветеранов императорской гвардии; старые вояки сидели в отдельной зале на коврах и циновках у низких столов — и им выносили туда сырое мясо и черные блины с соусом из меда и хмеля. Сам его императорское высочество Лидж Иясу восседал на троне за занавесью.
Здесь необходимо еще одно отступление: о событиях, случившихся в Эфиопии накануне. Для начала процитируем статью Гумилева «Умер ли Менелик?», в которой изложены слухи, циркулировавшие в Аддис-Абебе в 1910–1911 годах:
Императору дали яд, но страшным напряжением воли, целый день скача на лошади, он поборол его действие. Тогда его отравили вторично уже медленно действующим ядом и старались подорвать бодрость его духа зловещими предзнаменованиями. Для суеверных абиссинцев мертвая кошка указывает на гибель увидавшего ее. Каждый вечер, входя в спальню, император находил у постели труп черной кошки. И однажды ночью императрица Таиту объявила, что после внезапной смерти Менелика правительницей становится она, и послала арестовать министров. Те, отбившись от нападавших, собрались на совет в доме митрополита Абуны Матеоса, наутро арестовали Таиту и объявили, что Менелик жив, но болен и видеть его нельзя.
С тех пор никто, кроме официальных лиц, не мог сказать, что видел императора. Даже европейские посланники не допускались к нему. Именем еще малолетнего наследника, Лиджа Иассу, управлял его опекун рас Тасама, который во всем считался с мнениями министров. В судах и при официальных выступлениях, как прежде, все решалось именем Менелика. В церквах молились о его выздоровлении.
Так прошло шесть лет, и Лидж Иассу вырос. Несколько охот на слонов, несколько походов на еще не покоренные племена — и у львенка загорелись глаза на императорский престол. Рас Тасама внезапно умер от обычной среди абиссинских сановников болезни: от яда; и однажды, тоже ночью, Лидж Иассу со своими приближенными ворвался в императорский дворец, чтобы доказать, что Менелик умер и он может быть коронован. Но правительство не дремало: министр финансов Хайле Георгис, первый красавец и щеголь в Аддис-Абебе, собрав людей, выгнал Лиджа Иассу из дворца, военный министр Уольде Георгис прямо с постели, голый, бросился на телеграфную станцию и саблей перерубил провода, чтобы белые не узнали о смутах в столице. Лиджу Иассу было сделано строжайшее внушение, после которого он должен был отправиться погостить к отцу, в Уолло. Европейским посланникам было категорически подтверждено, что Менелик жив.
В действительности события развивались так. Стремление Менелика ограничить власть удельных князей (расов) вызывало раздражение. Двор сотрясали тайные интриги. В 1906 году при загадочных обстоятельствах умер родственник императора, харрарский владетель рас Маконнен. Некто доктор Витальен, возглавлявший госпиталь в Аддис-Абебе (француз, но чернокожий — уроженец Мартиники), пользовался огромным влиянием, как говорили, потому что знал тайну смерти популярного князя и полководца. В 1907 году здоровье Менелика, по всем отзывам, ухудшилось. Весной 1908-го он перенес первый удар, в июне официально назначил своего внука, сына своей дочери и крещеного галлаского вождя Уоло (раса Микаэля) 12-летнего Лидж Иясу наследником, а раса Тэсэму — регентом. 1 декабря Менелик был полностью разбит параличом. Поползли слухи о смерти императора; 27 сентября он в последний раз показался на людях. Реальная власть оказалась в руках императрицы Таиту, пока 21 марта 1909 года регент Тэсэма и военный министр Хабтэ-Гийоргис не организовали переворот. В соборе Святого Тэкле министры дали обязательство «не слушать советов императрицы». На следующий день дипломатам было объявлено, что императрица «более не является политическим лицом». В июле того же года в Тигре был подавлен мятеж, поднятый братом императрицы — расом Уали.
(Когда в 1913 году Менелик все же умер, Лидж Иясу официально унаследовал престол. Три года спустя, в 1916-м, он перешел в ислам и объявил, что предок его — не царь Соломон, а пророк Мухаммед. Его свергли. Императрицей стала его тетка Заудиту.)
Такой была политическая обстановка в Аддис-Абебе в момент, когда Гумилев посетил этот город.
В Аддис-Абебе он жил в H?tel d’Imperatrice, потом в H?tel Terrasse. В последнем его обокрали. Такие провинциально-прозаические подробности… В сборе песен (которым он действительно занимался) ему помогал некий поэт «ата-Йосеф». Что означало «поэт» применительно к Эфиопии того времени? По Булатовичу, в стране существовало два вида певцов: «азмари» и «лалибала»:
Азмари поют, аккомпанируя себе на однострунном инструменте вроде скрипки, называемом «массанка»; лалибала же поет героические куплеты со страшным пафосом, и при нем состоит хор из нескольких мальчишек или девочек, которые поют припев. Эти певцы представляют из себя совершенно отдельное сословие, не подчиняющееся общим законам. Никто не имеет права тронуть их под угрозой самого строгого наказания, и певец имеет право высмеивать кого угодно, хоть самого императора в глаза.
Подобный статус поэта устроил бы, пожалуй, даже Гумилева.
В перерывах между фольклористическими штудиями поэт (как годом раньше) выезжает в горы на охоту. Вероятно, именно в эту зиму ездил он «за полтораста верст» в имение некоего лиджа Адену (эта поездка красочно описана в «Африканской охоте»). Гумилев охотился на гиен, убил одного леопарда… Со львом, вопреки легенде, он встретился лишь единожды и не сумел его подстрелить.
Охота была всего лишь развлечением, но она давала новые ощущения, может быть более поэтически плодотворные, чем претендующие на серьезность фольклористические штудии.
Ночью, лежа на соломенной циновке, я долго думал, почему я не чувствую никаких угрызений совести, убивая зверей для забавы, и почему моя кровная связь с миром только крепнет от этих убийств. А ночью мне приснилось, что за участие в каком-то абиссинском дворцовом перевороте мне отрубили голову и я, истекая кровью, аплодирую умению палача и радуюсь, как все это просто, хорошо и совсем не больно («Африканская охота»).
«Голову срезал палач и мне…» Такие видения проходят через всю жизнь человека, в самом деле обреченного (как мы знаем) умереть от руки палача. Но подобная смерть в Абиссинии — это нечто совсем другое. Это — то же самое, что смерть зверя от руки доблестного чернокожего охотника. Или охотника — от руки зверя. Это та магическая и свирепая «связь с миром», которую дарует погружение в мир первобытных, архетипических чувств, верований, отношений. Здесь нет места угрызениям совести, потому что — «как подобает мужу, заплачу непоправимой гибелью последней»; потому что мертвый леопард все равно позовет своего убийцу через много лет и тысячи верст — на гибель…
«…Брат мой, враг мой, ревы слышишь,
Запах чуешь, видишь дым?
Для чего ж тогда ты дышишь
Этим воздухом сырым?
Нет, ты должен, мой убийца,
Умереть в стране моей,
Чтоб я снова смог родиться
В леопардовой семье».
Перед этим африканским мотивом оказалась бессильна даже Ахматова — поневоле восхитившись этими «страшными» стихами. Стихами о предстоящей смерти, написанными накануне смерти.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.