4

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

4

Первые путевые впечатления Гумилева связаны с Одессой. Этому городу посвящены довольно язвительные заметки.

Странное впечатление производит на северянина Одесса. Словно какой-нибудь заграничный город, русифицированный усердным администратором. Огромные кафе, наполненные подозрительно-изящными коммивояжерами. Вечернее гуляние по Дерибасовской, напоминающей в это время парижский бульвар Сен-Мишель. И говор, специфический одесский говор, с измененными удареньями, с неверным употребленьем падежей, с какими-то новыми и противными словечками. Кажется, что в этом говоре яснее всего сказывается психология Одессы, ее детски-наивная вера во всемогущество хитрости, ее экстатическая жажда успеха…

Несомненно, в Одессе много безукоризненно-порядочных, даже в северном смысле слова, людей. Но не они задают общий тон. На разлагающемся трупе Востока завелись маленькие юркие червячки, за которыми будущее. Их имена — Порт-Саид, Смирна, Одесса.

Это взгляд человека «феодальных» представлений на буржуазный город; и это взгляд человека, так сказать, «нордического» на понтийский еврейско-греческий город, который кажется ему «восточным». Между тем именно здесь, в этом чуждом для него городе, с его жутким для петербургского уха говором, взрослели подлинные ученики Гумилева-акмеиста, всерьез воспринявшие и его высокий формализм, и его героический пафос. Спустя несколько лет Нарбут, вместе с Бабелем, возглавит «юго-западную» (или «южнорусскую») школу. Но пока, в 1913 году, все эти юноши ходят в гимназии и коммерческие училища неутомимого нерусского города, читают долетающий сюда «Гиперборей» и только пробуют писать первые стихи и рассказы. Еще учится в Талмуд-торе (еврейской религиозной школе второй степени)[86] человек, который «при толпе народа» застрелит императорского посла; давно уже покинул Одессу выросший здесь Корней Чуковский (Николай Корнейчуков), как и два его друга — Борис Житков и Владимир Жаботинский (с обоими Гумилев, без сомнения, нашел бы общий язык). Тем не менее литературная жизнь бьет ключом. Около 9–10 апреля (по датировке Давидсона) поправившийся в дороге («даже горло прошло») Гумилев пишет Ахматовой: «…Здесь я видел афишу, что Вера Инбер прочтет в пятницу лекцию о «новом женском одеянии, или что-то в этом роде; тут и Бакст и Дункан и вся тяжелая артиллерия».

Гумилев иронически упоминает об одесской подражательнице акмеистов (кузине еще никому не известного Льва Троцкого и будущей известной советской поэтессе). Литературные темы вообще занимают немало места в этом и следующем письме. Это письма не столько мужа к жене или любящего к любимой, сколько поэта к поэту. Их адресат — не та Анна Андреевна Горенко-Гумилева, к которой писал он тремя годами раньше. Рождение поэта Анны Ахматовой произошло как раз в ту зиму 1910–1911 годов, которую Гумилев провел в Эфиопии. Оказавшись на Черном море, Гумилев вспоминает стихи Ахматовой о ее черноморском детстве. И именно через поэзию он пытается объяснить ей то, что она «не любит и не хочет понять»:

…Мне не только радостно, но и прямо необходимо по мере того, как ты углубляешься для меня как женщина, углублять и выдвигать в себе мужчину; я никогда бы не смог догадаться, что от счастья и славы безнадежно дряхлеют сердца, но ведь и ты никогда бы не смогла заняться исследованием страны Галла и понять, увидев луну, что она алмазный щит богини воинов Паллады[87].

10 апреля Гумилев и Сверчков на пароходе «Тамбов» отправляются в Стамбул. Турецкая столица встречает гостей «необычной тишиной и запустением». Умирающая Османская империя терпит неудачи в Первой Балканской войне против Греции, Болгарии и Сербии. «Только что пришло известие о падении Скутари». На чьей стороне Россия, объяснять не нужно. Тем примечательнее явное сочувствие Гумилева вековому врагу, затравленному «великими державами». С такой приязнью из русских к туркам относился разве что Константин Леонтьев, очарованный «цветущей сложностью» левантийского быта.

В Стамбуле Гумилев посещает Айя-Софию. «Я еду в Африку и прочел «Отче наш» в священнейшем из храмов. Несколько лет тому назад, тоже на пути в Абиссинию, я бросил луидор в расщелину храма Афины Паллады в Акрополе и верил, что богиня незримо будет мне сопутствовать. Теперь я стал старше». О посещении храма Афины Паллады, «богини воинов», Гумилев писал в 1909-м Вере Шварсалон.

В Константинополе Гумилев познакомился с молодым турецким консулом Мозар-беем, направляющимся в Харрар, и путь они продолжили вместе.

Мы подолгу с ним беседовали о турецкой литературе, об абиссинских обычаях, но чаще всего о внешней политике. Он был очень неопытный дипломат и большой мечтатель. Мы с ним уговорились предложить турецкому правительству послать инструкторов на Сомалийский полуостров, чтобы устроить иррегулярное войско из тамошних мусульман. Оно могло бы служить для усмирения вечно бунтующих арабов Йемена, тем более что турки почти не переносят аравийской жары.

Равнодушие к политике уже в эти годы, как видим, сочеталось у Гумилева с приступами энергичной активности и прожектерства в этой малопонятной для него области. В свою очередь консул обещал Гумилеву содействие в сборе абиссинских песен.

Порт-Саид был закрыт из-за карантина; дальше путь пролегал через Суэцкий канал.

Стаи дней и ночей

Надо мной колдовали,

Но не знаю светлей,

Чем в Суэцком канале,

Где идут корабли

Не по морю, по лужам,

Посредине земли

Караваном верблюжьим.

Сравните гораздо более выразительное описание из «Африканского дневника»:

На африканском берегу, где разбросаны домики европейцев, — заросли искривленных мимоз с подозрительно темной, словно после пожара, зеленью, низкорослые толстые банановые пальмы; на азиатском берегу — волны песка, пепельно-рыжего, раскаленного. Медленно проходит цепь верблюдов, позванивая колокольчиками. Изредка показывается какой-нибудь зверь, собака, может быть, гиена или шакал, смотрит с сомненьем и убегает. Большие белые птицы кружат над водой или садятся отдыхать на камни. Кое-где полуголые арабы, дервиши или так бедняки, которым не нашлось места в городах, сидят у самой воды и смотрят в нее, не отрываясь, будто колдуя. Впереди и позади нас движутся другие пароходы. Ночью, когда загораются прожекторы, это имеет вид похоронной процессии.

Потом — Красное море.

Самое жаркое из всех морей, оно представляет картину грозную и прекрасную. Вода как зеркало отражает почти отвесные лучи солнца, точно сверху и снизу расплавленное серебро. Рябит в глазах, и кружится голова. Здесь часты миражи, и я видел у берега несколько обманутых ими и разбившихся кораблей.

Начинается восточная сказка, яркая и жуткая.

На твоих островах в раскаленном песке,

Позабыты приливом, растущим в ночи,

Издыхают чудовища моря в тоске:

Осьминоги, тритоны и рыбы-мечи.

Помимо прочего, Красное море — центр арабской работорговли; Гумилев упоминает об этом в стихах «Шатра». Но не в «Дневнике». Здесь главное внимание уделено охоте на акулу, описанной с изысканным натурализмом. «Полилась вода, смешанная с кровью, розовая селезенка аршина в два величиною, губчатая печень и кишки вывалились и закачались в воде, как странной формы медузы».

Наконец Джибути. Здесь Гумилев встречает русского вице-консула (и греческого коммерсанта — практика назначения вице-консулами кого-нибудь из местных жителей, готовых принять на себя необременительные обязанности, связанные с правовой помощью изредка забредающим в эти края русским, была довольно распространена) Галеба. В прошлое путешествие Гумилев с ним поссорился, сейчас они помирились и даже совершили (вместе с Мозар-беем) прогулку в загородный сад.

Железную дорогу на Дире-Дауа (следующий пункт на пути в глубь страны) уже построили; поезд отходил, однако, лишь через три дня, и Гумилев со Сверчковым не без удовольствия провели эти дни в «очаровательном городке» Джибути — тогда французской колонии, ныне столице небольшой независимой республики. В дороге Гумилев «отдыхает как зверь» от «безумной зимы» (что это была за зима, расскажем ниже) и понемногу переводит Готье. Сомалийские вожди приходят с подарками к турецкому консулу — и Гумилев покупает у них кое-какие предметы. С помощью Мозар-бея он начинает собирать песни; правда, фольклор сомалийцев не слишком его впечатлил. Из Джибути пишет Ахматовой и посылает открытку (с изображением местных танцующих «дикарей») «его превосходительству Льву Яковлевичу Штернбергу» («Завтра едем в глубь страны. Дождей не будет еще полтора месяца. Путешествие обещает быть удачным. Русский вице-консул Галеб уже оказал мне ряд услуг…»)[88].

Николай Сверчков на пароходе по пути в Африку. Фотография Н. С. Гумилева (?), 1913 год. Музей антропологии и этнографии им. Петра Великого

Из Джибути Гумилев посылает Ахматовой новые стихи и просит послать отзыв о них в Дире-Дауа. Давидсон видит здесь свидетельство оперативности тогдашней почты, но письма не могли ходить быстрее, чем пароходы. Вероятно, Гумилев рассчитывал получить ответ на обратном пути — в июле — августе. Очевидно, что разумнее всего было писать в то место, где заканчивалось на тот момент железнодорожное сообщение.

Железная дорога, однако, работала плохо: Гумилев упоминает о пренебрежительном отношении французских колониальных властей к ее строительству и эксплуатации. «Паровозы носят громкие, но далеко не оправдываемые названия: Слон, Буйвол, Сильный и т. д. Уже в нескольких километрах от Джибути, когда начался подъем, мы двигались с быстротой одного метра в минуту, и два негра шли впереди, посыпая песком мокрые от дождя рельсы». На станции Айша, в 260 километрах от Джибути, пассажирам было объявлено: дождями размыло пути (хотя Гумилев писал Штернбергу, что «дождей не будет еще полтора месяца»), на ремонт их потребуется восемь дней и поезд дальше не пойдет. Большинство пассажиров вернулось в Джибути. Гумилев, Сверчков и соблазненный ими Мозар-бей рискнули проехать 80 километров поврежденного пути на дрезине, выпрошенной у ремонтных рабочих.

С нами поместились ашкеры (абиссинские солдаты), предназначенные нас охранять, и курьер. Пятнадцать рослых сомалийцев, ритмически выкрикивая «ейдехе, ейдехе» — род русской «дубинушки», не политической, а рабочей, — взялись за ручки дрезин, и мы отправились. Дорога, действительно, была трудна. Над промоинами рельсы дрожали и гнулись, и кое-где приходилось идти пешком. Солнце палило так, что наши руки и шеи через полчаса покрылись волдырями. По временам сильные порывы ветра обдавали нас пылью.

В Дире-Дауа Гумилев нанял слуг — ашкеров (охранников, солдат) и переводчика. Сам он описывает их так: «Хайле, негр из племени мангаля, скверно, но бойко говорящий по-французски, был взят как переводчик, харрарит Абдулайе, знающий лишь несколько французских слов, но зато имеющий своего мула как начальник каравана, и пара быстроногих черномазых бродяг как ашкеры». По утверждению эфиопа О. Ф. Е. Абдуи (приславшего в 1987 году письмо в газету «Московские новости»), переводчиком Гумилеву служил его дядя, нанятый в Дире-Дауа, — воспитанник католической миссии Х. Мириам. Вероятно, это и был «негр Хайле».

В связи с этим поэт упоминает следующую подробность: «Чтобы быть уверенным в своих ашкерах, необходимо записать их и их поручителей у городского судьи. Я отправился к нему и имел случай видеть абиссинский суд». Судебное дело между абиссинцем и арабом из-за больного мула (сравните: «Кто сто талеров взял за больного верблюда, сев на камень в тени, разбирает судья» — «Абиссиния», из «Шатра») Гумилев описывает иронически. По его словам, в абиссинском суде выигрывает тот, кто дал судье больший подарок. «Тем не менее абиссинцы очень любят судиться, и почти каждая ссора кончается традиционным приглашением во имя Менелика (ба Менелик) явиться в суд». Булатович описывает абиссинский суд подробнее и почтительнее.

Любопытно, что существует другое описание эпизода с переводчиком и судьей, изложенное со слов Коли Маленького его матерью. Не стоит забывать, что это рассказ 80-летней женщины, передающей слышанную ею тридцать с лишним лет назад историю.

Понадобилось найти проводника, знающего французский язык. Отцы иезуиты прислали несколько молодых людей. Никто из них не желал идти в неизведанные места к дикарям. Нашелся один — Фасика, который знал даже несколько слов по-русски. Но вот беда: его не пускала тетка, и в то время, как надо было выступать каравану, прислала людей, чтобы его увести. Начался спор. Фасику тянули вправо, тянули влево, и неизвестно, чем бы все кончилось, если бы вдруг не появился какой-то абиссинец, размахивающий палочкой над головой. Н. С. недолго думая вырвал у него из рук палочку и замахнулся на него. «Что вы, что вы! — закричал Фасика. — Ведь это же судья!» Все кончилось вполне благополучно, судья, рассмотрев бумаги, разрешил взять переводчика и даже подарил Н. С. свою палочку, после чего все пошли к тетке Фасики, где засиделись дотемна.

Дальше — путь конным караваном в Харрар. Любопытно сравнить описание этой дороги Гумилевым с письмом уже упоминавшейся Чемерзиной и с путевыми записками доктора Д. Л. Глинского, возглавлявшего русскую санитарную миссию в Эфиопии в 1896 году[89].

Чемерзина:

В настоящее время местность эта довольно красива, ибо деревья мимозы, молочаи, кактусы и масса других лиственных растений зелены и очень красивы, трава и кустарники тоже окрашены в чудный изумрудный оттенок… Но, говорят, в обычное время, до тропических дождей, это настоящая пустыня, и нет ни травинки, ни листика на деревьях… Местами приходилось проходить по откосам каменистым и довольно узким тропинкам, впрочем, пропастей больших я не видела, скорее встречались мне ложбины, в которых масса зелени и трав напоминала мне швейцарские долины и ущелья…

Глинский:

Приближаясь к Харрару все ближе и ближе, мы, благодаря усталости, высказывали все большее нетерпение скорее увидеть этот абиссинский Париж. Наше нетерпение подогревалось… томительной надеждой, что там, в этом Харраре, получим хорошую воду и там не будет этого жестокого сомалийского солнца… Но… когда мы вступили в харрарские окрестности, где обилие быстротекущих речек, свежесть роскошной листвы и прохлада тенистых лужаек освежила нас, и мы стали думать о Харраре не только как о воде и о тенистом крове, а как о городе, который представляет несомненный интерес для всякого интеллигентного европейца… Отряд наш гуськом тянулся то по глубоким оврагам с шумящими водопадами, то по крутым спускам и подъемам. Возделанные участки полей здесь точно шахматные доски то на том, то другом склоне выских гор… Часто слышалась незатейливая по мотиву песня трудолюбивого галласа, готовящего в середине мая свою ниву дурры, ячменя и тефи — этих насущных хлебов Абиссинии.

Сам город издалека произвел на русских гостей величественное впечатление, но, достигнув его, они увидели немощеные узкие улочки, «небеленые стены, кое-как сложенные из необтесанного каменного туфа, незатейливую, чтобы не сказать более, архитектуру домов с неопрятными надворными постройками… улицы с наваленными на них как бы нарочно каменными глыбами». Дальше описания в таком же духе — овраги за городской стеной, заваленные белыми костями животных, болезни, грязь, нищета.

А вот как описывает путь в Харрар Гумилев:

Дорога напоминала рай на хороших русских лубках: неестественно зеленая трава, слишком раскидистые ветви деревьев, большие разноцветные птицы и стада коз по откосам гор. Воздух мягкий, прозрачный и словно пронизанный крупинками золота. Сильный и сладкий запах цветов. И только странно дисгармонируют со всем окружающим черные люди, словно грешники, гуляющие в раю, по какой-нибудь еще не созданной легенде…

…Когда наконец, полузадохшиеся и изнеможденные, мы взошли на последний кряж, нам сверкнула в глаза так давно невиданная спокойная вода, словно серебряный щит: горное озеро Адели. Я посмотрел на часы: подъем длился полтора часа. Мы были на Харрарском плоскогорье. Местность резко изменилась. Вместо мимоз зеленели банановые пальмы и изгороди молочаев; вместо дикой травы — старательно возделанные поля дурро.

Сам же Харрар — «совсем Багдад времен Гаруна-аль-Рашида. Узкие улицы, которые то подымаются, то спускаются ступенями, тяжелые деревянные двери, площади, полные галдящим людом в белых одеждах, суд, тут же на площади, — все это полно прелести старых сказок».

В Харраре Гумилев должен был купить мулов для дальнейшего путешествия, при этом он столкнулся с новыми сложностями:

Кто думает, что в Абиссинии легко купить мулов, тот очень ошибается. Специальных купцов нет, мулиных ярмарок тоже. Ашкеры ходят по домам, справляясь, нет ли продажных мулов. У абиссинцев разгораются глаза: может быть, белый не знает цены и его можно надуть.

Рынок в Харраре. Фотография Н. Л. Сверчкова, 1913 год. Музей антропологии и этнографии им. Петра Великого

На несколько дней он задерживается в городе. Между прочим, он встречает старых аддис-абебских знакомых — «подозрительного мальтийца Каравана», «чистенького пожилого копта, директора местной школы», «русского подданного Артема Ихаджана». Здесь же он прогоняет за мошенничество («он не только не искал мулов, но даже, кажется, перемигнулся с хозяином отеля, чтобы как можно дольше задержать нас там») переводчика Хайле. Гумилев обратился в католическую миссию в поисках нового переводчика.

Епископ, возглавлявший миссию,

француз лет пятидесяти с широко раскрытыми, как будто удивленными глазами… был отменно любезен и приятен в обращении, но года, проведенные среди дикарей, в связи с общей монашеской наивностью, давали себя чувствовать. Он как-то слишком легко, точно семнадцатилетняя институтка, удивлялся, радовался и печалился всему, что мы говорили.

Давидсон предполагает, что епископ этот — иезуит Жером. В таком случае Гумилев не догадался спросить Жерома о другом французе, возглавлявшем здешнюю факторию два с половиной десятилетия назад. Вероятно, он сам не догадывался о том, по чьим стопам — шаг в шаг! — идет в стране черных христиан. Имя Рембо ни разу не упоминается в «Африканском дневнике». А ведь Жером вроде бы был другом французского поэта…

Рас Тафари (впоследствии Хайле Селассие I). Фотографии Н. Л. Сверчкова, 1913 год. Музей антропологии и этнографии им. Петра Великого

Чуть позже Гумилев встретился с учеником Жерома — дездемачем (дедъязмагом) Тафари — губернатором Харрара, сыном некогда правившего здесь раса Маконена. Разрешение на проезд по стране, присланное по запросу Гумилева (и ходатайству Чемерзина) из Аддис-Абебы, было направлено к начальнику харрарской таможни Бистрати, который выдать пропуск отказался, адресовав русских исследователей к дедъязмагу. К последнему следовало идти с подарком; Гумилев и Сверчков пришли в губернаторский дворец, «напоминавший хорошую дачу где-нибудь в Парголове или Териоках», с ящиком вермута. Губернатор, юноша двадцати одного года (а не девятнадцати, как пишет Гумилев), принял гостей любезно, но заявил, что помочь им ничем не может без приказа из Аддис-Абебы. Любезность его простиралась, однако, так далеко, что он разрешил себя сфотографировать. Через несколько дней Гумилев и Сверчков пришли с фотоаппаратом и сняли Тафари и отдельно — его жену, сестру Лидж Иясу (которая, как указывает Гумилев, «находилась в интересном положении»).

Дедъязмаг проявлял к ней самое трогательное вниманье. Сам усадил в нужную позу, оправил платье и просил нас снять ее несколько раз, чтобы наверняка иметь успех. При этом выяснилось, что он говорит по-французски, но только стесняется, не без основанья находя, что принцу неприлично делать ошибки. Принцессу мы сняли с ее двумя девочками-служанками.

(Застенчивый дедъязмаг говорил, кроме того, по-английски и по-итальянски — как раз в 1913 году Гумилев безуспешно пытался изучить эти языки. А также, разумеется, на трех-четырех абиссинских наречиях…)

Супруга раса Тафари со служанками. Фотографии Н. Л. Сверчкова, 1913 год. Музей антропологии и этнографии им. Петра Великого

Тафари был назначен губернатором в память отца — по требованию харрарского войска. «Первый флаг поднялся над Харраром — это город раса Маконнена…» Рас Маконнен был первым наместником императора-христианина в завоеванной мусульманской провинции. Сын его был (в то время) «мягок, нерешителен и непредприимчив». У него зато был суровый старый вице-губернатор, фитауари Габре, поддерживавший строгий порядок с помощью бича из жирафьей кожи, а иногда и с помощью виселицы.

Прошло, однако, три года — и на престол взошла Заудиту, дочь Менелика, а Тафари (получивший титул раса — князя, принца) был провозглашен ее наследником. А поскольку абиссинские обычаи допускали присутствие на престоле женщины, но требовали, чтобы ей помогал регент, Тафари и стал регентом. Спустя четырнадцать лет он под именем Хайле Селассие I взошел на эфиопский престол, на котором восседал сорок четыре года. Занимался он, собственно, тем же, чем Менелик, а до него Феодор, — проводил прогрессивные реформы, боролся с иноземными завоевателями (главным образом итальянцами) и казнил заговорщиков. Закончилось все это печально — коммунистическим переворотом. Коммунисты во главе с товарищем Менгисту Хайле Мариамом задушили престарелого императора… и захоронили в полу зала заседаний Политбюро. Вероятно, рассчитывали, что тело царя-соломонида придаст им сил.

Потом коммунистов тоже свергли. Сейчас в Эфиопии, говорят, демократическая республика, население возросло до 67 миллионов (сто лет назад было 10 миллионов), экономика растет, перспективы широки, но при плохом урожае кофе целые провинции по-прежнему голодают. Прах последнего императора перезахоронен в главном аддис-абебском соборе. Национальный вопрос разрешен, как это обычно происходит в полиэтнических государствах, за счет самой многочисленной и некогда «государствообразующей» нации — амхарцев. Амхарцы недовольны. Многие из них поддерживают 90-летнего Амха Селассие I, сына Хайле Селассие, считающего себя императором и живущего в США. Именно им была беременна жена раса Тафари, когда ее фотографировал Коля Маленький.

Но Хайле Селассие — не только царь, но и живой бог. Известия о международных визитах чернокожего раса Тафари, а затем о его восшествии на престол, случайно долетевшие до забитых ямайских негров, оказали на них магическое воздействие. Так возникло новое учение — растафарианство. Растафарианцы (растаманы) считают, что древние иудеи были чернокожими и что Хайле Селассие, потомок царя Соломона и воплощение бога Джа (Иеговы), должен возродить уничтоженное белыми вавилонянами черное царство. Приверженцы этой религии не едят свинины, не пьют вина, но курят марихуану и не стригут волос. Среди них, как ни странно, есть и белые. Когда в 1966 году Хайле Селассие прибыл на Ямайку с визитом, в аэропорту его встретила охваченная экстазом коленопреклоненная толпа. Растроганный император предложил своим приверженцам земли в малообжитой южной части страны. Но воспользоваться этой льготой успели немногие: сравнительно скоро Хайле Селассие был низложен и, как полагают растафарианцы, вознесся на небо.

Вот с таким человеком общался в 1913 году Гумилев…

Остается добавить, что четыре года спустя, находясь во Франции и узнав о назначении своего «знакомого» регентом, Гумилев пишет предназначенную для французского правительства «Записку об Абиссинии» — «относительно могущей представиться возможности набора отрядов добровольцев для французской армии в Абиссинии». Только абиссинских наемников французам и не хватало. Мало было им сенегальцев… Видимо, записка так и не была подана в соответствующие инстанции: иначе Гумилев, вероятно, показал бы ее носителю французского языка, который исправил бы грамматические и орфографические ошибки (не будучи принцем, Гумилев не так боялся их делать). В конце записки русский подпоручик утверждает, что «три месяца» прожил в Харраре и четыре в Аддис-Абебе. Но мы знаем наверняка: в Харраре Гумилев в 1913 году провел не больше трех недель.

Уже 20 мая Гумилев пишет Штернбергу, что купил мулов и нанял четырех слуг — двух абиссинцев (т. е. амхарцев) и двух галласов, и переводчика-галласа. Но из-за отсутствия пропуска отъезд задержался до 4 июня.

Сверчков занимался энтомологией; Гумилев же собирал «дикарские вещи»: скупал старье, рылся в мусорных корзинах, угощал катом (наркотическим растением) старого шейха, выманивая у него чалму. Побывали в индийском театре, который завел здесь будущий император. Наконец разрешение было получено, и путешественники двинулись дальше. На этом месте заканчивается первая (литературная) часть дневника.

Дальше путь пролегал «сквозь Черчерские дикие горы», мимо зарослей молочая, полей дурро, редких хижин. По ночам путешественники отгоняли ружейными выстрелами подходящих гиен. В деревне Беддану их приветливо принял геразмач (такой титул) Мозлекие, дядя переводчика экспедиции. Там же они встретили некоего русского доктора. Дальше путь пошел вверх. Началось прохладное нагорье — дега. Потом дорога вновь пошла вниз по склону. 11 июня Гумилев записывает в дневнике:

Шли 6 часов на юг; пологий спуск в Аппия; дорога между цепью невысоких холмов; странные цветы: один словно безумный с откинутыми назад лепестками и тычинками вперед. Отбились от каравана; решили идти в город; поднимались над обрывами полтора часа; спящий город; встречный вице-губернатор доходит до каравана и пьет с нами чай, сидя на полу; город называется Ганами, по-галасски Утренитб (то есть хороший); в нем живет начальник области фитуатури Асфау с 1000 солдат гарнизона; домов сто. Церковь Святого Михаила; странные дома-камни с дырами и один на другом; есть даже три друг на друге. Одни напоминают крепостцу с бойницей, другие сфинкса, третьи циклопические постройки. Тут же мы видели забавное приспособление для дикобраза (джарта): он ночью приходит есть дурро, и абиссинцы поставили род телеграфной проволоки или веревки консьержа, один конец которой в доме, а на другом подвешено деревянное блюдо и пустые тыквы. Ночью дергают за веревку. Раздается шум, и джарт убегает. В дне к югу есть львы, в двух днях — носороги.

Дальше путь спустился в «колу» — раскаленную межгорную низменность. Нормальная температура воздуха в «коле» 35–40 градусов Цельсия. Взбунтовались ашкеры, пришлось увеличить их паек. Здесь же Гумилеву вновь повстречался его зверь-тотем — леопард… И — редкие, нищие, желанные селения… Быт «дикарской страны» даже в мелочах поражал грубой физической осязаемостью, вещностью. Той вещностью, за которую в эти годы затеяли литературный поход Гумилев и его друзья.

Стали просить продать молока, но нам объяснили, что его нет. В это время подъехали абиссинцы… Они тотчас проникли в дом и достали молока. Мы выпили и заплатили. Абиссинцы не пили, была пятница, они старались для нас и, отыскивая нас по следам, заехали в эту трущобу. Мы не знали дороги и схватили галласа, чтобы он нас провел. В это время прибежали с пастбища мужчины — страшные, полуголые. Особенно один, прямо человек каменного века. Мы долго ругались с ними, но наконец они же, узнав, что мы за все заплатили, пошли нас провожать и на дороге, получив от меня бакшиш, благодарили…

Сравните: «Мне в Африке нравится обыденность. Быть пастухом, ходить по тропинкам, вечером стоять у плетня…» (разговоры с О. Мочаловой, 1916).

Поскольку Гумилев не дал в отделанной части «Дневника» характеристики быта и культуры народа, который тогда называли «галласы» или, точнее, «галла», а сейчас «оромо», мы попытаемся сделать это, основываясь на сочинениях Булатовича и других авторов того времени.

Галласы, древний кушитский народ, делились на земледельцев и скотоводов. На западе преобладало земледелие, в восточных провинциях — скотоводство. Из ремесел распространено было кузнечное дело и ткачество. Галласы обожали торговать, но главной обменной единицей у них была соль (австрийских талеров, которыми расплачивались в Абиссинии, здесь катастрофически не хватало). На соль меняли кофе, золото, слоновую кость… Среди галласов были и христиане, и мусульмане, но в основном они держались древних языческих верований.

Что еще?

Галлас — поэт, он обожает природу, любит свои горы и реки, считая их одушевленными существами. Он страстный охотник.

Галласы вполне боевой народ. Они очень храбры, и убийство у них, как и у других народов, возведено в культ. Еще недавно были некоторые племена галласов, где юноша не имел права вступать в брак, пока не убил слона, льва или человека (Булатович. «От Энтото до реки Баро»).

Галласы еще не вышли из родового строя и не изжили примитивных демократических структур, свойственных на определенном этапе развития всем народам.

Другими словами, народ, который звали «галла», по уровню развития и менталитету напоминал… ну, хотя бы почти соименных им галлов времен Юлия Цезаря. В роли же Рима выступала Абиссинская держава.

17 июня Гумилев впервые услышал, как молятся местночтимому святому Шейх Нура-тукейну. Но прошло еще шесть дней, прежде чем экспедиция достигла «тропического Рима» — селения Шейх-Гусейн. Дни эти были самыми тяжелыми во всей экспедиции. 19 июня с огромным трудом удалось переправиться через быстроводную и кишащую крокодилами реку Уаби. Мул Коли Маленького не удержался на ногах, и крокодил сорвал с ноги всадника гетру (это вовсе не смешно!).

Сверчков рассказывал матери, что через Уаби перебирались в корзинах, подвешенных на канате, привязанном к деревьям на противоположных берегах реки. «Перебирая канат руками, можно было двигать корзину к берегу». Возможно, такой странный способ переправы применялся на обратном пути. Но как же переправляли мулов?

Потом начались трудности с провизией и водой. Охотиться приходилось уже не только для пополнения трофеев. У Гумилева заболели почки. Судя по всему, он страдал хроническим почечным заболеванием, обострявшимся в экстремальных условиях; следующий раз это произошло в 1915-м на фронте.

Сам Шейх-Гусейн выглядит в записях Гумилева также довольно прозаически. Святого, давшего имя этому городу, давно не было в живых, но в городе жил его наследник — духовный наставник его почитателей, человек с замечательным именем Аба Муда, которому приписывали пророческий дар.

Аба Муда прислал провизии. Мы пошли к нему; он принял нас в доме с плоской крышей, где было три комнаты — одна отгороженная коврами, другая — глиной. Была навалена утварь. Хотел войти осел. Аба Муда подражает абиссинским вождям и важничает.

Сравните:

Жирный негр восседал на персидских коврах

В полутемной неубранной зале,

Точно идол, в браслетах, серьгах и перстнях,

Лишь глаза его дивно сверкали.

……………………………..

Все расспрашивал он, много ль знают о нем

В отдаленной и дикой России…

Конечно, именно в этих строках заключен главный «мессидж» стихотворения: относительность всех представлений, «многополярность мира», говоря современным языком. Ради этого поэт несколько деформирует реальность. Существует фотография Аба Муда, выполненная Сверчковым. Вовсе не жирный, не негр, а кушит, и без особого блеска в глазах. Да и сам «тропический Рим» был всего лишь жалкой галласской деревушкой.

Вечером того же дня гостям показали гробницу Шейха Гусейна и священную пещеру, из которой не выбраться грешнику. «Надо было раздеться донага и пролезть между камней в очень узкий проход. Если кто застревал — он умирал в страшных мучениях: никто не смел протянуть ему руку, никто не смел подать кусок хлеба или чашку воды». Гумилев, само собой, решил испытать себя. Потребовалось бы, вероятно, съездить в Эфиопию, чтобы проверить истинность всех этих легенд.

Со слов двух адептов Шейха Гусейна — Хаджи Абдул Меджиба и Кабир Аббаса — Гумилев записал его житие. Эта запись не сохранилась.

Дальше караван двинулся к городу Гинир, которого достиг 30 июня. Это была крайняя южная точка пути. С водой было по-прежнему плохо. К тому же накопившийся багаж стеснял передвижение. Самым большим приобретением была местная машина для обработки хлопка.

Простояв у Гинира четыре дня и пополнив запасы продовольствия, Гумилев, Сверчков и их спутники двинулись на северо-запад, на Метакуа. У Гумилева остаются силы лишь на то, чтобы делать беглые записи: «Базар без деревни; начальник в будке; объявление о беглом рабе; женщина с зобом…» Все это никогда не было расшифровано и использовано. Шли тяжело, когда дорога спускалась в «колу»; легче, когда поднимались в гору. 26 июля Гумилев обрывает дневник на слове «Дорога…».

Все это уже отчасти напоминает описания странствий Ливингстона и Стенли в джунглях или, скажем, Седова в полярных льдах. В один прекрасный день исследователь обрывает записи в дневнике, а через десять лет его череп, ледоруб или заржавевшее ружье находит следующая экспедиция. На самом деле, однако, в данном случае все было не так мрачно и не так романтично. Путь Гумилева пролегал в краях с трудным для европейца климатом, в отсталой стране, но все-таки не среди белых медведей или кровожадных людоедов, и не слишком далеко от телеграфа и железной дороги. Это была отчасти обычная полевая работа этнографа, отчасти экстремальный туризм.

Аба Муда. Фотографии Н. Л. Сверчкова, 1913 год. Музей антропологии и этнографии им. Петра Великого

11 августа Гумилев, если верить господину Абдуи, оказывается в доме его деда и бабки в долине Дера (между горами Черчер и массивом Ариси к северу от озера Зивай). Каким образом оказался поэт-путешественник в доме родителей изгнанного им «низкого» Хайле? Или Х. Мариам — это не «Хайле», а другой воспитанник католической миссии, Франсиско, тоже из Дире-Дауа, упомянутый в «Дневнике»? Или безымянный переводчик-галлас из письма к Штернбергу?

Так или иначе, в Дера Гумилев лечит хозяйку от малярии таблетками, освобождает работника, которого жестокосердный хозяин привязал к дереву, отвозит его в Дире-Дауа и поручает заботам местных миссионеров — в общем, ведет себя как добрый самаритянин. 13 августа у хозяина рождается сын, которого называют в честь гостя (в некоторых районах Эфиопии есть такой обычай) — Гумило. В тот же день Гумилев уехал в Харрар.

Однако документальные свидетельства противоречат этой датировке.

Гробница Шейх-Гусейна. Фотографии Н. Л. Сверчкова, 1913 год. Музей антропологии и этнографии им. Петра Великого

Еще в мае Гумилев просил Штернберга перевести Лионским кредитом деньги (200 рублей) в Дире-Дауе, чтобы он мог расплатиться с ашкерами и выехать на родину. Но почему-то это не было сделано, и Гумилев вынужден был обращаться за помощью в русскую дипмиссию.

27 октября Чемерзин направил Радлову письмо, в котором говорится: «8 августа г. Гумилев, в бытность свою в Харраре, перед выездом в Россию, обратился ко мне с просьбою о высылке ему 140 талеров… ввиду задержки обещанных Академией денег». Чемерзин просил директор Кунсткамеры «не отказать в содействии к возвращению указанной суммы».

26 ноября Радлов ответил Чемерзину, что

по получении письма Вашего Превосходительства… был приглашен мною в музей Н. С. Гумилев, который сообщил мне, что уже месяц назад деньги им были переведены в Миссию через Лионский кредит. Задержка в высылке денег произошла оттого, что г. Гумилеву пришлось ждать около трех недель в Джибути.

Книга Шейх-Гусейна. Фотографии Н. Л. Сверчкова, 1913 год. Музей антропологии и этнографии им. Петра Великого

Итак, Гумилев уже 8 августа был в Харраре, оттуда выехал в Джибути, но почему-то застрял там на три недели. Значит, в Россию он выехал пароходом лишь около 1 сентября. 20 сентября он возвращается в Петербург, а 26 сентября передает в Кунсткамеру свои коллекции.

Коллекции Гумилева — Сверчкова (фонды 2154, 2155 и 2156) довольно объемны. Они включают 44 харрарских, 40 сомалийских и 28 галласаских предметов, причем представлены обе этнические группы народа галла (оромо) — кота и арусси. Разумеется, Гумилев был дилетантом. Как сердито замечают авторы позднее (в 1983 году) сделанной научной описи, «в описи, составленной собирателем, почти нет описания предметов, не указаны их местные названия, а иногда и способ употребления». Этнографы ворчат на «случайный характер» коллекции, ее бессистемность.

Тем не менее список предметов довольно разнообразен. Тут и «подвеска из слоновой кости продолговатая, слегка расширенной книзу формы», и палица — «будчь» — «темно-красного твердого дерева, напоминающая по форме грушу… В свое время в Харраре такие палицы служили оружием…», и желудок — «джемма-гога» — для нюхательного табака («употребляется только старухами»), и детская игрушка, и ткацкий станок, и более сотни фотографий и негативов. Судя по заявлению Гумилева от 8 января 1914 года, за все эти коллекции от Академии наук ему и Сверчкову причиталось 400 рублей. Вероятно, эти деньги были выплачены.

В настоящее время в экспозиции Кунсткамеры выставлено две вещи из коллекции Гумилева — кувшин из Харрара и подойник из Оромо. Остальное — в запасниках.

Отдельное место занимают «картины эфиопских мастеров» — четыре акварельки, купленные за бесценок и подаренные Кругликовой. В 1936 году она передала их Кунсткамере. Одна — «изображение религиозного содержания» (Архангел Рафаил?), два анималистических произведения — «Лев в пустыне» и «Бегемоты», и жанровая картинка — «Обработка поля мотыгой». Собственно эфиопского в них — только изображение неба: красно-желтыми полосами, а не синим, как в европейской живописи. Гумилев интересовался африканским искусством и даже начал писать о нем статью, но едва ли он в состоянии был отличить хорошую африканскую картину или скульптуру от посредственной.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.