2
2
Год спустя Берберова навсегда уехала из России с Владиславом Ходасевичем — сверстником Гумилева, поэтом, который по принципу отношения к слову был, может быть, ближе всех ему… А по мировосприятию — дальше всех. Впервые он увидел Нину как раз играющей в жмурки с другими «гумилятами». Ходасевич, как видно из его воспоминаний, не то чтобы не любил, а скорее не понимал Гумилева, мерил его брюсовской меркой. Но есть в его очерке место, от которого сжимается сердце:
В конце лета я стал собираться в деревню на отдых. В среду, 3 августа, мне предстояло уехать… Накануне отъезда пошел я проститься кое с кем из соседей по Дому искусств. Уже часов в десять я постучал к Гумилеву. Он был дома, отдыхал после лекции…
И вот как два с половиной года назад меня удивил слишком официальный прием со стороны Гумилева, так теперь я не знал, чему приписать необычайную живость, с которой он обрадовался моему приходу… Мне нужно было еще зайти к баронессе В. И. Икскуль, жившей этажом ниже. Но каждый раз, когда я подымался уйти, Гумилев начинал упрашивать: «Посидите еще». Так я и не попал к Варваре Ивановне, просидев у Гумилева часов до двух ночи. Он был на редкость весел. Говорил много, на разные темы. Мне почему-то запомнился только его рассказ о пребывании в царскосельском лазарете, о государыне Александре Федоровне и великих княжнах. Потом Гумилев стал меня уверять, что ему суждено прожить очень долго — «по крайней мере до девяноста лет»…
До тех пор собирался написать кучу книг. Упрекал меня:
— Вот мы однолетки с вами, а поглядите: я, право, на десять лет моложе. Это все потому, что я люблю молодежь. Я со своими студистками в жмурки играю — и сегодня играл. И потому непременно проживу до девяноста лет, а вы через пять лет скиснете.
И он, хохоча, показывал, как через пять лет я буду, сгорбившись, волочить ноги и как он будет выступать «молодцом».
Прощаясь, я попросил разрешения принести ему на следующий день кое-какие вещи на сохранение. Когда наутро, в условленный час, я подошел к дверям Гумилева, мне на мой стук никто не ответил. В столовой служитель Ефим сказал мне, что Гумилева арестовали и увезли. Итак, я был последним, кто видел его на воле.
Потрясающая сцена из романа или фильма (почему автор «Некрополя» не писал художественную прозу?), но…
Одоевцева утверждает, что Гумилева арестовали 3 августа не утром, а вечером: когда он вернулся домой, его ждала засада. В засаду попали и случайные гости поэта, в том числе Лозинский, — их задержали, а потом выпустили.
Анна Гумилева в разговоре с Лукницким описывает арест мужа так:
6 августа н. ст. — в день святой Анны… Встала в 10 часов утра. Я должна была уехать за город к дочери… Я оставила ему записку, уезжая. Когда я приехала, в 11 часов вечера я была дома, мы думали: кипятить чай или нет. Чая не пили. Он стал ложиться, попросил Жуковского…[171]
И в этот момент за ним пришли.
Как ни странно, эти рассказы поддаются совмещению. Во-первых, в РСФСР действовало «декретное время», сдвинутое не на один час, как ныне, а на три часа против астрономического. Люди могли по привычке считать часы «по-старому». Одиннадцать вечера как раз соответствуют двум часам ночи. Значит, Ходасевич был не последним, кто видел Гумилева на воле: последней была все же поздно вернувшаяся из Парголова жена. Дату она, видно, просто перепутала — бестолковая была женщина.
Засаду поставили, вероятно, не до, а после ареста. Кроме Одоевцевой, про нее упоминает в своих записных книжках Александр Бенуа: «Арестован Гумилев. В его комнате в Доме искусств — засада, в которую уже угодил Лозинский и еще кто-то неизвестный. Говорят, что он обвинен в принадлежности к какой-то военной организации. С этого дурака стало!»[172] Запись датирована 6 августа. К этому времени слух об аресте Гумилева разнесся в городе, а Лозинский, видимо, уже был на свободе.
Записка Анны Николаевны сохранилась:
Дорогой Котик конфет ветчины не купила, ешь колбасу не сердись. Кушай больше, в кухне хлеб, каша, пей все молоко, ешь булки. Ты не ешь и все приходится бросать, это ужасно.
Целую
Твоя Аня.
Этот архиважный документ, вместе с планом подборки стихов для антологии Гржебина, счетами на продукты для банкета в честь открытия Дома поэтов и т. д., был изъят при аресте и сохранился в материалах дела.
4 августа Гумилева не дождался Юрий Анненков, который должен был писать его портрет. А 5 августа, в пятницу, не состоялось свидание на Преображенской.
В тюрьме Гумилев якобы читал Евангелие и Гомера, а в не сохранившемся письме к жене он сообщал, что «пишет стихи и играет в шахматы». Записка на адрес Дома литераторов дает, однако, более суровую и приземленную характеристику условий его заключения; поэт просит прислать: «1) постельное и носильное белье, 2) миски, кружку и ложку, 3) папирос и спичек, чаю 4) мыло, зубную щетку и порошок, 5) ЕДУ. Я здоров. Прошу сообщить об этом жене». Впрочем, записка эта, написанная 9 августа, дошла до адресатов лишь через 15 дней — ровно за день до смерти поэта. Анна Николаевна побоялась нести в тюрьму передачу, просила сделать это гумилевских учениц, уверяя, что для них это безопаснее. Ей этого не забыли до конца жизни.
Собственно, ничего удивительного в аресте одного из интеллигентов не было (на Гороховую таскали даже А. Ф. Кони), и литературная общественность не сразу всполошилась. Правда, 5 августа в ЧК было подано ходатайство от имени Председателя Петроградского отдела Всероссийского Союза писателей А. Л. Волынского, товарища председателя Союза поэтов (председатель-то и был арестован) Лозинского, председателя коллегии по управлению Дома литераторов Харитона, главы Пролеткульта А. Маширова-Самобытника и персонально от М. Горького — об освобождении Гумилева под их поручительство.
А 7 августа после многомесячных мучений умер Блок. Его многолюдные и скорбные похороны стали роковым, этапным событием в истории петербургской культуры. Гумилев не держал обид на «Гаэтана». Он знал, что Блок тяжело болен, и, вероятно, сострадал ему вместе со всеми. В июле он говорил Георгию Блоку, литературоведу, двоюродному брату поэта, — с прежней интонацией и почти прежними словами: «Это прекраснейший образчик человека. Если бы прилетели к нам марсиане и попросили показать им человека, я бы только его и показал — вот, мол, что такое человек…» (Почти то же самое он, впрочем, несколькими годами раньше говорил о Лозинском.)
Неизвестно, узнал ли он о кончине Блока. Но из-за всеобщего горя на некоторое время стало не до арестованного Гумилева. О нем вспомнили уже после блоковских похорон.
Никаких сведений о том, что происходит с Гумилевым на Шпалерной, у собратьев по перу не было. Один из руководителей Дома литераторов, Н. Волковысский, оставил колоритные воспоминания о предпринятом уже после 20 августа визите группы писателей к председателю Петроградского ЧК Борису Александровичу Семенову. Чекист
производил впечатление скорее не рабочего, а мелкого приказчика из мануфактурного магазина. Среднего роста, с мелкими чертами лица, с коротко по-английски подстриженными рыжеватыми усиками и бегающими, хитрыми глазками, он, разговаривая, делал рукой характерные округлые движения, точно разворачивал перед покупателем куски сатина или шевиота.
— Что вам угодно?
— Мы пришли просить за нашего друга и товарища, недавно арестованного — Гумилева.
— Гумилевича?[173]
— Нет, Гумилева, поэта, Николая Степановича Гумилева, известного русского поэта… Мы крайне поражены его арестом и просим о его освобождении. Гумилев никакой политикой не занимался, и никакой вины за ним быть не может.
— Напрасно-с думаете. Я его дела не знаю, но поверьте, это может быть и не политика-с. Должностное преступление или растрата денег-с.
— Позвольте? Какое должностное преступление? Какие деньги? Гумилев никаких должностей не занимает[174]: он пишет стихи и никаких денег, кроме гонорара за стихи, не имеет.
— Не скажите-с, не скажите-с… бывает… бывает… и профессора попадаются, и писатели… бывает-с… преступление по должности, казенные деньги…
Раз у нас появился Семенов, дадим о нем небольшую справку: уроженец Иркутской губернии, русский, 1890 года рождения, окончил один курс техникума, член партии с 1907-го, подвергался арестам, ссылке, участвовал в Гражданской войне — член РВС 7-й армии… И такой человек говорит со словоерсами и употребляет такие выражения, как «казенные деньги»? Сомнительно. Революция породила свой жаргон, к 1921 году уже вошедший в плоть нового чиновничества.
Наведя справки у подчиненных, Семенов счел нужным сообщить гостям только, что Гумилев «действительно арестован» и находится под следствием, которое закончится «через недельку», — и разрешил по истечении этого срока позвонить себе.
Почуяв недоброе, писатели «заметались, телеграфировали в Москву». Слухи о неком заговоре, который раскрыла ЧК, давно ходили по городу. Уже были арестованы сотни человек. Теперь имя Гумилева упоминалось рядом с именем Таганцева, которого называли главой заговорщиков. Нужно было спасать поэта… Но за неделю ничего сделать и даже узнать не удалось. Семенов, которому в назначенный срок позвонили, на заданный вопрос ответил коротко: «Послезавтра прочитаете в газете».
Значит, «через недельку» наступило 29 августа. Гумилева уже четыре дня не было в живых…
К Семенову как будто ходила и делегация Пролеткульта — стихотворец Илья Садофьев, автор книги «Динамо-стихи», и другие. Со «своими» чекисты были более откровенны и про «должностное преступление» не толковали. Но сказали, что ничего не могут поделать — поэт на допросах ведет себя вызывающе, оговаривает себя, преувеличивает свою вину, говорит, что в случае победы заговора стал бы «командующим петербургским военным округом». Так родилась одна из легенд, связанных с арестом и гибелью Гумилева.
Слухи подтвердились, и обещание Семенова было исполнено. Всю вторую и третью страницы газеты «Петроградская правда» за 1 сентября 1921 года занимали материалы о «раскрытии контрреволюционного заговора».
Объединенные организационными связями и тактическим объединением своих центров, находящихся в Финляндии, белые организации представляли собой единый заговорщицкий фронт, готовивший вооруженное восстание в Петрограде к моменту сбора продналога.
Длинный и довольно хаотический текст, смутно характеризовавший структуру заговора (в центре которого — некая «Петроградская боевая организация») и подробно — замысленные (но так и не осуществленные) злодейства (убийства руководителей Северной коммуны, восстания в Петрограде, Рыбинске и Бологом — с целью отрезать город от Москвы и т. д.), завершался списком расстрелянных. Их 61 человек. Под номером один — Владимир Николаевич Таганцев, профессор, секретарь Сапропелевого комитета, глава ПБО. Под номером тридцать — «Гумилев Н. С., 33 л. (на самом деле 35 лет. — В. Ш.), поэт, филолог, член коллегии издательства «Всемирная литература», беспартийный, б. офицер. Содействовал составлению прокламаций. Обещал связать с организацией в случае восстания группу интеллигентов. Получал от организации деньги на технические надобности».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.