ГЕНЕРАЛЬСКИЙ ПУТЧ

ГЕНЕРАЛЬСКИЙ ПУТЧ

Из Разлива пора было уходить. Весь июль бульварная пресса писала о том, что Ленин — то ли на аэроплане, то ли на подводной лодке — удрал в Германию и теперь «гоняет чаи с кайзером в Берлине». Зацепок у контрразведки не было. Но в заметке, которую «Речь» опубликовала 28 июля о съезде большевиков, зацепки появились. «Сильное впечатление на съезде, — писала газета, — вызвало сообщение, что Ленин и Зиновьев, вопреки сообщению газет, за границу не выезжали и находятся в России в постоянном контакте с ЦК фракции большевиков», что свои статьи Ленин печатает в «Рабочем и Солдате», то есть находится где-то рядом с Питером. Даже в нелепейших слухах и то стали называть места весьма близкие. То говорили, что Ленин — с рыжей бородой и в красной рубахе — торгует огурцами рядом с Разливом на станции Курорт. А то и совсем близко: что работает он слесарем на Сестрорецком заводе. «Все газеты, — вспоминал Шотман, — подняли вой и с утроенной энергией стали требовать немедленного ареста Ленина»1.

«Дело Ленина и др.» поручили вести опытнейшему следователю по особо важным делам Петроградского окружного суда П.А. Александрову, которого ради этого отозвали из отпуска. Керенский, хорошо знавший его, попросил Павла Александровича форсировать арест Ленина, а полковник Никитин передал в его распоряжение группу агентов наружного наблюдения контрразведки. (Спустя 22 года, на допросе в НКВД, Александров говорил о том, что сразу «установил неосновательность улик», а затем и «необоснованность обвинения». Но тогда, в июле — августе 1917 года, он повел дело решительно. Сам допросил арестованных — Коллонтай, Троцкого, Луначарского и других. А во все губернии и уезды России пошли секретные циркуляры военным и гражданским властям о розыске и препровождении Ленина в столицу к следователю Александрову2.

Уходить из Разлива надо было скорее. Уже в конце июля по ночам стало холодать и даже теплые вещи, привезенные Надеждой Кондратьевной, и газеты, которые подсовывали под сено, не спасали от холода и сырости. «Накрываемся, — рассказывает Зиновьев, — стареньким одеялом, которое раздобыла Н.К. Емельянова. Оно узковато, и каждый старается незаметно перетянуть другому большую его часть, оставив себе поменьше. Ильич ссылается на то, что на нем фуфайка и ему без одеяла нетрудно обойтись».

С озера, нагоняя волны, дул пронизывающий ветер. Емельянов вспоминал, как однажды, когда они ждали его жену, разыгралась чуть ли не буря. С Владимиром Ильичем они вышли на берег и увидели, как Надежда Кондратьевна «в лодке борется с волнами… Владимир Ильич побежал вдоль озера в ту сторону, куда относило лодку. И как только ее стало прибивать к берегу, бросился в одежде в воду и помог жене сойти на сушу».

Комары, несмотря на дым костра, ели нещадно. А тут еще пошли обложные дожди и сидеть в темном шалаше, не имея возможности ни читать, ни писать, было невыносимо. Да и шалаш стал подтекать. Зачастили незваные «гости» — то косари заглянут, то охотники. И каждый раз, заслышав голоса, Владимир Ильич напяливал свой парик и брался за косу, а Емельянов или его сын уводили «гостей» подальше. Но однажды ночью, когда никого из Емельяновых не было, какой-то охотник забрел прямо в шалаш. «Мы постарались, — рассказывает Зиновьев, — незаметно спрятать под сено свою "библиотеку", т.е. несколько книжек и рукописей, которые успели у нас накопиться… Ильич притворился спящим». А Григорий отвечал невнятно и, как положено финну, односложно. Естественно, что «в каждом таком охотнике, — замечает Зиновьев, — мы подозревали шпиона». Поэтому, как только VI съезд закончился, стали собираться в дорогу.

Емельянов привез пять подлинных удостоверений, которые выдавались рабочим Сестрорецкого завода. Ими пользовались и при переходе границы. Удостоверения были уже заполнены, и он дал их Владимиру Ильичу на выбор. Ленин выбрал документ на имя Иванова Константина Петровича. То, что выбрал «Иванова» — это понятно. На Ивановых, как говорится, вся Россия держится. А «Константина Петровича» запомнить было легко. Он уже был «Николаем Петровичем», когда в 1894 году впервые появился в рабочих кружках за Невской заставой. На это удостоверение приклеили фотографию, сделанную Лещенко, и поставили настоящую печать сестрорецкой милиции. Так что документ получился вполне надежным3.

В предшествующие дни Шотман, Рахья и Емельянов проверили несколько вариантов перехода финской границы. Решили, что надежнее всего пройти из Разлива пешком верст 10–12 до станции Левашево. Оттуда поездом доехать до Удельной. Там переночевать у айвазовца Эмиля Кальске, а вечером на паровозе машиниста Гуго Ялавы — давнего друга Шотмана — переехать границу. По всем прикидкам получалось вполне складно, и Ленин одобрил этот вариант.

5 или 6 августа, когда собрались, появился сосед по покосу — Леонтьев. Был он мастером на Сестрорецком заводе, и в прежние времена рабочие подозревали его в шпионстве. Он стал упрашивать Емельянова уступить ему косарей и все рвался поговорить с ними сам. Но Николай Александрович ответил, что чухонцы уже возвращаются к себе в Финляндию, да и по-русски не говорят ни слова. Еле спровадили его, а Владимир Ильич пошутил: «Спасибо, Николай Александрович, что в батраки не отдали»4.

Около половины десятого вечера все вещи, газеты и книги уложили в лодку и отправили в поселок. А Ленин, Зиновьев, Емельянов, Шотман и Рахья двинулись гуськом через кустарник вдоль залива. Вышли на безлюдный проселок. Потом свернули на лесную тропинку. Емельянов, то и дело приговаривавший, что знает тут каждый пенек, пошел впереди и почти сразу, в темноте, сбились с пути. Уперлись в какую-то речку. Пришлось раздеться и переходить вброд. Дальше — хуже: «попали на болото, обходя которое незаметно очутились среди торфяного пожарища. После долгих поисков дороги, окруженные тлеющим кустарником и едким дымом, рискуя ежеминутно провалиться в горящий под ногами торф, набрели на тропинку, которая и вывела нас из пожарища. Чувствуем, что окончательно заблудились».

Но тут, где-то поблизости, прогудел паровоз. «Емельянов и Рахья отправились на разведку, а мы, — пишет Шотман, — уселись под деревом… У меня в кармане было три свежих огурца, но хлеба и соли не догадался захватить. Съели так. Минут через 10–15 вернулись разведчики с сообщением, что мы находимся близ станции, кажется, Левашево…» Владимир Ильич молчал, когда они переходили вброд невесть откуда взявшуюся холодную речку. Молчал, когда в кромешной тьме плутали по лесу. Молчал, когда выбирались из пожарища. Но это — «кажется» вывело его из себя: все «абы как», все на «авось» да «небось»… И «ругал он нас за плохую организацию, — пишет Шотман, — пресвирепо».

Пошли к станции. Оказалось не Левашево, а Дибуны — в 7 км от границы, где как раз вероятнее всего и можно было напороться на стражу. До отхода последнего поезда к Удельной в 1 час 30 мин. оставалось немного, Ленин, Зиновьев и Рахья ушли под откос, в темноту, а Шотман и Емельянов остались на платформе.

Загудел приближающийся паровоз, и из станционного помещения высыпало с десяток вооруженных гимназистов и штатских милиционеров во главе с офицером. Стали проверять документы. Шотмана с его финскими документами отпустили, но чуть ли не штыком — чтобы убрался скорее — подсадили в подошедший состав, а Емельянов, дабы отвлечь внимание на себя, стал грубить милиционерам и его поволокли в помещение. Этим и воспользовались Ленин, Зиновьев и Рахья, успевшие вскочить в головной вагон.

Не зная об этом, Шотман ужасно расстроился и вместо Удельной вышел в Озерках. Так что опять пришлось ему плестись верст шесть. А когда добрался до квартиры Кальске, — «не поверил своим глазам: на полу лежали и хохотали над моим растерянным видом Ленин, Зиновьев и Рахья… Они поужинали и уже почти засыпали, когда я пришел».

Весь следующий день прошел в разговорах. Решили, что Зиновьев, измотанный ночными приключениями, останется у Кальске, а Ленин двинется дальше. Вечером Рахья, Шотман и Владимир Ильич опять пошли к Удельной. Дождавшись поезда, который вел Ялава, Ленин быстро взобрался в паровозную будку и тут же, как заправский кочегар, стал шуровать в топке и подбрасывать в нее поленья. Рахья и Шотман сели в пассажирский вагон.

Перед границей документы проверяли в Белоострове. Но Ялава, отцепив паровоз, увел его от станции в темноту — набирать воду. А вернулся к составу как раз к третьему звонку. Через 15 минут миновали границу. В Териоках Ленина и его спутников уже ждали лошади, а в 12 верстах, в деревне Ялкала, уютный дом родителей жены Рахья — Лидии Петровны Парвиайнен5.

Ее отец работал литейщиком в Питере. В доме говорили по-русски, было по-фински удивительно чисто и спокойно. Владимиру Ильичу отвели комнатку, в которой умещались лишь кровать и стол. Но после Разлива — это были просто хоромы. Из маленького окошка открывался вид на ухоженные огороды и перелески. И когда Лидия Петровна спросила — нравится ли ему здесь, Ленин ответил: «Такого спокойного места я еще нигде не встречал. Еще никогда мне не приходилось так спокойно жить»6. Но когда он стал просматривать свежие газеты, стало ясно, что покоя — в обозримом будущем — не предвидится…

3 августа, в день окончания VI съезда партии, в Петроград прибыл Корнилов. Он привез записку правительству, в составлении которой участвовали Савинков, Филоненко, Завойко, генерал Плющевский — Плющик и другие. Ее смысл, как сформулировал сам Лавр Георгиевич, сводился к созданию «трех, подчиненных железной дисциплине, армий: армии в окопах, армии в тылу и армии железнодорожников», то есть к милитаризации страны. Как справедливо заметил известный историк Г.З. Иоффе, речь шла об установлении военной диктатуры, которая несла в себе мощный заряд реванша и мщения.

«Военный раздел» записки повторял те требования, которые выдвигались в Ставке 16 июля: полное восстановление дисциплинарной власти начальников, введение смертной казни не только на фронте, но и в тылу, запрет митингов, ограничение функций войсковых комитетов, а в противном случае — «кара по суду» и т.д. Единственная новация: для неповинующихся — «концентрационные лагеря с самым суровым режимом и уменьшенным пайком».

«Гражданский раздел» требовал: объявить на военном положении железные дороги, а также большую часть заводов и шахт, перевести их на госзаказ, запретить митинги, забастовки и любые попытки рабочих вмешиваться в управление производством. Нарушителей — немедленно на фронт. Общий политический вывод: «Руководительство судьбами государства» должно осуществляться «спокойной и сознательной твердостью людей мощной воли, решившихся во что бы то ни стало спасти свободную Россию»7.

Любопытно, что экономические программы большевиков и Корнилова в одном пункте совпадали: выход России из кризиса может обеспечить лишь государственное регулирование экономики. Но они расходились в главном. Большевики ориентировались на инициативу, самодеятельность, вовлечение в контроль за производством самих трудящихся. Корнилов делал ставку на принуждение, подавление любых попыток рабочего контроля, на милитаризацию народного хозяйства по «европейскому образцу». И на VI съезде Милютин справедливо заметил, что тот «государственный социализм», который осуществили в Европе в годы войны лишь «закрепостил рабочих».

Ознакомившись с запиской, Керенский заметил, что ряд предлагаемых мер «вполне приемлем», но избыточная прямолинейность генерала может привести к «обратным результатам». И 4 августа на заседании правительства Корнилову пришлось ограничиться лишь обзором положения на фронтах, после чего вконец раздраженный главком вернулся в Ставку8.

Однако 8 августа, когда в Москве открылся так называемый Съезд общественных деятелей, Корнилов направил туда секретаря главного комитета Офицерского союза капитана В.И. Роженко. На квартире Н.М. Кишкина он провел тайное совещание с М.В. Родзянко, П.Н. Милюковым, А.И. Шингаревым, В.А. Маклаковым, Н.В. Савичем и другими. В информации Роженко «вопрос шел, — пишет Савич, — о походе кавалерии на Петроград, о разгоне Совдепа и объявлении диктатуры… Сразу же стало ясно, что сочувствуют делу все, но никто не верит в успех. Обсуждать тут же этот рассказ увлекающегося офицера не сочли возможным».

А дня через два «общественные деятели» встретились с более солидным представителем Ставки, князем Г.Н. Трубецким. «После долгих объяснений, — пишет Савич, — Милюков сделал… заявление о том, что они сердечно сочувствуют намерениям ставки остановить разруху и разогнать Совдеп. Однако… заранее можно сказать, что общественные массы были бы против них, если бы они активно выступили против Временного правительства». Поэтому, как сформулировал позднее Деникин, позиция перетрусивших либералов была проста: «сочувствие, но, к сожалению, не содействие»9.

Это не совсем точно — поддержка была. Утром 11 августа Кокошкин встретился с Керенским и «решительно потребовал включения в порядок дня так называемой корниловской программы под угрозой выхода в отставку всей группы к.д.». А Съезд общественных деятелей, учредив постоянный Совет, в который вошла кадетская верхушка, создал бюро для связи с одной из главных корниловских опор — Союзом офицеров. В бюро включили его председателя Л.Н. Новосильцева. И Рябушинский тут же передал ему на безотчетные расходы 10 тысяч рублей. В приветствии самому Корнилову говорилось: «Мыслящая Россия смотрит на Вас с надеждой и верой»10.

11—12 августа состоялось расширенное заседание ЦК кадетской партии. Напрасно сетовал Милюков на привязанность «общественности» к демократическим принципам. Большинство членов ЦК решительно высказалось за немедленное установление военной диктатуры. «Страна ничего не понимает, — говорила Ариадна Тыркова. — С всеобщими [избирательными] правами мы влетим в болото». Ей вторил П.И. Новгородцев: «Надо покончить с большевистской революцией… Страна ждет власти и порядка». П.П. Герасимов искренне сожалел, что «некому даже залить улицы кровью». Мануйлов согласился: «Уговорами управлять нельзя… Остается утвердить власть на физической силе». Главное сформулировал Шингарев: речь идет о «потере власти» и проблема не в том, что думает «общественность». Раз есть надежные воинские части, казаки, кавалерия и артиллерия, то — заключил милейший Андрей Иванович — и «меньшинство при сильной охране сильной власти может сделать дело».

Были, конечно, сомневающиеся — В.А. Оболенский, Н.К. Волков, А.А. Добровольский, А.К. Дживелегов, П.П. Юренев. Но сомневались они не в целесообразности военной диктатуры, а в том, удастся ли «государственный переворот и не поведет ли попытка его совершить к еще худшей анархии».

Как вспоминал Оболенский, Милюков говорил «в крайне острожной форме», но вполне определенно: «в этой фазе, в которую вступила революция, Временное правительство обречено и что спасти Россию от анархии может лишь военная диктатура». От его речи, пишет Владимир Андреевич, — «создалось впечатление, что он уже вел переговоры с Корниловым и обещал ему поддержку». Но даже если это и произошло, членам ЦК Павел Николаевич не сказал ни слова. Впрочем, и они это «молчание понимали и не хотели нарушать его». Подводя итог, Милюков определил и задачи: «нельзя сидеть на середине», надо добиться союза со «здоровыми элементами армии», с «буржуазными элементами», а вот «с умеренными социалистами идти [дальше] не можем». Все с этим согласились11.

Естественно, что в газетах протоколы заседаний не публиковались. Но их отзвуки, сама тональность либеральной прессы, требовавшей подавления новой революционной волны железом и кровью, вполне выдавали намерения буржуазных лидеров. Этого не понимали разве что «умеренные социалисты», которых упомянул Милюков. Даже лучшие и умнейшие из них…

Среди газет, прихваченных Лениным по пути в Ялкалу, была «Новая жизнь» от 5 августа, напечатавшая речь Мартова на заседании ЦИК. Надо отметить, что Юлий Осипович собирался выступить на VI съезде большевиков, о чем и было заявлено 28 июля. Но после известных событий 29-го он решил ограничиться письмом, подписанным вместе с И. Астровым и зачитанным на съезде 2 августа, в котором выражалось «возмущение против [антибольшевистской] клеветнической кампании» и уверенность в том, что большевики не станут бороться против «большинства революционной демократии», консолидированного в Советах.

А выступая на заседании ЦИК 4 августа, Мартов сказал: «В наши цели не входит свержение нынешнего правительства или подрыв доверия к нему… Реальное соотношение сил не дает сейчас основания требовать перехода власти к Советам. Это могло бы явиться лишь в процессе гражданской войны, сейчас недопустимой. Мы не намерены свергать правительство, но мы должны указать ему, что в стране есть силы, кроме кадетов и военных. Это — силы революционной демократии и на них должно опираться Временное правительство».

Ленин всегда внимательно читал Мартова. Во-первых, отмечал Владимир Ильич, в отличие от многих эсеро-меньшевистских лидеров, страдавших самовлюбленностью и пустым фразерством, — «Мартов, как публицист, наверное, один из наиболее "левых", из наиболее революционных, из наиболее сознательных и искусных». А во-вторых, потому, что в тот момент именно он наиболее точно формулировал настроения той колеблющейся массы, которая все еще надеялась на возможность мирного исхода событий.

Первым ее предрассудком являлось представление о том, что всевозможные депутаты и делегаты бесчисленных съездов, конференций, совещаний — это не специфическое отражение реальных борющихся сил, а само поле политической борьбы. Что, в частности, эсеро-меньшевистское большинство в руководстве Советов — это и есть «большинство революционной демократии». Второй предрассудок, считал Ленин, состоял в представлении, будто правительство Керенского является «чем-то вроде надклассового и надпартийного» образования, что оно осуществляет «истинную государственность», проводит «истинный демократизм», что «на него только "давят" слишком сильно справа», и необходимо лишь «посильнее давить слева».

Наконец, третий предрассудок — это представление о том, что угроза гражданской войны исходит исключительно от пролетариата и его «анархических элементов». Между тем, отмечает Ленин, «всемирная история всех революций показывает нам не случайное, а неизбежное превращение классовой борьбы в гражданскую войну». Только превращение это осуществлялось не рабочими, не трудящимися массами, а самой буржуазией.

«Кто же не знает, — пишет Владимир Ильич, — что как раз после 4-го июля мы видим в России начало гражданской войны со стороны контрреволюционной буржуазии, разоружение полков, расстрелы на фронте, убийства большевиков». Причем «буржуазия не боялась революции и гражданской войны в такие моменты, когда грозил внешний враг… в феврале 1917 года в России». Не побоялась она, «ценой гражданской войны…, когда грозил внешний враг», захватывать власть и в июле12.

Статья «За деревьями не видят леса», отвечавшая Мартову, была опубликована в Питере под псевдонимом Н. Карпов лишь 19 августа, т.е. почти две недели спустя. И сидеть в такие дни в глухой деревушке не только вдали от событий, но и в 12 верстах от станции и почты — было нестерпимо. Тем более что главного связника Ленина — Шотмана ЦК отправлял в длительную командировку на Урал. Впрочем, кое о чем Александр Васильевич успел договориться до отъезда…13

7 или 8 августа в Ялкалу из Гельсингфорса приезжают актеры любители Народного дома Карло Куусела и Густав Каллио. Реквизит они привезли небогатый и в конце концов загримировали Владимира Ильича под финского пастора. Увидев себя в зеркале, вспоминал Карло, — «Ленин смеялся до упаду над своим новым обликом». Но в поезде, к утру, грим стал расползаться и пришлось снять его вместе с приклеенной бородой.

Владимир Ильич спросил — не узнают ли его в таком виде? «Да, если бы это было в Петрограде, а не здесь… далеко в Финляндии, — ответил Куусела. — Кроме того, увидеть Ленина вместе с Куусела… Этому никто не поверит, настолько это невероятно! Скорее вас могут принять за кого-нибудь из наших старых артистов». Этого Владимир Ильич никак не ожидал. «Вы предполагаете, — полюбопытствовал он, — что я могу сойти за артиста?» Карло ответил категорично: «Убежден в этом».

В Лахти они вышли из поезда. «С Лениным под руку, — вспоминал Куусела, — мы походили по платформе, весело беседуя по-фински. Говорил, конечно, только я, а Ленин ограничивался смехом, что звучало вполне по-фински». Корреспондент социал-демократической газеты Аксели Коски отвел их к себе на квартиру. 9 августа Владимир Ильич переезжает на станцию Мальм, где останавливается на даче депутата финляндского сейма, социал-демократа Карча Вийка, которого он знал по прежним временам. А 10 августа, в 22 ч. 30 мин., в сопровождении Вийка, позвонившего предварительно в управление милиции, выезжает в Гельсингфорс14.

Звонок в милицию извещал о приезде Ленина ее начальника Густава Ровио, которого еще в апреле рабочие организации Гельсингфорса избрали на этот пост. Работал он прежде токарем в Питере, был членом партии с 1905 года, не раз арестовывался, ссылался в Вологду и Тверь. Но в 1917-м это уже не считалось грехом и генерал-губернатор Михаил Стахович утвердил Густава сначала старшим помощником, а потом и временно исполняющим должность полицмейстера Гельсингфорса.

Ровио встретил Ленина и Вийка у Хагнесского рынка и привел к себе на квартиру. Здесь их встретил Шотман, который, подстраховывая Владимира Ильича, проделал тот же маршрут из Ялкалы с опережением на сутки. Лишь после этого он уезжает в Питер, а оттуда на Урал.

Первое, о чем стал расспрашивать Ленин своего нового «квартирохозяина» — как наладить получение газет из Петрограда и доставку туда нелегальной почты. Выяснилось, что газеты можно покупать ежедневно с приходом поезда в 6–7 вечера, а отправлять письма в Питер, — минуя официальную почту, с надежным товарищем, железнодорожным почтальоном Кэсси Ахмалу. Ровио поставил на стол бутылку коньяка, закуски. Но Ленин пить не стал. И хотя было уже за полночь, как только Вийк и Шотман ушли, Владимир Ильич тут же засел за газеты.

Информация о росте революционных настроений, видимо, порадовала. Достаточно отметить, что собравшаяся 7 августа конференция фабзавкомов приняла резолюцию «О текущем моменте и рабочем контроле», предложенную большевистским ЦК. Но кое-что из публикаций огорчило. Еще в Разливе Ленин узнал, что 4 августа из тюрьмы освободили Каменева. Владимир Ильич вправе был надеяться, что это придаст бо?льшую выдержанность партийному курсу. И вот теперь, в «Новой жизни» от 7-го, было напечатано выступление Каменева на заседании ЦИК об участии в международной конференции социалистов в Стокгольме для выработки «мирных предложений».

Во второй главе уже рассказывалось, что Ленин еще в апреле решительно выступил против такой конференции с участием социалистов, сотрудничающих со своими правительствами. Он справедливо усмотрел в этой затее интригу немецких социал-шовинистов, пытавшихся найти выход из войны с наименьшими для Германии потерями. И Владимир Ильич настоял на том, чтобы Апрельская конференция РСДРП приняла соответствующую резолюцию. Но созыв международной конференции поддержали меньшевики и эсеры. А вслед за ними Каменев, выступая «от себя лично» в ЦИК, заявил о необходимости пересмотра большевиками «прежнего» решения.

Ленин пишет письмо в ЦК «О выступлении Каменева в ЦИК…». Это было действительно письмо, а не статья, как это принято считать, ибо обращалось оно к членам партии и требовало «отпора со стороны верных своей партии и своим принципам большевиков». А для печати была предназначена статья «О Стокгольмской конференции», написанная в ответ на передовицу «Новой жизни» от 10 августа15.

В статье Владимир Ильич вновь и вновь разъясняет, что «Стокгольмская конференция заведомо собирается и поддерживается людьми, поддерживающими свои правительства», что фактически она «есть собеседование министров, состоящих в империалистских правительствах». И это не «великое дело объединения международного пролетариата», а лишь «мелкое, мизерное, в значительной мере интриганское, зависимое от империалистов одной их коалиций, дело объединения социал-шовинистов». Участвуя в такой конференции, вы лишь рискуете стать «фактически игрушкой, орудием в руках тайных дипломатов немецкого империализма»16.

А вот письмо в ЦК было написано в другом тоне. Только что, на VI съезде, приняли новый устав, дополненный требованием обязательного подчинения членов партии партийным решениям. С этой точки зрения, пишет Ленин, выступление Каменева носит прямо чудовищный характер… С каких это пор в организованной партии по важным вопросам выступают отдельные члены "от себя лично", раз фракция вопроса не обсуждала… Каменев не только не имел права выступать, но и прямо нарушил постановление партии, прямо говорил против партии, срывал ее волю…» В письме заграничному представительству (бюро) ЦК в Стокгольм, дабы не влипли они в какую-либо историю с пособниками немецких шовинистов, Ленин выражается еще резче: «Выступление Каменева… я считаю верхом глупости, если не подлости, и написал уже об этом в ЦК и для печати»17.

Статья и письмо были отправлены в Питер, вероятно, 11 или 12 августа. И попали они, как говорится, к месту и времени. До этого руководящая роль «узкого состава ЦК» не подвергалась сомнению, Сталин, Свердлов и другие осуществляли ее достаточно жестко. В частности, когда 13 августа возник конфликт с Военной организацией по поводу газеты «Солдат», члены бюро «военки» обратились в ЦК с заявлением: «Тов. Сталин… заявил, что разговаривать ему с представителями Центрального бюро Военных организаций не о чем, что раз постановление ЦК состоялось, оно должно быть исполнено без всяких разговоров… Подобные недопустимые меры и шаги не являются случайностью, а с момента изменения прежнего состава ЦК обратились в прямую систему гонений и репрессий чрезвычайно странного характера по отношению к целой большой организации»18.

Выход Каменева из тюрьмы несколько менял ситуацию в руководстве: как-никак, а он принадлежал к первой четверке членов ЦК, избранных съездом. В этой связи письмо Ленина против Каменева пришлось кстати. На заседании ЦК 16 августа, без всякого упоминания о выступлении Каменева, подтверждается прежнее решение о том, что на Стокгольмскую конференцию «идти не следует». Но еще утром, до заседания ЦК, в газете «Пролетарий», заменившей «Правду», за подписью Ленина публикуется не предназначавшееся для печати его «ругательное» письмо в ЦК. А вот ленинская статья для печати появляется в «Пролетарии» лишь 26 августа.

Между тем в целесообразности публикации письма Владимира Ильича именно в этот момент можно было усомниться. 10 августа пресса дала информацию о том, что бывший жандармский полковник Николай Балабин дал показания о связях Каменева в прежние времена с киевской охранкой. В том, что эта информация является чистейшим политическим шантажом, сомневаться не приходилось. ЦИК создал комиссию для разбора «дела», а Каменев подал заявление о своем устранении «от общественной деятельности до разбора дела».

Узнав с запозданием об этом, Ленин пишет статью «Политический шантаж», в которой отмечает, что травля, клеветы, инсинуации давно уже стали для буржуазной прессы «орудием политической борьбы и политической мести». Имея в виду и свою судьбу, Владимир Ильич с горечью констатирует: «Царизм преследовал грубо, дико, зверски. Республиканская буржуазия преследует грязно, стараясь запачкать ненавистного ей пролетарского революционера и интернационалиста клеветой, ложью, инсинуациями, наветами, слухами и прочее и прочее».

Может ли революционер из-за подобного рода вымышленных «историй» самоустраняться с политической арены? Конечно нет, отвечает Ленин. «Шантажистам только того и надо было». Претензии подобной прессы на выражение «общественного мнения России» являются лишь проявлением «грязной натуришки» сочинителей «дела» и нехитрым приемчиком «подлой бесчестности», цель которой — отнять у противника «возможность политической деятельности».

Есть другая общественность, к голосу которой обязан прислуживаться революционер. Это «суд пролетариев, сознательных рабочих, своей партии», не изменившей своему народу и идеалам освободительного движения. И именно в этой связи он пишет слова о партии, которые — кстати и не кстати — любили цитировать совсем в другие времена: «Ей мы верим, в ней мы видим ум, честь и совесть нашей эпохи…»19 Эту статью «Пролетарий» опубликовал 24 августа, а 30-го комиссия ЦИК полностью реабилитировала Каменева. Как написал по этому поводу Луначарский, выпущенный из тюрьмы 9 августа, — «всё рассеялось, как пуф! Был однофамилец Розенфельд, да подлая работа охранки, пытавшейся перед смертью обрызгать кого можно своим зловонным ядом»20.

Запоздание информации, получаемой Лениным, было очевидно. Густав Ровио вспоминал: «По вечерам я караулил на вокзале почтовый поезд, покупал все газеты и приносил Ленину. Он немедленно прочитывал их и писал статьи до поздней ночи, а на следующий день передавал мне их для пересылки в Питер»21. А вот с ЦК связь никак не налаживалась.

17 августа Владимир Ильич пишет, что «после долгих недель вынужденного перерыва», он все-таки «ни спросить ЦК, ни даже снестись с ним не имеет возможности». Даже первые номера центрального органа — газеты «Пролетарий», начавшей выходить 13 августа, Ленин получает лишь 18-го. Газета «Рабочий», сменившая 25-го Пролетарий», доходит лишь 30 августа. А письмо Заграничному бюро ЦК в Стокгольм лежит более недели, так что «у меня выходит поэтому, — замечает Владимир Ильич, — нечто вроде дневника вместо письма!»22

На этой почве возникали и недоразумения. Прочитав в «Новой жизни» изложение речи Володарского в ЦИК 24 августа, Ленин пишет в ЦК протестное письмо. Но получив «Рабочий», он 30-го делает приписку к этому письму о том, что «совпадение у нас получилось полное» и опровержение Володарского «"ликвидирует" мои упреки»23.

Конечно, отправка Шотмана на Урал сыграла свою роль в нарушении налаженной связи. Но еще большее значение, видимо, имели те бурные события, которые в эти дни происходили в стране.

12 августа в Москве в Большом театре открылось Государственное совещание. Никем не избираемое и никому не подотчетное Временное правительство все время искало какой-то точки опоры, которая создавала хотя бы видимость легитимной власти. Созыв Учредительного собрания откладывался. В прессе пошли разговоры о том, что его вообще можно будет собрать лишь после окончания войны. Но главное, «власть имущие» понимали, что получить «точку опоры» в результате демократических выборов теперь уже невозможно. Поэтому Государственное совещание, собранное с помощью нехитрой манипуляции представительством «общественных организаций», вполне годилось для этой цели.

Из двух с половиной тысяч его делегатов абсолютное большинство представляли буржуазно-помещичьи организации. В правой стороне зала преобладали генеральские мундиры и лишь слева мелькали редкие солдатские гимнастерки. О штатской публике корреспондент «Известий» сообщил кратко: «визитки и сюртуки доминируют над косоворотками». От Советов присутствовало лишь 229 человек. Причем большевиков сам ЦИК в состав делегации не включил.

Керенский вышел на сцену Большого театра в сопровождении двух офицеров-адъютантов в морской и сухопутной военной форме. На протяжении всего совещания они стояли за его спиной, как бы символизируя прочность и могущество власти. Но основным тоном речи Керенского, пишет Милюков, «вместо тона достоинства и уверенности… оказался тон плохо скрытого страха, который оратор как бы хотел подавить в самом себе повышенными тонами угрозы». Левым — за попытки посягнуть на власть — он грозил «железом и кровью», правым — «силой подчинить воле верховной власти и мне, верховному главе её».

Милюков комментирует: «Многие провинциалы видели в этой зале Керенского впервые, — и ушли отчасти разочарованные, отчасти возмущенные. Перед ними стоял молодой человек с измученным, бледным лицом, в заученной позе актера… Этот человек как будто хотел кого-то устрашить и на всех произвести впечатление воли и власти в старом стиле. В действительности он возбуждал только жалость». В зале явно преобладали те, кто надеялся уже не на Керенского, а на Корнилова. Ходили даже слухи, что передача власти «верховному» может произойти прямо здесь — на совещании. Поэтому встреча претендента в диктаторы, прибывшего в Москву 13 августа, вылилась в открытую контрреволюционную демонстрацию.

Перед Александровским вокзалом выстроилась в конном строю казачья сотня. У виадука — женский «батальон смерти». На перроне — почетный караул с развернутым знаменем, оркестром и множество офицеров и дам с цветами. А когда подошел поезд и из вагона — в красных халатах, с обнаженными кривыми саблями — высыпал личный конвой текинцев, тут-то и началось… «Спасите Россию, генерал, — взывал "первый тенор" кадетской партии Федор Измайлович Родичев, — и благодарный народ увенчает Вас!» В толпе раздались всхлипывания. Миллионерша Морозова бухнулась на колени. Офицеры подняли Корнилова на руки и вынесли на площадь, где состоялся церемониальный марш караула, женского батальона и казаков.

Корнилов прибыл в Большой театр. «Низенькая, приземистая, но крепкая фигура человека с калмыцкой физиономией, с острым пронизывающим взглядом маленьких, черных глаз, в которых вспыхивали злые огоньки, появилась на эстраде. Зал дрожит от аплодисментов, — пишет Милюков. — Все стоят на ногах, за исключением… солдат». По их адресу справа несутся крики: «Хамы! Встать!» Слева отвечают: «Холопы!» Керенский успокаивает зал: — Ваше слово, генерал!»

Корнилов был решителен и краток. Взвалив вину за поражение на фронте на солдат и рабочих, он заявил, что если в ближайшее время не будут приняты «решительные меры» — фронт рухнет… «Нельзя терять ни минуты». Остальное «досказал» донской атаман Алексей Максимович Каледин. Ради «спасения страны» он потребовал распустить все Советы как на фронте, так и в тылу, «решительными мерами» восстановить дисциплину, ибо время слов прошло…» Его поддержали генералы Алексеев, Краснов, а также Гучков, Родзянко, Маклаков, Шульгин и другие. Левые промолчали. «…Сидел с закрытым ртом, — с горечью писал Мартов, — ибо наше большинство (Совета) заранее постановило, что "оппозиция" не имеет право выступать самостоятельно (чтобы не испортить торжественности)». И прав был Ленин, когда написал о соглашателях, — «им плюнул казачий генерал [Каледин] в физиономию, а они утерлись и сказали: "Божья роса!"»24

Ответ был дан за стенами Большого театра. Еще 5 августа ЦК РСДРП принял решение «сорвать с совещания маску народного представительства, выставив на свет его контрреволюционную противонародную сущность». Московский комитет принял решение о стачке, и 12 августа в ней приняло участие более 400 тысяч человек. Бастовали даже лакеи и официанты, так что участников совещания некому было обслуживать в гостиницах и ресторанах. Остановился транспорт. Вечером рабочие электростанции вырубили свет: «пусть мракобесы заседают в темноте». Демонстрации прошли в Петрограде, на Урале, в Сибири. Бастовали в Киеве, Харькове, Самаре, Царицыне, Нижнем Новгороде, Саратове…

Было от чего придти в уныние. И заключительная речь Керенского 14 августа напоминала сцену из трагифарса: «Сегодня, граждане земли русской, я не буду больше мечтать… Пусть сердце станет каменным… Пусть засохнут все те цветы и грезы о человеке (женский возглас сверху: "Не нужно!"), которые сегодня, с этой кафедры… топтали. Так сам затопчу. Не будет этого (Женский голос сверху: "Не можете вы этого сделать. Ваше сердце вам этого не позволит!"). Я брошу далеко ключи от сердца, любящего людей. Я буду думать только о государстве». В зале стояла оторопь…25

«Деловым людям» претила эта сентиментальность премьера. И уже в дни совещания они потянулись в салон-вагон Корнилова, стоявший на запасных путях Александровского вокзала. Здесь побывали не только генерал Алексеев, лидер черносотенцев Пуришкевич, промышленно-финансовые олигархи Путилов, Вышнеградский и другие. Здесь, пренебрегая обычной осторожностью, побывал и Милюков. С олигархами разговор был сугубо «меркантильным». Лавр Георгиевич просил деньги на переворот, «чтобы разместить людей перед выступлением, кормить». Деньги были твердо обещаны26.

С Милюковым разговор был «политическим». Спустя 20 лет Павел Николаевич — естественно не без «тумана» — рассказал о нем: «Корнилов уже принял решение о сроках его открытого разрыва с правительством Керенского и даже назначил его дату — 27 августа… Я предупредил генерала Корнилова, что, на мой взгляд, разрыв с Керенским несвоевременен, и он не особенно это оспаривал. Я сказал то же самое Каледину, с которым я также виделся в те же дни… Генерал Корнилов не сообщил мне никаких деталей о готовящемся выступлении, но высказал пожелание, чтобы партия к.д. его поддержала, — хотя бы отставкой министров к.д. — в решительную минуту»27.

В поддержке кадетов сомневаться уже не приходилось. Если на заседании их ЦК 11–12 августа еще были колеблющиеся, то теперь — на заседании 20-го, всего лишь неделю спустя, — позиция Милюкова «получила безоговорочное одобрение». Антон Владимирович Карташев — с 5 августа министр исповеданий в правительстве — с небольшой дозой патетики заявил, что «справиться с развалом» могут только «старые боевые генералы», ибо «власть возьмет тот, кто не побоится стать жестоким и грубым». А Андрей Иванович Шингарев добавил: «Дело идет к расстрелу, так как слова бессильны». Милюков с удовлетворением резюмировал: «Жизнь толкает общество и население к мысли о неизбежности хирургической операции»28.

Читатель, вероятно, уже давно заметил, что у людей интеллигентных существует одна особенность: они никогда не совершат дурного поступка, не обосновав предварительно, что он есть благо. Но и совершая данный поступок, они скорбят, ссылаясь на обстоятельства, понудившие их к этому.

26 августа Ленин написал: наши «до приторности сладенькие» министры и экс-министры, «которые бьют себя в грудь, уверяя, что у них есть душа, что они ее губят, вводя и применяя против масс смертную казнь, что они плачут при этом — улучшенное издание одного "педагога" 60-х годов прошлого века, который… порол не попросту, не по-обычному, не по-старому, а поливая человеколюбивой слезой "законно" и "справедливо" подвергнутого порке обывательского сынка»29.

Потому-то и рыдал Керенский о растоптанных «цветах и грезах о человеке». Потому и Милюков говорил не о том, чтобы с помощью военной диктатуры «пустить кровь», а лишь о «хирургической операции».

Собственно говоря, можно было уже обойтись и без эвфемизмов. Заговор Корнилова переставал быть тайной. О передвижке поиск, концентрации их вокруг Петрограда писали даже в газетах. 17 августа «Новая жизнь» опубликовала статью «Слухи о заговоре», в которой рассказывалось, как после окончания Государственного совещания поползли слухи о том, что «определенные военные группы при сочувствии некоторых общественных кругов» организуют «решительные контрреволюционные выступления». (Сообщалось также, что в Москве власти информировали об этом представителей ЦИК и Совета, а те, в свою очередь, привлекли большевиков для совместной организации защиты «от контрреволюции». Иными словами, речь шла о союзе и блоке большевиков с меньшевиками и эсерами для защиты Временного правительства Керенского.

Эту газету вместе с другими Ровио принес с вокзала, видимо, вечером 17-го. Статья «Слухи о заговоре» сразу привлекла внимание Ленина. Конечно, для серьезного политического деятеля пользоваться слухами — дело совсем никудышное. Но если нет иной информации, то можно попытаться выудить что-то хотя бы из них. И Владимир Ильич проигрывает возможные сценарии событий…

Выступление генералов напрямую против Керенского мало вероятно. В июльские дни они были вместе, а соглашатели поддержали их. Теперь они хотят изобразить из себя «защитников революции». Входить с ними в блок — невозможно. Это записано в решениях VI съезда. И если нашлись такие наивные «дурачки и негодяи из большевиков», они «были бы немедленно — и по заслугам — исключены из партии»30.

Так уж совпало, что именно в этот день, 17 августа, Керенский вызвал Бориса Савинкова. О переброске корниловских войск с Юго-Западного фронта к Питеру Александр Федорович знал от начальника штаба Ставки генерала Лукомского. И он сказал Савинкову, что согласен с предложениями, содержавшимися в «записке» Корнилова, и отдает распоряжение подготовить соответствующий законопроект31. Так что альянс Керенского и Корнилова, предполагавшийся Лениным, действительно получал новый импульс.

И все-таки Владимир Ильич продумывает и другой сценарий: а если генералы — несмотря ни на что — пойдут на мятеж против Керенского. «…В том исключительно редком случае, который мы предположили, — пишет Ленин, — большевик сказал бы: наши рабочие, наши солдаты будут сражаться с контрреволюционными войсками, если те начнут наступление сейчас против Временного правительства, защищая не это правительство… а самостоятельно защищая революцию, преследуя цели свои, цели победы рабочих, победы бедных, победы дела мира…»32

Прописывая эти сценарии, Ленин все время оговаривает, что никакой иной информацией, кроме этих, возможно, сфабрикованных и вздорных слухов, он не располагает. Но самое мучительное для него — нет никакой связи с ЦК, и он «ни спросить ЦК ни даже снестись с ним» до сих пор не имеет возможности33. Эти уже приводившиеся строки, в которых сквозит не отчаяние, а плохо прикрытое нервное напряжение, Владимир Ильич написал 17-го. А 18 августа в Гельсингфорс приезжает Крупская…

Видимо, еще перед уходом из Разлива Ленин договорился с Емельяновым о том, что при необходимости он поможет Крупской перебраться в Финляндию. Удостоверение для перехода границы на имя тетки Емельянова Агафьи Атамановой, умершей ненадолго до этого в Райволе, было получено у тамошнего волостного старосты. Тот же Дмитрий Иванович Лещенко сфотографировал Надежду Константиновну в обычной одежде сестрорецких работниц. Через Ялаву и Зофа ей передали список вещей, составленный Владимиром Ильичем, в котором значились: машинка для стрижки волос под ноль, чашка и порошок для бритья, иголка и черные нитки, шифр для связи с Заграничным бюро ЦК, зубочистки, ручка и перья, черная лента для шляпы, словарь «полиглот шведский и финский», красный, синий и химический карандаши и т.д. И еще он попросил привезти питерского хлеба, свои тезисы VI съезду и газеты «Правда» и «Известия»34.

«Наконец, — пишет Крупская, — пришла от Ильича книга, в которой химией был нарисован план, как пройти с вокзала, никого не спрашивая, к дому, как подняться по лестнице, в какую дверь позвонить. На другой день поехала к Ильичу…» Из Разлива Емельяновы проводили ее пешком через лес — верст пять — до станции Олилла и там посадили в солдатский поезд. «…Дорога прошла гладко… Правда, пришлось всю ночь простоять, так как вагон был битком набит, но как-то не замечалось усталости, мысли были сосредоточены». В Гельсингфорсе случилась неувязка. Когда в Питере Крупская нагревала на лампе химическое письмо с планом прохода от вокзала, обгорел край листа. И теперь ей пришлось долго бродить по городу, прежде чем нашла она нужную улицу, дом и ту самую квартиру.

«Ильич обрадовался очень», — скупо отметила Надежда Константиновна. Они не виделись с 7 июля, когда на квартире у Аллилуевых, прощаясь, он обнял ее и бросил фразу: «Может уже и не увидимся». Прошел всего месяц с небольшим, но какие это были дни. Через Ялаву и Зофа она получала иногда короткие записки «с разными простыми поручениями. И после каждого такого письма до жути хотелось повидаться…».

Вот и встретились. Она была в той же одежде работницы, в которой сфотографировалась. Эта одежда и косынка на голове очень шли ей. Владимир Ильич попросил Ровио переночевать на другой квартире и добавил, что и «завтра вы не приходите ко мне, я [сам] приду за газетами к вам…» И Густав тут же ушел, оставив их вдвоем35.

Крупская привезла почти все, что просил Владимир Ильич: хлеб, газету «Пролетарий» с 13 по 17 августа, выходившую вместо «Правды», шифр для связи со Стокгольмом и прочее. Но словарь, иголку с нитками и кое-какую другую мелочь купить не успела — торопилась. Но не это было главным. «Видно было, — пишет Надежда Константиновна, — как истосковался он, сидя в подполье в момент, когда так важно было быть в центре подготовки к борьбе. Я ему рассказала о всем, что знала»36.

А знала она многое. И продолжением ответа Ленина на статью «Слухи о заговоре» становится его прямое обращение в ЦК. «Эту статью, — пишет Владимир Ильич, — я прошу переписать в нескольких экземплярах, чтобы одновременно и послать для печати в несколько партийных газет и журналов, и одновременно внести в ЦК от моего имени с такой припиской:

Настоящую статью я прошу рассматривать как мой доклад ЦК…»37

Московская стачка 12 августа, пишет Ленин, показала, что в Москве на почве безработицы, голода и разрухи вполне может вспыхнуть стихийное движение, подобное июльскому выступлению в Петрограде. Но если тогда в Питере задача состояла в том, чтобы «придать мирный и организованный характер» данному выступлению, то теперь этот лозунг «был бы архиневерен». И если в Москве действительно «вспыхнет стихийное движение», то она «может приобрести значение центра». В таком случае надо «взять власть самим и объявить себя правительством во имя мира, земли крестьянам…»

Данный текст является ознакомительным фрагментом.