6. Шахматист

6. Шахматист

Перед вечерней поверкой соизволил посетить "настоящих" сам начальник контрразведывательного отдела майор Дрейзин. Он вошел в камеру, неторопливо переваливаясь на тонких ножках, обвел неподвижно-выпученным взглядом заключенных и слегка шевельнул своим жабьим желваком за левым ухом.

Сопровождала его целая свита: трое в мундирах НКВД и двое в штатском, все с выхоленными и прямоугольными чекистскими физиономиями. Они выстроились в шеренгу за спиною своего начальника.

Дрейзин с минуту помолчал, а затем негромко квакнул в тишину камеры:

— Здравствуйте!

Ему ответил только Пронин, по своему положению камерного старосты обязанный отвечать начальству. Остальные, в том числе и я, молчали. Ни у кого из нас не было желания разговаривать с одним из главных палачей краевого управления НКВД. Разговоры с таким "начальством" для заключенных не только противны, но и небезопасны: могут привести на "конвейер пыток".

Белый желвак за левым ухом шевельнулся сильнее и в кваканье зазвучали раздражение и злость:

— Та-ак! Значит, молчок?… Ка-ак поживаете? Чем занимаетесь? Обдумыванием своих преступлений?

Сергей Владимирович спокойно поправил его:

— Не поживаем, а помираем по милости НКВД гражданин начальник. А занимаемся сном да голодом. Начальство попробовало пошутить:

— Та-ак вам совершенно не на что жаловаться! У вас идеальный тюремный режим. Голод предотвращает у вас ожирение, а сон — истощение.

Эта "шутка" вывела из себя русского абрека, которому в НКВД так и не сумели внушить страха и уважения к начальству. Он шагнул вперед и крикнул:

— Тебя бы сюда, жаба! Ты бы здесь быстро весь свой жир спустил!

Дрейзин попятился назад. Желваки сердито запрыгали за его ушами и он визгливо проквакал:

— Что-о? Ка-ак?… На конвейер захотелось?

— А тебе к абрекам захотелось? — угрожающе оборвал его вопрос русский.

Черкес молча вышел из угла камеры и стал рядом со своим русским другом-абреком. Потом вдруг запрокинул голову, вытянул шею вперед и очень красноречивым жестом провел большим пальцем правой руки по горлу от уха до уха. Дрейзин испуганно квакнул, с неуклюжей поспешностью повернулся к нему спиной и, тесня и напирая на своих подчиненных животом, вперевалку выкатился из камеры в коридор…

Разговоров об абреках, а тем более если они сопровождаются угрозами, северо-кавказские энкаведисты очень не любят.

Слова нашего старосты Пронина о сне и голоде, которыми он ответил Дрейзину, вполне соответствовали действительности, так же, как, впрочем, и шутка Дрейзина. Главное, чем мы "занимались" в камере, был голод, а бороться против него нам помогал сон. Получаемый нами скудный тюремный паек состоял из кружки кипятка с двумя кусочками (15 граммов) сахара и 350 граммов тяжелого и водянистого, очень плохо выпеченного хлеба грязно-коричневого цвета. По объему он был не больше кулака среднего человека. Если сжать та кой кусок в руке, то из него потечет мутная коричневатая жижа. В полдень мы получали еще по миске так называемой баланды — жиденького супа с мучной заболткой, несколькими крупинками, и без всяких признаков жира. И это на весь день!

Такого количества, как говорят в тюрьме, "обезжиренных" продуктов заключенному нехватало даже на то, чтобы "обмануть голод". Принимать передачи с воли для нас, строжайше от нес изолированных, тюремщикам было запрещено. Вообще передачи подследственным, обвиняемым по 58 статье, редкое явление в советских тюрьмах, допускаемое следователями лишь в исключительных случаях. А таких случаев обычно два: или заключенный так истощен, что не может выжить на тюремном пайке до окончания следствия или же он "помогает следствию", т. е. признается во всем, что от него требуют и ложно оговаривает десятки своих родственников и знакомых.

Каждый из "настоящих" старался побольше спать, забыться от голода и "обмануть" его во сне, одновременно предохраняя этим свой организм от полного и окончательного истощения. Это удавалось, когда им не снились мучительные "голодные сны", переполненные едой, от которых так тяжело просыпаться. Мне они снились довольно часто, несмотря на то, что я был истощен меньше, чем остальные мои сокамерники. Ведь до того, как я попал сюда, обитатели камеры урок меня, все-таки, подкармливали!

Больше всех "настоящих" страдал от голода и видел "голодные сны" инженер со стекольного завода Давид Исаевич Фишер. В этой камере он сидел более двух с половиной лет и до того отощал, что на его теле можно было изучать анатомию, как на скелете. Собственно тела у него не было, а лишь кости, соединенные связками сухожилий с влажной и как бы прилипшей к ним желтовато-серой кожей. Его лицо от истощения уменьшилось до размера детского кулачка и стало похожим на череп, изрезанный глубокими шрамами, протянувшимися по щекам от висков к подбородку. На этом лице умирающего от голода человека жили только глаза: черные, огромные и очень печальные, глаза страдальца, видевшего слишком много горя и на воле, и в тюрьме.

Сергей Владимирович как-то сказал мне указывая на Фишера:

— Из этих глаз на нас глядит вековая скорбь еврейского народа…

Молодого советского инженера Давида Фишера после ареста обвинили в троцкизме. Он был беспартийным в троцкистских организациях не состоял, но троцкизму откровенно симпатизировал, ни перед кем этого не скрывая, что доставляло ему массу неприятностей в делах житейских и служебных.

Свои политические убеждения он не скрыл и на следствии. Судившая его "тройка" дала ему четыре года концлагеря, но как раз в это время началась "ежовщина". Дело Давида Фишера "переквалифицировали", добавив дополнительные обвинения в антисоветской агитации и вредительстве. Новое следствие тянулось больше года, сопровождаясь разнообразными "методами физического воздействия" и постоянным голодом в камере.

На одном из допросов, обозленный и выведенный окончательно из терпения, Давид Исаевич объявил следователю:

— По убеждению я — троцкист, но активным врагом советской власти не был. Теперь же я ее заклятый враг! И это сделали вы, энкаведисты!.. Расстреливайте меня скорее!

Следователь предложил ему написать все это в протоколе допроса. Он написал и был отправлен обратно в камеру. С тех пор прошел почти год, а на допрос Фишера больше ни разу не вызывали…

Все мы в камере очень часто мечтали и разговаривали об еде. Во время одной из таких бесед Давид Исаевич вспомнил библейского Исава:

— Вы знаете, теперь я его вполне понимаю. Все дело в том, что Исав был ужасно голоден. Ну, конечно, не так, как мы, но все-таки. Чечевичная похлебка, которую ему предложили, наверное, была густая и жирная. Возможно, что и с мясом. Это же замечательная вещь и за нее не жаль заплатить правом первородства. Я бы заплатил!

Костя Потапов щелкнул языком и, облизывая губы, заметил:

— Разве вы один, Давид? Думаю, что во всей тюрьме ни одного отказчика от такой похлебочки не нашлось бы…

Кроме голода, Давида Исаевича мучило отсутствие в камере… шахмат. На воле он страстно увлекался ими и даже занял первые места в двух городских турнирах.

Иногда, тяжело вздыхая, он говорил нам:

— Ах, вы знаете, самое большое мое желание — сыграть в шахматы. Хотя бы один раз. Потом можно и умереть!

Постепенно это постоянное желание превращалось у него в навязчивую идею и он даже во сне бредил шахматами. Когда же он заговаривал о них наяву, Сергей Владимирович с каким-то странным смущением всегда отворачивался в сторону и старался перевести разговор на другие темы. Наконец, наш староста не выдержал "шахматного нытья" Фишера и резко оборвал его:

— Перестаньте хныкать! Вы давно бы могли иметь шахматы, если бы того захотели.

Глаза Давида Исаевича сделались еще печальнее, чем обычно, и он сказал Пронину с упреком:

— Зачем вы так жестоко шутите?

— Я не шучу, — пожав плечами, ответил Сергей Владимирович.

— Нет? Что вы говорите? Кто же их нам даст?… Ой зачем такие наивные фантазии? Ведь надзиратели не дадут же нам шахматы.

Разумеется. Но мы можем сделать их сами. Только это, в наших условиях, очень трудно и камера, пожалуй, не согласится.

_Сделать? Из чего? Каким образом? — возбужденно спрашивал Фишер.

— Кирпич, уголь и… хлеб, — бросил Сергей Владимирович, невольно сделав короткую паузу перед последним словом.

Этот разговор заинтересовал камеру. Мы начали: расспрашивать нашего старосту о способах изготовления шахмат из "тюремных ресурсов". Он так объяснил нам это:

— Два куска хлеба надо размочить в воде. В один из них добавить угольного порошка, а в другой — кирпичного. Затем месить их каждый отдельно. Когда они превратятся в вязкую массу, похожую на оконную замазку, можно лепить из нее, что хотите.

Заключенные засыпали Пронина вопросами и на каждый получали вполне обстоятельный ответ.

— Для чего в хлеб добавляют кирпич и уголь?

— Чтобы он не трескался и не ломался, когда высохнет.

— Где же взять угольный и кирпичный порошок?

— У меня сохранился кусочек древесного угля. Раньше я им чистил зубы. А кирпич? Соскрести штукатурку с нижней части подоконника и, — пожалуйста.

— Из чего сделать доску для игры?

— Разве ни у кого не найдется куска белой тряпки? Нарисуем на ней квадратики.

— Так за чем же остановка? Будем делать шахматы! Скорее! — блестя расширившимися от возбуждения угольно-черными глазами, воскликнул Фишер.

— А хлеб? — угрюмым вопросом остановил его Костя Потапов.

— Да-а, хлеб. В нем-то вся и за-гвозд-ка, — вздохнув протянул Сергей Владимирович.

О хлебе и шахматах мы спорили два дня. На шахматные фигурки, по словам Пронина, требовалось не меньше килограмма хлеба. Желающих играть в шахматы оказалось одиннадцать. Остальные ими не интересовались. Следовательно, каждый "шахматист" должен был оторвать от своего дневного хлебного пайка почти сто граммов, а для истощенного голодом человека это совсем нелегко.

На третий день наш спор окончился в пользу шахмат. Желание играть пересилило требования желудков. Первым дал свой кусок хлеба самый голодный из нас — Давид Исаевич Фишер.

С утра мы размачивали хлеб, скребли уголь и кирпич и месили тесто. Сергей Владимирович лепил королей, коней и пешки, а Фишер, не сводя блестящих от нетерпения глаз с его ловких пальцев, возбужденно восклицал:

— Вы же настоящий мастер! Вам же цены нет! И почему они вас держат в тюрьме? Вы вполне можете быть председателем кустарно-шахматной артели.

— Ну, какой там мастер, — махал на него рукой "вечный сиделец". — Вот в царских тюрьмах действительно были мастера. Из хлеба с порошком скульптуры лепили; великолепные шкатулки и трубки для курения делали… Тогда арестанты в хлебе не нуждались…

Вечером кусок белой тряпки был раскрашен углем "под шахматную доску", фигурки сохли в углу, а мы, и впервые за все время пребывания в этой камере, отрезая от своих башмаков кусочки кожи, жевали и проглатывали их. Староста, "закусывая" вместе с нами, давал нам "тюремно-кулинарные "советы:

— Вырезайте самые мягкие куски. Жуйте дольше. Проглатывайте медленно, понемногу и запивайте водой. Иначе заболит живот. Знаю все это по опыту. Мне в советских тюрьмах уже четыре раза приходилось кожей лакомиться. Сегодня — пятый…

Следующее утро камеры началось шахматным турниром. Сперва играли по единственному в тюрьме правилу: "на высадку". Бросили жребий и двое счастливцев уселись за "шахматную доску". Проигравшего сменил третий по жребьевке, затем четвертый и т. д. Но очень скоро обнаружилась несостоятельность такой системы. Давид Исаевич обыграл всех и даже черкеса-абрека, с которым еврею пришлось повозиться дольше, чем с остальными шахматистами.

Проигравший горец одобрительно поцокал языком и произнес с уважением:

— Хорошо играешь! Тебе к нам в горы надо! Там настоящих противников найдешь! Таких, как ты!

После второго круга турнира, в котором также победил Фишер, мы установили очередь. Пару, сыгравшую партию, сменяла другая.

В первый же день игры тюремный надзор попробовал вмешаться в нее. К нам вошел старший надзиратель, посмотрел, покачал головой и строго спросил:

— Кто вам разрешил? Правил внутреннего распорядка, что-ли, не знаете? Или вам пояснить еще, что заключенным…

— А вы скандала не хотите? — быстро перебил его староста.

Надзиратель отрицательно качнул головой.

— Нет, не хочу.

— Тогда не мешайте нам, — поддержал старосту русский абрек.

— Как это не мешать? По каким правилам? — загорячился тюремщик.

— Так, гражданин надзиратель, — со спокойной терпеливостью начал объяснять ему Пронин, — просто не мешайте. Иначе мы вам устроим очень громкий скандал. Вроде бунта. Ведь вы сами знаете, что из этой камеры, почти всегда, за редкими исключениями, уходят на казнь. Так что терять нам нечего, и мы бояться чего-либо давно перестали. Поэтому, давайте-ка лучше поладим мирно.

— Да ведь не разрешается! Мне от начальства здорово нагореть может!

— А вы, гражданин надзиратель, делайте вид, что нашу игру не замечаете. Если же на горизонте появится начальство, стукните нам в дверь. И мы тогда вас не подведем. Так запрячем шахматы, что сам Ежов не найдет.

— Ладно уж! Что с вами, контрами, поделаешь, — вздохнул надзиратель и ушел.

Так в нашей камере шахматы получили нечто, вроде прав "тюремного гражданства". Играли мы восемь дней подряд, от подъема до отбоя ко сну с короткими перерывами на получение от надзора еды. Некоторые, в том числе и Фишер, даже ели, не отрываясь от шахмат.

Утром девятого дня Костя Потапов поднялся раньше всех, торопливо умылся и "позавтракал" большой кружкой воды с крохотным кусочком вчерашнего хлеба. Затем, потирая руки жестами человека, предвкушающего большое удовольствие, обратился к Фишеру:

— Начнем, Давид Исаевич?

Еврей ничего не ответил. Костя повысил голос.

— Не слышите, что-ли, Давид Исаевич? Или забыли что сегодня наша первая очередь сразиться в шахматы?

В ту же секунду костин голос изменился, из бодро-нетерпеливого превратившись в отрывисто-тревожный:

— Да, что с вами, Фишер?

Давид Исаевич сидел скорчившись в своем углу и тихо постанывал. Лицо его было серым, как тюремная стенка. Мы вскочили с пола и бросились к нему. С трудом шевеля губами, он еле слышно прохрипел в ответ на наши вопросы:

— Я… съел… шахматы… Извиняюсь… Шахматисты набросились на него с бранью, но староста остановил их:

— Оставьте его в покое! Он дошел до точки! Разве не видите? Конец человеку…

Ему дали воды и он, виновато-прерывистым шопотом поведал нам о том, как съел шахматы. С вечера спрятал их за пазуху и, когда камера уснула, начал разламывать на куски и жевать, лежа в своем углу. Он ел и плакал; ему было очень жаль фигурки любимой игры, но он больше не мог противиться голоду, терзавшему все внутри у него. К утру он доел последнюю пешку и погрузился в сладкую дремоту сытого человека. Его разбудила сильная боль в желудке и теперь он чувствует, что умирает…

Вызванные нами надзиратели унесли Фишера в тюремный госпиталь. Сергей Владимирович, указывая на то место, где только что лежал умирающий шахматист, угрюмо пробурчал, ни к кому не обращаясь:

— Вот… Шекспир, Достоевский и прочие. Чего они стоют в сравнении вот с этим… с этим.

Дальше ему нехватило слов и он только махнул рукой…

На вечерней поверке Пронин спросил старшего надзирателя:

— Как себя чувствует Фишер в госпитале?

Тюремщик ответил с кривой, гримасоподобной усмешкой:

— Лучше всех! Он… помер…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.