РИЛЬКЕ Р.-М

РИЛЬКЕ Р.-М

St. Gilles-sur-Vie 9-го мая 1926 г.

Райнер Мария Рильке![439]

Смею ли я так назвать Вас? Ведь вы — воплощенная поэзия, должны знать, что уже само Ваше имя — стихотворение. Райнер Мария — это звучит по-церковному — по-детски — по-рыцарски. Ваше имя не рифмуется с современностью, — оно — из прошлого или будущего — издалека. Ваше имя хотело, чтоб Вы его выбрали. (Мы сами выбираем наши имена, случившееся — всегда лишь следствие.)

Ваше крещение было прологом к Вам всему, и священник, крестивший Вас, воистину не ведал, что творил.

______

Вы не самый мой любимый поэт («самый любимый» — степень). Вы — явление природы, которое не может быть моим и которое не любишь, а ощущаешь всем существом, или (еще не все!) Вы — воплощенная пятая стихия: сама поэзия, или (еще не все) Вы — то, из чего рождается поэзия и что больше ее самой — Вас.

Речь идет не о человеке-Рильке (человек — то, на что мы осуждены!), — а о духе-Рильке, который еще больше поэта и который, собственно, и называется для меня Рильке — Рильке из послезавтра.

Вы должны взглянуть на себя моими глазами: охватить себя их охватом, когда я смотрю на Вас, охватить себя — во всю даль и ширь.

Что после Вас остается делать поэту? Можно преодолеть мастера (например, Гёте), но преодолеть Вас — означает (означало бы) преодолеть поэзию. Поэт — тот, кто преодолевает (должен преодолеть) жизнь.

Вы — неодолимая задача для будущих поэтов. Поэт, что придет после Вас, должен быть Вами, т. е. Вы должны еще раз родиться.

Вы возвращаете словам их изначальный смысл, вещам же — их изначальные слова (ценности). Если, например. Вы говорите «великолепно», Вы говорите о «великой лепоте», о значении слова при его возникновении. (Теперь же «великолепно» — всего лишь стершийся восклицательный знак.)

По-русски я все это сказала бы Вам яснее, но не хочу утруждать Вас чтением по-русски, буду лучше утруждать себя писанием по-немецки.

Первое в Вашем письме, что бросило меня на вершину радости (не — вознесло, не — привело), было слово «май», которое Вы пишете через «у», возвращая ему тем самым старинное благородство. «Май» через «i» — B этом что-то от первого мая, не праздника рабочих, который (возможно) когда-нибудь еще будет прекрасен, — а от безобидного буржуазного мая обрученных и (не слишком сильно) влюбленных.

________

Несколько кратких (самых необходимых) биографических сведений: из русской революции (не революционной России, революция — это страна со своими собственными — и вечными — законами!) уехала я — через Берлин — в Прагу, взяв Ваши книги с собой. В Праге я впервые читала «Ранние стихотворения».[440] И я полюбила Прагу — с первого дня — потому что Вы там учились.

В Праге я жила с 1922 по 1925, три года, а в ноябре 1925 уехала в Париж. Вы еще были там?

На случай, если Вы там были:

Почему я к Вам не пришла? Потому что люблю Вас — больше всего на свете. Совсем просто. И — потому, что Вы меня не знаете. От страждущей гордости, трепета перед случайностью (или судьбой, как хотите). А может быть, — от страха, что придется встретить Ваш холодный взгляд — на пороге Вашей комнаты. (Ведь Вы не могли взглянуть на меня иначе! А если бы и могли — это был бы взгляд, предназначенный для постороннего — ведь Вы не знали меня! — то есть: все равно холодный.)

И еще: Вы всегда будете воспринимать меня как русскую, я же Вас — как чисто-человеческое (божественное) явление. В этом сложность нашей слишком своеобразной нации: все что в нас — наше Я, европейцы считают «русским».

(То же самое происходит у нас с китайцами, японцами, неграми, — очень далекими или очень дикими.)

________

Райнер Мария, ничто не потеряно: в следующем (1927) году приедет Борис[441] и мы навестим Вас, где бы Вы не находились. Бориса я знаю очень мало, но люблю его, как любят лишь никогда не виденных (давно ушедших или тех, кто еще впереди: идущих за нами), никогда не виденных или никогда не бывших. Он не так молод — 33 года, по-моему, но похож на мальчика. Он нисколько не в своего отца (лучшее, что может сделать сын). Я верю лишь в материнских сыновей. Вы тоже — материнский сын. Мужчина по материнской линии — потому так богат (двойное наследство).

Он — первый поэт России. Об этом знаю я, и еще несколько человек, остальным придется ждать его смерти.

________

Я жду Ваших книг, как грозы, которая — хочу или нет — разразится. Совсем как операция сердца (не метафора! каждое стихотворение (твое) врезается в сердце и режет его по-своему — хочу или нет). Не хотеть! Ничего!

Знаешь ли, почему я говорю тебе Ты и люблю тебя и — и — и — Потому что ты — сила. Самое редкое.

________

Ты можешь не отвечать мне, я знаю, что такое время и знаю, что такое стихотворение. Знаю также, что такое письмо. Вот.

________

В кантоне Во, в Лозанне, я была десятилетней девочкой (1903) и многое помню из того времени. Помню взрослую негритянку в пансионе, которая должна была учиться французскому. Она ничему не училась и ела фиалки. Это — самое яркое воспоминание. Голубые губы — у негров они не красные — и голубые фиалки. Голубое Женевское озеро — уже потом.

________

Чего я от тебя хочу, Райнер? Ничего. Всего. Чтобы ты позволил мне каждый миг моей жизни подымать на тебя взгляд — как на гору, которая меня охраняет (словно каменный ангел-хранитель!).

Пока я тебя не знала, я могла и так, теперь, когда я знаю тебя, — мне нужно позволение.

Ибо душа моя хорошо воспитана.

_______

Но писать тебе я буду — хочешь ты этого или нет. О твоей России (цикл «Цари» и прочее).[442] О многом.

Твои русские буквы. Умиление. Я, которая как индеец (или индус?) никогда не плачу, я чуть было не —

________

Я читала твоё письмо на берегу океана, океан читал со мной, мы вместе читали.

Тебя не смущает, что он читал тоже? Других не будет, я слишком ревнива (к тебе — ревностна).

________

Вот мои книги — можешь не читать — положи их на свой письменный стол и поверь мне на слово — до меня их не было. (На свете — не на столе!)

________

10 мая 1926

Знаете, как сегодня (10-го) я получила Ваши книги. Дети еще спали (7 утра), я внезапно вскочила и побежала к двери. И в тот же миг — рука моя уже была на дверной ручке — постучал почтальон — прямо мне в руку.

Мне оставалось лишь завершить движенье и, открыв дверь все той же, еще хранившей стук рукой, — принять Ваши книги.

Я их еще не раскрывала, иначе это письмо не уйдет сегодня — а оно должно лететь.

________

Когда дочь моя (Ариадна) была еще совсем маленькая — два-три года — она часто спрашивала меня перед сном: «А ты будешь читать Рейнеке?»[443]

В Рейнеке превратил ее быстрый детский слух — Райнера Мария Рильке. Дети не чувствуют пауз.

________

Я хочу написать тебе о Вандее, моей героической французской родине. (В каждой стране и каждом столетии есть хоть одна родина — не так ли?) Я здесь ради имени. Когда человек, как я, не имеет ни денег, ни времени, он выбирает самое необходимое: насущное.

________

Швейцария не впускает русских. Но горы должны расступиться (или расколоться!) — чтобы мы с Борисом приехали к тебе! Я верю в горы. (Измененная мною строка — но в сущности, прежняя — ибо горы рифмуются с ночами — ты ведь узнаешь ее?)[444]

Марина Цветаева

________

Ваше письмо к Борису уйдет сегодня же — заказным и — отданное на волю всех богов.[445] Россия для меня все еще — какой-то потусторонний мир.

12-го мая 1926 г.

St. Gilles-sur-Vie

Тот свет (не церковно, скорее географически) ты знаешь лучше, чем этот, ты знаешь его топографически, со всеми горами, островами и замками.

Топография души — вот, что ты такое. И твоей книгой (ах, это была не книга — это стало книгой!) о бедности, паломничестве и смерти ты сделал для Бога больше, чем все философы и проповедники вместе.

Священник — преграда между мной и Богом (богами). Ты же — друг, углубляющий и усугубляющий радость (радость ли?) великого часа между двумя (вечными двумя!), тот, без кого уже не чувствуешь другого и кого единственного в конце концов только и любишь.

Бог. Ты один сказал Богу нечто новое. Ты высказал отношения Иоанна и Иисуса (невысказанные обоими). Но — разница — ты любимец отца, не сына, ты — Бога-отца (у которого никого не было!) Иоанн. Ты (избранничество — выбор!) выбрал отца, потому что он был более одинок и — немыслим для любви!

Не Давид, нет. Давид — вся застенчивость своей силы. Ты же — вся отвага и дерзость твоей силы.

Мир был еще слишком юн. Все должно было произойти — чтобы пришел ты.

Ты посмел так любить (высказать!) нечеловеческого (всебожественного) Бога-отца, как Иоанн никогда не смел любить всечеловеческого сына! Иоанн любил Иисуса (вечно прячась от своей любви на его груди), прикосновением, взглядом, поступками. Слово — героика любви, всегда желающей быть немой (чисто деятельной).

Хорошо ли ты понимаешь мой плохой немецкий? По-французски я пишу свободно, потому я не хочу писать тебе по-французски. От меня к тебе ничто не должно течь. Лететь — да! А раз нет, — лучше запинаться и спотыкаться.

Знаешь, что творится со мной, когда я читаю твои стихи? На первый мимолетный взгляд (молниеносный, звучит лучше, будь я немцем, я передала бы: молния ведь быстрее взгляда! А молниеносный взгляд быстрее просто молнии. Две быстроты в одной. Не правда ли?) Итак, на первый взгляд (раз я — не немец), мне все понятно — затем — ночь: пустота—затем: Боже, как ясно! — и как только я что-то схвачу (не аллегорически, а почти рукой) — все стирается вновь: лишь печатные строчки. Молния за молнией (молния — ночь — молния) — вот что со мной творится, когда я читаю тебя. Так должно быть с тобою, когда ты пишешь — себя.

«Рильке легко понять» — с гордостью говорят посвященные: антропософы и другие мистические сектанты (я, собственно, не против, лучше, чем социализм, но…). «Легко понять». По частям, в раздробленном виде: Рильке-романтик, Рильке-мистик, Рильке-мифотворец и т. д. и т. п. Но попытайтесь охватить всего Рильке. Здесь бессильно все ваше ясновиденье. Для чуда не нужно ясновиденья. Оно налицо. Любой крестьянин — свидетель: глазами видел. Чудо: неприкосновенно, непостижимо.

Вторую ночь вчитываюсь в твоего «Орфея». (Твой «Орфей» — страна, потому: в). И, кстати, только что получила из Парижа русскую, чисто литературную газету (нашу единственную за границей) со следующими строками: «Из этого („Поэт о критике“ — заметки, проза) мы узнаем, что госпожа Ц. до сих пор безутешна из-за смерти Орфея и тому подобные нелепости…».

Один критик сказал о Блоке: «Четыре года, отделяющие нас от его смерти, примирили нас с нею, почти приучили нас к ней».

Я парировала: «Если достаточно четырех лет, чтобы примириться со смертью такого поэта как Блок, то как обстоит дело с Пушкиным (†1836). И как с Орфеем (†)? Смерть любого поэта, пусть самая естественная, противоестественна, т. е. убийство, поэтому нескончаема, непрерывна, вечно — ежемгновенно — длящаяся. Пушкин, Блок и — чтобы назвать всех разом — ОРФЕЙ — никогда не может умереть, поскольку он умирает именно теперь (вечно!). В каждом любящем заново, и в каждом любящем — вечно». Поэтому — никакого примирения, пока мы сами не станем «мертвыми». (Приблизительно, по-русски было лучше.)

Это, конечно, не имеет отношения к «литературе» (belles lettres[446]), поэтому меня высмеяли. Будь это стихи (поэт (глупец!), который осмеливается писать прозой!), будь это стихи, они бы промолчали, а может, и — вздохнули. Не древняя ли притча об Орфее и зверях, к которым принадлежали и — овцы?

Ты понимаешь, я неуязвима, ибо я не госпожа Ц., и т. д. и т. п., как они всё же считают. Но мне грустно: вечно-правдивая и вновь повторяющаяся история о поэте и толпе, — как бы хотелось, все-таки избавиться от этого!

Твой «Орфей». Первая строчка:

И дерево себя перерастало…

Вот она, великая лепота (великолепие). И как я это знаю! Дерево выше самого себя, дерево перерастает себя, — потому такое высокое. Из тех, о которых Бог — к счастью — не заботится (сами о себе заботятся!) и которые растут прямо в небо, в семидесятое (у нас, русских, их — семь!). (Быть на седьмом небе от радости. Видеть седьмой сон. Неделя — по-древнерусски — седьмица. Семеро одного не ждут. Семь Симеонов (сказка). 7 — русское число! О, еще много: Семь бед — один ответ, много.)

Песня — это бытие[447] (кто не поет, еще не есть, еще будет!).

Но тяжелы и моря и горы…[448]

(словно ты утешаешь ребенка, хочешь придать ему бодрости… и — почти улыбаясь его неразумию:

…Но эти веянья… но эти дали…

Эта строчка — чистая интонация (интенция), и, значит, чистая ангельская речь. (Интонация: интенция, ставшая звуком. Воплощенная интенция.)

…Нам незачем искать

других имен. Когда раздастся пенье,

раз навсегда мы будем знать — Орфей.[449]

(именно это — Орфея поющего и умирающего в каждом поэте — я имела в виду на предыдущей странице).

________

Откуда он? Из нашего ли мира?

И уже чувствуешь подступающее (близкое) Нет. О, Райнер, я не хочу выбирать (выбирать значит рыться и быть привередливой), я не могу выбирать, я беру первые случайные строки, которые еще хранит мой слух. Ты пишешь мне в уши, тебя читаешь ухом.

Эта гордость из земли[450]

(конь, выросший из земли). Райнер! Следом посылаю книгу «Ремесло», там найдешь ты св<ятого> Георгия, который почти конь, и коня, который почти всадник, я не разделяю их и не называю. Твой всадник! Ибо всадник не тот, кто сидит на лошади, всадник — оба вместе, новый образ, нечто не бывшее раньше, не всадник и конь: всадник-конь и конь-всадник: ВСАДНИК.

_________

Твоя карандашная запись (так ли это называется? нет, лучше помета!) — легкое ласковое слово: к собаке. Милый, это переносит меня в мое детство, в мои одиннадцать лет, то есть в Шварцвальд, в саму его глубь. И воспитательница (ее звали фройляйн Бринк, и она была омерзительна) говорит: «Этой дьявольской девчонке Марине можно все простить, когда она произносит: „собака!“» (Собака—от восторга и нежности и нетерпения — завывая — с тремя а-а-а. То были не породистые собаки, — уличные!)

Райнер, величайшее счастье, блаженство прижаться своим лбом к собачьему, глаза в глаза, а собака, удивленная, оторопевшая и польщенная (не каждый же день случается!), начинает ворчать. И тогда зажимаешь ей обеими руками пасть — ведь может и укусить, от одного умиления! — и целуешь. Много раз подряд.

Есть ли у тебя там, где ты сейчас, собака? А где ты сейчас? Вальмон — так звали героя жестокой, холодной и умной книги: Лакло «Liaisons dangeureuses»,[451] которая у нас в России — не могу понять почему, нравственнейшая книга! — была запрещена наравне с мемуарами Казаковы (которого страстно люблю!). Я написала в Прагу, мне должны прислать мои две драматические поэмы (все же не драмы, по-моему): «Приключение» (Генриетта, помнишь? самое прекрасное из его приключений, которое вовсе не приключение, — единственное, которое не приключение) и «Феникс» — конец Казановы.[452] Герцог, 75 лет, одинокий, бедный, старомодный, осмеянный. Его последняя любовь. 75 лет — 13 лет. Это ты должен прочесть, это легко понять (я имею в виду язык). И — не удивляйся — это написано моей германской, не французской душой.

Касаемся друг друга. Чем? Крылами…

Райнер, Райнер, ты сказал мне это, не зная меня, как слепой (зрячий!) — наугад. (Лучшие стрелки — слепые!)

Завтра — Вознесение Христово. Вознесение. Как хорошо! Небо при этом выглядит совсем как мой океан — с волнами. И Христос — возносится.

________

Только что пришло твое письмо. Моему пора отправляться.

Марина

St. Gilles-sur-Vie

Вознесение Христово,

13-го мая 1926

…перед ним не кичиться тебе проникновенностью чувства…[453]

Поэтому: чисто-человечески и очень скромно: Рильке-человек. Написав, запнулась. Люблю поэта, не человека. (Теперь ты, прочитав, запнулся.) Это звучит эстетски, т. е. бездушно, неодухотворенно (эстеты — те, у кого нет души, а только пять (часто меньше) острых чувств). Смею ли я выбирать? Когда я люблю, я не могу и не хочу выбирать (пошлое и ограниченное право!). Ты — уже абсолют. Пока же я не полюблю (не узнбю) тебя, я не смею выбирать, ибо не имею к тебе никакого отношения (не знаю твоего товара!).

Нет, Райнер, я не коллекционер, и человека Рильке, который еще больше поэта (как ни поверни — итог один: больше!), — ибо он несет поэта (рыцарь и конь: ВСАДНИК!), я люблю неотделимо от поэта.

Написав: Рильке-человек, я имела в виду того, кто живет, издает свои книги, кого любят, кто уже многим принадлежит и, наверное, устал от любви многих. — Я имела в виду лишь множество человеческих связей! Написав: Рильке-человек, я имела в виду то, где для меня нет места. Поэтому вся фраза о человеке и поэте — чистый отказ, отречение, чтоб ты не подумал, будто я хочу вторгнуться в твою жизнь, в твое время, в твой день (день трудов и общений), который раз навсегда расписан и распределен. Отказ — чтобы затем не стало больно: первое имя, первое число, с которыми сталкиваешься и которые отталкивают тебя. (Берегись — отказа!)

Милый, я очень послушна. Если ты мне скажешь: не пиши, это меня волнует, я нужен себе для самого себя, — я все пойму и стерплю.

________

Пишу тебе в дюнах, в тонкой траве дюн. Мой сын (год и три месяца, Георгий — в честь нашей белой армии. А Борис считает себя социалистом Неужели ты тоже?) — итак мой сын сел на меня верхом (почти на голову!) и отнимает у меня карандаш (пишу прямо в тетради). Он так красив, что все старые женщины (какие наряды! жаль, что тебя здесь нет!) восклицают в один голос: «Mais c’est un petit Roi de Rome!».[454] Бонапартистская Вандея — не странно ли? О короле они уже забыли, но слово «император» еще можно услышать. Наши хозяева (рыбак и его жена, сказочная пара, вместе им — 150 лет!) еще хорошо помнят последнюю империю.

Дети во множественном числе? Милый, не могла сдержать улыбки. Дети — понятие растяжимое (двое или семь?). Двое, милый, двенадцатилетняя девочка и годовалый сын. Два маленьких великана из детской Валгаллы.[455] Дети великолепные, редкостные. Высокая ли Ариадна? О, даже выше меня (я не маленькая) и вдвое толще (я ничего не вешу). Вот моя фотография — из паспорта — я светлей и моложе. Потом пришлю лучшую и сделанную совсем недавно, в Париже. Фотографировал меня Шумов, который снимал и работы твоего великого друга. — Он мне много рассказывал о нем. — Я не решилась спросить, нет ли у него твоей фотографии. — Заказать ее для себя не посмела бы. (Ты уже понял, что я прошу тебя — напрямик и совсем без всякой робости — о твоей фотографии.)

…Лазурь и робость детских лет…[456]

Это я еще помню. Кто ты, Райнер? Германец? Австриец? (Ведь прежде разницы не было? Я не слишком образована — обрывочно.) Где ты родился? Как попал в Прагу? Откуда — «Цари»? Ведь это чудо: ты — Россия — я.

— Сколько вопросов!

Твоя земная участь волнует меня еще глубже, чем иные твои пути. Потому что я знаю, как это тяжко — все.

_______

Давно ли ты болен? Как живешь в Мюзо? Красота! Высоко и достойно и серьезно. Есть ли у тебя семья? Дети! (Думаю, нет.) Долго ли еще пробудешь в санатории? Есть ли у тебя там друзья?

Бульвар де Граней, 3 (кажется, недалеко от Уши) — там ты найдешь меня.[457] У меня короткие волосы (как сейчас, в жизни никогда не носила длинных), и я похожа на мальчика, с четками на шее.

________

Сегодня ночью читала твои Дуинезские элегии. Днем мне не удается ни читать, ни писать, я занята хозяйством до поздней ночи, ведь у меня всего две руки. Мой муж — всю молодость был добровольцем, ему скоро 31 (мне будет 31 в сентябре), очень болезненный, а кроме того мужчина не может делать женскую работу, это ужасно выглядит (на женский взгляд) — сейчас он еще в Париже, скоро приедет. В юнкерском училище его в шутку называли «астральный юнкер». Он красив: страдальческой красотой. Дочь похожа на него, но счастливая, а сын скорей на меня, оба — светлые, светлоглазые, моя раскраска.

Что тебе сказать о твоей книге? Высшая степень. Моя постель стала облаком.

________

Милый, я уже все знаю — от меня к тебе — но для многого еще слишком рано. Еще в тебе что-то должно привыкнуть ко мне.

Марина.

3-го июня 1926 г.

St. Gilles-sur-Vie

Многое, почти все, остается в тетради. Тебе — лишь слова из моего письма к Борису Пастернаку:

«Когда я неоднократно тебя спрашивала, что мы будем с тобою делать в жизни, ты однажды ответил: „Мы поедем к Рильке“. А я тебе скажу, что Рильке перегружен, что ему ничего, никого не нужно. От него веет холодом имущего, в имущество которого я уже включена. Мне ему нечего дать, все взято. Я ему не нужна и ты не нужен. Сила, всегда влекущая, — отвлекает. Нечто в нем (как это зовется, ты знаешь) не желает отвлекаться. Не имеет права.

Эта встреча для меня — удар в сердце (сердце не только бьется, но и получает удары, когда устремляется ввысь!), тем более, что он совершенно прав, что я (ты) в свои лучшие часы сами такие же».

________

Фраза из твоего письма: «…если вдруг я перестану сообщать тебе, что со мной происходит, ты все равно должна писать мне всякий раз, когда…»[458]

Прочла и сразу: эта фраза — просьба о покое. Покой наступил. (Теперь ты немного успокоился?)

Знаешь ли ты, что все это значит: покой, беспокойство, просьба, исполнение и т. д. Слушай же — мне кажется, что я знаю точно.

До жизни человек — всё и всегда, живя жизнь, он — кое-что и теперь. (Есть, имеет — безразлично!)

Моя любовь к тебе раздробилась на дни и письма, часы и строки. Отсюда—беспокойство. (Потому ты и просил о покое!) Письмо сегодня, письмо завтра. Ты живешь, я хочу тебя видеть. Перевод из Всегда в Теперь. Отсюда — терзание, счет дней, обесцененность каждого часа, час — лишь ступень — к письму. Быть в другом или иметь другого (или хотеть иметь, вообще — хотеть, едино!) Я это заметила и смолкла.

Теперь это прошло. С желаниями я справляюсь быстро. Чего я от тебя хотела? Ничего. Скорей уж — возле тебя. Быть может, просто — к тебе. Без письма уже стало — без тебя. Дальше — пуще. Без письма — без тебя, с письмом—без тебя, с тобой — без тебя. В тебя! Не быть. — Умереть!

Такова я. Такова любовь — во времени. Неблагодарная, сама себя уничтожающая. Любви я не люблю и не чту.

В великой низости любви — у меня есть такая строчка.[459] (La grande bassesse de l’amour или — еще лучше — la bassesse suprкme de l’amour.[460])

________

Итак, Райнер, это прошло. Я не хочу к тебе. Не хочу хотеть. Может быть — когда-нибудь — с Борисом (издалека, без единой строки от меня, он все «почуял»! Слух поэта!) — но когда — как… Не будем спешить!

И — чтобы ты не счел меня низкой — не из-за терзания я молчала — из-за уродливости этого терзания!

________

Теперь — прошло. Теперь я пишу тебе.

Марина.

14-го июня 1926 г.

St. Gilles-sur-Vie,

Слушай, Райнер, ты должен знать это с самого начала. Я — плохая. Борис — хороший. И потому что плохая, я молчала — лишь несколько фраз про твое российство, мое германство и т. д. И вдруг жалоба: «Почему ты меня отстраняешь? Ведь я люблю его не меньше твоего».[461]

Что я почувствовала? Раскаянье? Нет. Никогда. Ни в чем. Ничего не почувствовала, но стала действовать. Переписала два твоих первых письма и послала ему. Что я могла еще? О, я плохая, Райнер, не хочу сообщника, даже если бы это был сам Бог.

Я — многие, понимаешь? Быть может, неисчислимо многие! (Ненасытное множество!) И один ничего не должен знать о другом, это мешает. Когда я с сыном, тот (та?), нет — то, что пишет тебе и любит тебя, не должно быть рядом. Когда я с тобой — т. д. Обособленность и отстраненность. Я даже в себе (не только — вблизи себя) не желаю иметь сообщника. Поэтому в жизни я — лжива (то есть замкнута, и лжива — когда вынуждают говорить), хотя в другой жизни я слыву правдивой — такая и есть. Не могу делиться.

А пришлось (это было за два-три дня до твоего письма). Нет, Райнер, я не лжива, я слишком правдива. Если бы я умела бросаться простыми, дозволенными словами: переписка, дружба — все было бы хорошо! Но я-то знаю, что ты не переписка и не дружба. В жизни людей я хочу быть тем, что не причиняет боли, потому и лгу — всем, кроме себя самой.

Всю жизнь в ложном положении. «Ибо где я согнут, — я солган».[462] Солгана, Райнер, не лжива!

Когда я обнимаю незнакомца, обвив его шею руками, это естественно, когда я рассказываю об этом, это неестественно (для меня самой!).

А когда я пишу об этом стихи, это опять-таки естественно. Значит, поступок и стихи меня оправдывают. То, что между, обвиняет меня. Ложь — то, что между, — не я. Когда я говорю правду (руки вокруг шеи) — это ложь; Когда я об этом молчу, это правда.

Внутреннее право на сохранение тайны. Это никого не касается, даже шеи, вокруг которой обвились мои руки. Мое дело. Не забудь еще, что я замужем, у меня дети и т. д.

Отказаться? Ах, не так уж все это серьезно, чтоб того стоило. Отказываюсь я слишком легко. И наоборот, совершая жест, я радуюсь, что еще могу его совершить. Так редко чего-то хотят мои руки.

________

Глубоко погрузить в себя и через много дней или лет — однажды — внезапно — возвратить фонтаном, перестрадав, просветлев: глубь, ставшая высью. Но не рассказывать: тому писала, этого целовала.

«Радуйся же, скоро всему конец!» — говорит моя душа моим губам. И обнять дерево или человека для меня одно и то же. Быть.

________

Это одна сторона. Теперь — другая. Борис подарил тебя мне. И, едва получив, хочу быть единственным владельцем. Довольно бесчестно. И довольно мучительно — для него. Потому я и послала письма.

________

Твои милые фотографии. Знаешь, как ты выглядишь на той, что больше? Словно ты поджидал кого-то — и вдруг тебя окликнули. А другая, поменьше, — прощанье. Отъезжающий, который еще раз, должно быть наспех — лошади уже ждут — оглядывает свой сад, как исписанный лист, прежде чем расстаться. Не отрываясь — освобождаясь. Тот, кто бережно выпускает из рук — целый пейзаж. (Райнер, возьми меня с собой!)

У тебя прозрачные глаза, лазурно-прозрачные — как у Ариадны, а морщинка (вертикальная!) меж бровей — у тебя от меня. Она была у меня уже в детстве — я всегда хмурила брови, раздумывая или злясь.

(Райнер, я люблю тебя и хочу к тебе.)

Твоя Элегия,[463] Райнер, всю жизнь я раздаривала себя в стихах — всем. В том числе и поэтам. Но я всегда давала слишком много, я заглушала возможный ответ, отпугивала его. Весь отзвук был уже предвосхищен мной. Вот почему поэты никогда не писали мне стихов — никаких (плохие и есть никакие, еще хуже, чем никакие!) — и я всегда посмеивалась: они предоставляют это тому, кто будет через сто лет.

И вот, твои стихи, Райнер, стихи Рильке, поэта, стихи — поэзии. И моя, Райнер, — немота. Все наоборот. Все правильно.

О, я люблю тебя, иначе я не могу этого назвать — первое попавшееся и все же самое первое и самое лучшее слово.

________

Райнер, вчера вечером я вышла из дома, чтобы снять белье, ибо надвигался дождь. И приняла в свои объятья весь ветер, — нет! весь Север. И это был ты. (Завтра это будет Юг!) Я не взяла его домой, он остался на пороге. Он не вошел в дом, но едва я заснула, он умчал меня с собой на море.[464]

Подаем только знаки друг другу —

И о любящих, о их включенности и исключенности («Из сердцевины Вечного…»).

И долгий неслышимый путь под луной.

И все ж это называется только так: я люблю тебя.

Марина.

Любимый! Я хочу подарить тебе слово, может быть, ты его не знаешь.

«Боль — истинное слово, боль — доброе слово, боль — милосердное слово».

(Св. Кунигунда, XIII век).[465]

Фотографии у меня еще нет, как только получу, пришлю, пришлю тебе. Напиши мне о Мюзо — ушли ли каменщики? И пришло ли солнце? У нас — ни одного солнечного часа. Я хотела бы послать тебе все солнце, прибить его к небу, которое над тобой.

Да, Райнер! Если бы написала о тебе что-нибудь, это называлось бы: Поверх горы.

________

Первая собака, которую ты погладишь, прочитав это письмо, буду я. Обрати внимание на ее взгляд.

6-го июля 1926 г.

St. Gilles-sur-Vie

Дорогой Райнер,

у Гёте где-то сказано, что на чужом языке нельзя создать ничего значительного, — я же всегда считала, что это неверно. (Гёте никогда не ошибается в целом, он прав в итоговом смысле, поэтому сейчас я несправедлива к нему.)

Поэзия — уже перевод, с родного языка на чужой — будь то французский или немецкий — неважно. Для поэта нет родного языка. Писать стихи и значит перелагать. Поэтому я не понимаю, когда говорят о французских, русских или прочих поэтах. Поэт может писать по-французски, но не быть французским поэтом. Смешно.

Я не русский поэт и всегда недоумеваю, когда меня им считают в называют. Для того и становишься поэтом (если им вообще можно стать, если им не являешься отродясь!), чтобы не быть французом, русским и т. д., чтобы быть — всем. Иными словами: ты — поэт, ибо не француз. Национальность — это от- и заключенность. Орфей взрывает национальность или настолько широко раздвигает ее пределы, что все (и бывшие, и сущие) заключаются в нее. И хороший немец — там! И — хороший русский!

Но в каждом языке есть нечто лишь ему свойственное, что и есть сам язык. Поэтому по-французски ты звучишь иначе, чем по-немецки, — оттого и стал писать по-французски! Немецкий глубже французского, полнее, растяжимее, темнее. Французский: часы без отзвука, немецкий — более отзвук, чем часы (бой). Немецкий продолжает создаваться читателем — вновь и вновь, бесконечно. Французский — уже создан. Немецкий — возникает, французский — существует. Язык неблагодарный для поэтов — потому ты и стал писать на нем. Почти невозможный язык.

Немецкий — бесконечное обещание (тоже — дар!), но французский— дар окончательный. Платен[466] пишет по-французски. Ты («Verger») пишешь по-немецки, то есть — себя, поэта. Ибо немецкий ближе всех к родному. Ближе русского, по-моему. Еще ближе.

Райнер, узнаю тебя в каждой строчке, но звучишь ты короче, каждая строка — усеченный Рильке, почти как конспект. Каждое слово. Каждый слог.

Grand-Maоtre des absences[467] это ты прекрасно сделал. Grossmeister звучало бы не так! И — partance (entre ton trop d’arrivйe et ton trop de partance[468] — это идет издалека — потому и заходит так далеко!) из стихов Марии Стюарт:

Combien j’ai douce souvenance

De се beau pays de France…[469]

Знаешь ли ты эти ее строки:

Car mon pis et mon mieux

Sont les plus desйrts lieux?[470]

(Райнер, что великолепно прозвучало бы по-французски, так это «Песнь о корнете»![471])

Стихотворение Verger[472] я переписала для Бориса.

Soyons plus vite

Que le rapide dйpart[473]

— это рифмуется с моим:

Тот поезд, на который все —

Опаздывают…

(О поэте).[474]

A «pourquoi tant appuyer»[475] — co словами мадемуазель Леспинас: «Glissez, mortels, n’appuyez pas!»[476]

Знаешь, что нового в этой книге? Твоя улыбка. («Les Anges sont-ils devenus discrete» — «Mais l’excellente place — est un peu trop en face»…)[477] Ax, Райнер, первую страницу этого письма я могла бы совсем опустить. Сегодня ты:

…Et pourtant quel fier moment

lorsqu’un instant le vent se dйclare

pour tel paus: consent а la France[478]

Будь я французом и пиши я о твоей книге, я поставила бы эпиграфом: «consent а la France».[479] А теперь — от тебя ко мне:

Parfois elle paraоt attendrie

Qu’on l’йcoute si bien, —

alors elle montre sa vie

et ne dit plus rien[480]

(Ты, природа!)

Но ты еще и поэт, Райнер, а от поэтов ждут de l’inйdit.[481] Поэтому скорее — большое письмо, для меня одной, иначе я притворюсь глупей, чем на самом деле, «обижусь», «буду обманута в лучших чувствах» и т. д., но ведь ты напишешь мне (для своего успокоения! и потому что ты добрый!).

Можно мне поцеловать тебя? Ведь это не более, чем обнять, а обнимать, не целуя, — почти невозможно!

Марина

На обороте твоего конверта:

Отправитель: Muzot sur Sierre (Valais), Suisse.[482]

Мюзо — автор стихов твоей книги. Поэтому он посылает ее, не упоминая о тебе/ тебя[483]

St. Gilles-sur-Vie

2-го августа 1926 г.

Райнер, твое письмо я получила в день своих именин — 17/30 июля, у меня ведь тоже есть святая, хотя я ощущаю себя первенцем своего имени, как тебя — первенцем твоего. Святой, которого звали Райнер, звался, верно, иначе. Ты — Райнер.

Итак, в день моих именин я получила лучший подарок — твое письмо. Как всегда, совсем неожиданно. Я никогда к тебе не привыкну (как к себе самой!), и к этому изумлению тоже, и к собственным мыслям о тебе. Ты — то, что приснится мне этой ночью, чему я этой ночью буду сниться. (Видеть сон или во сне быть увиденной?) Незнакомкою в чужом сне. Я никогда не жду, я всегда узнаю тебя.

Если мы кому-нибудь приснимся вместе — значит, мы встретимся.

Райнер, я хочу к тебе, ради себя, той новой, которая может возникнуть лишь с тобой, в тебе. И еще, Райнер («Райнер» — лейтмотив письма) — не сердись, это ж я, я хочу спать с тобою — засыпать и спать. Чудное народное слово, как глубоко, как верно, как недвусмысленно, как точно то, что оно говорит. Просто — спать. И ничего больше. Нет, еще: зарыться головой в твое левое плечо, а руку — на твое правое — и ничего больше. Нет еще: даже в глубочайшем сне знать, что это ты. И еще: слушать, как звучит твое сердце. И — его целовать.

Иногда я думаю: я должна воспользоваться той случайностью, что я пока еще (все же!) живое тело. Скоро у меня не будет рук. И еще — это звучит как исповедь (что такое исповедь? хвалиться своими пороками! Кто мог бы говорить о своих муках без упоения, то есть счастья?!) — итак, пусть это не звучит как исповедь: телам со мной скучно. Они что-то подозревают и мне (моему) не доверяют, хотя я делаю всё, как все. Слишком, пожалуй… незаинтересованно, слишком… благосклонно. И — слишком доверчиво! Доверчивы — чужие (дикари), не ведающие никаких законов и обычаев. Но местные доверять не могут. К любви все это не относится, любовь слышит и чувствует только себя, она привязана к месту и часу, этого я подделать не могу. И — великое сострадание, неведомо откуда, безмерная доброта и — ложь.

Я чувствую себя все старше. Слишком серьезна — детская игра, я — недостаточно серьезна.

Рот я всегда ощущала как мир: небесный свод, пещера, ущелье, бездна. Я всегда переводила тело в душу (развоплощала его!), а «физическую» любовь — чтоб ее полюбить — возвеличила так, что вдруг от нее ничего не осталось. Погружаясь в нее, ее опустошила. Проникая в нее, ее вытеснила. Ничего от нее не осталось, кроме меня самой: души (так я зовусь, оттого — изумление: именины!).

Любовь ненавидит поэта. Она не желает, чтоб ее возвеличивали (дескать, сама величава!), она считает себя абсолютом, единственным абсолютом. Нам она не доверяет. В глубине своей она знает, что не величава (потому-то так властна!), она знает, что величие — это душа, а где начинается душа, кончается плоть. Чистейшая ревность, Райнер. Та же, что у души к плоти. И я всегда ревновала к плоти: как воспета! История Паоло и Франчески — маленький эпизод. Бедный Данте! — Кто еще помнит о Данте и Беатриче? Я ревную к человеческой комедии. Душу никогда не будут любить так, как плоть, в лучшем случае — будут восхвалять. Тысячами душ всегда любима плоть. Кто хоть раз обрек себя на вечную муку во имя одной души! Да если б кто и захотел—невозможно: идти на вечную муку из любви к душе — уже значит быть ангелом. Нас обманно лишали целого ада! (…trop pure — provoque un vent de dйdain[484]).[485]

Почему я говорю тебе все это? Наверное, из страха, что ты увидишь во мне обыкновенную чувственную страсть (страсть — рабство плоти). «Я люблю тебя в хочу спать с тобою» — так кратко дружбе говорить не дано. Но я говорю это иным голосом, почти во сне, глубоко во сне. Я звук иной, чем страсть. Если бы ты взял меня к себе, ты взял бы les plus dйserts lieux.[486] Всё то, что никогда не спит, желало бы выспаться в твоих объятьях. До самой души (глубины) был бы тот поцелуй. (Не пожар: бездна.)

Je ne plaide pas ma cause, je plaide la cause du plus absolu des baisers.[487]

________

Ты все время в разъездах, ты не живешь нигде и встречаешься с русскими, которые — не я. Слушай и запомни: в твоей стране, Райнер, я одна представляю Россию.

Кто ж ты все-таки, Райнер? Не немец, хотя — целая Германия! Не чех, хотя родился в Чехии (NB! в стране, которой еще не было, — это подходит!), не австриец, потому что Австрия была, а ты — будешь! Ну не чудесно ли? У тебя — нет родины! Le grand poиte tschиco-slovaque[488] — так писали парижские журналы. Значит, Райнер, в конце концов, ты — словак? Смеюсь!

Райнер, вечереет, я люблю тебя. Воет поезд. Поезда это волки, а волки — Россия. Не поезд — вся Россия воет по тебе, Райнер. Райнер, не сердись на меня или сердись сколько хочешь — этой ночью я буду спать с тобой. В темноте — разрыв; оттого что звезды, я убеждаюсь: окно. (Об окне я думаю, когда думаю о тебе и себе, — не о постели.) Глаза мои широко раскрыты, ибо снаружи еще черней, чем внутри. Постель — корабль, мы отправляемся в путешествие.

…mais unjour on le vit plus.

Le petit navire sans voiles,

Lasse des oceans maudits,

Voguant au pays des йtoiles —

Avait gagnй le paradis[489]

(детская песенка из Лозанны)

Можешь не отвечать мне — целуй еще.

М.

О праве и правоте.[490] «Природа тоже неестественна» (Гёте), видимо, это ты и имел в виду! (Природа: право.)

Les dйserts lieux[491] я получила в подарок от Бориса и дарю их тебе.[492]

14-го августа 1926 г.

St. Gilles-sur-Vie

Дорогой друг, получил ли ты мое последнее письмо? Спрашиваю, потому что бросила его в отходящий поезд. Почтовый ящик выглядел весьма зловеще: пыль в три пальца и огромный тюремный замок. Я это заметила уже бросив письмо, рука слишком поторопилась — письмо, наверное, там и останется — до Второго пришествия.

Примерно дней десять назад. Содержание? Письмо и есть — содержание, стало быть, его не имеет, и все же, не вдаваясь в подробности: нечто о том, чтобы спать вместе, тебе и мне (et le lit — table йvanouie[493])

Постель, чтобы угадывать вещи, видеть чудеса, стол — чтобы их делать, их воплощать. Постель: спина; стол: локоть. Человек сам есть постель и стол и, значит, иметь их не должен.

(То письмо звучало совсем иначе, и поезд, который его… несет и хоронит — свистел и выл иначе, чем пассажирский. Если я его услышу, я сразу пойму, там ли еще мое письмо.)

Дорогой Райнер, Борис мне больше не пишет.[494] В последнем письме он писал: все во мне, кроме воли, называется Ты и принадлежит Тебе. Волей он называет свою жену и сына, которые сейчас за границей.[495] Когда я узнала об этой его второй загранице, я написала: два письма из-за границы — хватит! Двух заграниц не бывает. Есть то, что в границах, и то, что за границей. Я — за границей! Есмь и не делюсь.

Пусть жена ему пишет, а он — ей. Спать с ней и писать мне — да, писать ей и писать мне, два конверта, два адреса (одна Франция!) — почерком породненные, словно сестры… Ему братом — да, ей сестрой — нет.

Такова я, Райнер, любое сношение с человеком — остров, и всегда затонувший — целиком, без остатка.

В другом человеке мне принадлежит лоб и немного груди. От сердца отступаюсь легко, от груди — не отступлюсь. Мне нужен звучащий свод. Сердце звучит глухо.

Райнер, напиши мне открытку, всего два слова: письмо, что было в поезде, получил или — не получил. Тогда я напишу тебе большое письмо.

Райнер, этой зимой мы должны встретиться. Где-нибудь во французской Савойе, совсем близко к Швейцарии, там, где ты никогда еще не был (найдется ль такое никогда? Сомневаюсь). В маленьком городке, Райнер. Захочешь — надолго. Захочешь — недолго. Пишу тебе об этом просто, потому что знаю, что ты не только очень полюбишь меня, но и будешь мне очень рад. (В радости — ты тоже нуждаешься.)

Или осенью, Райнер. Или весной. Скажи: да, чтоб с этого дня была и у меня радость — я могла бы куда-то всматриваться (оглядываться?).

Уже очень поздно и я устала, поэтому обнимаю тебя.

Марина

Прошлое еще впереди…[496]

St. Gilles-sur-Vie

22-го августа 1926 г.

Райнер, отвечай только «да» на все, что я хочу — поверь, ничего страшного не будет. Когда я говорю тебе, Райнер, что я — твоя Россия, я говорю тебе лишь (еще раз), что люблю тебя. Любовь живет исключениями, обособлениями, отстранениями. Она живет в словах и умирает в поступках. Стремиться быть твоей Россией в действительности — для этого я слишком умна! Оборот речи. Оборот любви.

Райнер, я называюсь иначе: я — все, что ты есть, все твое бытие (быть означает: тобой живут. Etre vйcu. Chose vйcue.[497] Страдательный залог).

Веришь ли, что я верю в Савойю? Верю, как и ты, словно в царство небесное. Когда-нибудь… (Как? Когда?) Что я видела в жизни? Вся моя молодость (с 1917-го года) — черная работа. Москва? Прага? Париж? Сен-Жиль? Везде — одно. Плита, метла, деньги (их отсутствие). Вечная нехватка времени. Ни одна женщина из твоих подруг и знакомых не живет так, не могла бы так жить. Не мести, не чистить — вот мое царство небесное. Слишком скромно? Да. Ибо слишком скверно мое царство земное. Райнер, я написала по-немецки: чистить — чистилище (прекрасное слово), чистить здесь, чистилище там, чистить, пока не сметут в чистилище и т. д. Так я пишу, Райнер, — от слова к вещи, слово создавая за словом. Так, думаю, пишешь и ты.

Итак, любимый, не бойся и всегда только «да» на каждое мое мой! дай! — так утешают нищих, невинно и без последствий. Чаще всего моя протянутая рука падает в пустоту, а подаянье — в песок. Чего я от тебя хочу? Того же, чего от всей поэзии и от каждой стихотворной строчки: истины любого данной мгновения. Выше этого истины нет. Никогда не деревенея — всегда обращаясь в золу. Хочу лишь слова — оно для меня — уже вещь. Поступков? Последствий?

Я знаю тебя, Райнер, как себя самое. Чем дальше от меня — тем глубже в меня. Я живу не в себе самой — вне самой себя. Я не живу на своих устах, и тот, кто меня целует, минует меня.

Савойя. (Размышленье): Поезд. Билет. Гостиница. (Слава Богу, визы не надо!) И… легкая брезгливость. Нечто уготованное, завоеванное… вымоленное. Ты должен упасть с неба.

Райнер, вполне серьезно: если ты в самом деле, глазами, хочешь меня видеть, ты должен действовать, т. е. — «Через две недели я буду там-то и там-то. Приедешь?» Это должно исходить от тебя. Как и число.

И город. Взгляни на карту. Не лучше ли, если это будет большой город? Подумай. Маленькие города иногда обманчивы. Да, еще одно: денег у меня нет совсем, гроши, что я зарабатываю, тут же улетучиваются (из-за моей «новизны» меня печатают только в «новейших» журналах, а их — в эмиграции — всего два). Хватит ли у тебя денег для нас обоих? Райнер, я пишу и невольно улыбаюсь: вот так гость!

Итак, любимый, если когда-нибудь ты вправду захочешь, напиши мне (заранее, ведь мне нужно найти кого-то, кто побудет с детьми) — и тогда я приеду. В Сен-Жиле я пробуду до 1—15 октября, затем — Париж, где всё сначала: ни денег, ни квартиры, ничего. В Прагу я не вернусь, чехи сердятся на меня за то, что я так много и горячо писала о Германии и так упорно молчала о Чехии. А ведь три с половиной года я жила на чешскую «субсидию» (900 крон ежемесячно). Итак, между 1 и 15 октября — Париж. Ранее ноября нам не увидеться. Кстати — можно ведь и где-нибудь на Юге? (Франции, разумеется.) Где, как и когда ты хочешь (начиная с ноября). Теперь это в твоих руках. Можешь, если хочешь… разъять их. Я все равно буду любить тебя — ни больше, ни меньше.

Я радуюсь тебе так, словно ты — целая и всецело новая страна.

_______

О Борисе. Нет, права была я. Его ответ — ответ освобожденного Атласа.[498] (Ведь он держал на себе небо с небожителями! И, избавившись от своей ноши, он, думаю, еще и вздохнул!) Теперь он свободен от меня. Он слишком добр, слишком жалостлив, слишком терпелив. Удар должна была нанести я. (Рвать, т. е. убивать никто не хочет!) Он знал уже о двух заграницах. Я только высказала, назвала, расколдовала. Теперь все хорошо, государства разделены: я — в потаеннейшей глубине, за пределами всех границ — вне досягания.

Nest — по-русски — гнездо (в единственном числе — рифм не имеет).[499] Множественное число: гнёзда (с мягким е, ё, почти о — в произношении), рифма: звёзды.

_______

Как долго ты пробудешь в Рагаце и как себя чувствуешь? Что ты написал в последнее время?

Да, огромная просьба. Подари мне греческую (по-немецки) мифологию — без философии: простую и подробную: мифы. В детстве, кажется, у меня была книга Штолля. Скоро выйдет мой Тезей (1-я часть: Тезей и Ариадна, драматическая поэма). Сейчас начинаю Федру (все задумано как трилогия: Ариадна — Федра — Елена), и мне нужна мифология. Лейтмотив — гнев Афродиты. — Как жаль, что ты не можешь меня читать! Я перед тобою — глухонемая (собственно, не глухая — немая!).

Подари мне мифы Штолля, только с надписью, чтоб я никогда не расставалась с ними.[500] Подаришь?

Обнимаю Тебя.

М.

Сен-Галь — Сен-Жиль…

7-го ноября 1926 г.

Bellevue (S. el O.)

prйs Paris

31, Boulevard Verd

Дорогой Райнер!

Здесь я живу.

Ты меня еще любишь?

Марина.

Год кончается твоей смертью? Конец? Начало! Ты самому себе — самый новый год. (Любимый, я знаю. Ты меня читаешь раньше, чем я пишу) — Райнер, вот я плачу. Ты льешься у меня из глаз!

Милый, раз ты умер, — значит, нет никакой смерти (или никакой жизни!). Что еще? Маленький городок в Савойе — когда? где? Райнер, а как же гнездо для сна? Ты ведь теперь знаешь по-русски и знаешь, что Nest — гнездо и многое другое.

Не хочу перечитывать твоих писем, а то я захочу к тебе — захочу туда, — а я не смею хотеть, — ты ведь знаешь, что связано с этим «хотеть».

Райнер, я неизменно чувствую тебя за правым плечом.[501]

Думал ли ты когда-нибудь обо мне? — Да! да! да! —

Завтра Новый год, Райнер — 1927. 7 — Твое любимое число. Значит, ты родился в 1876 году? (газета)? — 51 год?

Какая я несчастная.

Но не сметь грустить! Сегодня в полночь я чокнусь с Тобой. (Ты ведь знаешь мой удар: совсем тихий!)

Любимый, сделай так, чтобы я часто видела Тебя во сне — нет, неверно: живи в моем сне. Теперь ты вправе желать и делать.

В здешнюю встречу мы с тобой никогда не верили — как и в здешнюю жизнь, не так ли? Ты меня опередил — (и вышло лучше!), и, чтобы меня хорошо принять, заказала — не комнату, не дом — целый пейзаж. Я целую тебя в губы? В виски? В лоб? Милый, конечно, в губы, по-настоящему, как живого.

Любимый, люби меня сильнее и иначе, чем все. Не сердись на меня — тебе надо привыкнуть ко мне, к такой. Что еще?