Глава 5 Милосердие, чувство сострадания

Глава 5

Милосердие, чувство сострадания

Любовь, великодушие, привязанность к людям, сочувствие и жалость всегда почитались величайшими добродетелями, наивысшими свойствами человеческой души. Милосердие называлось царским достоинством в двух смыслах: во-первых, оно возвышалось над многими прочими качествами благородного духа; во-вторых, особенно приличествовало повелителю. Нам не нужен был Шекспир, чтобы понять – хотя, возможно, как и всему остальному миру, он нужен был нам, чтобы выразить, – что монарху больше подобает милосердие, нежели царский венец и что оно стоит выше его царской власти. Как часто Конфуций и Мэн-цзы повторяют, что в первую очередь от правителя требуется человеколюбие. Конфуций говорит: «Пусть повелитель совершенствуется в добродетели, и народы стекутся к нему; с народами придут к нему земли; земли принесут ему богатство; богатство даст ему благо использовать его на правое дело. Добродетель – корень, а богатство – плод». И далее: «Никогда не случалось такого, чтобы властитель любил милосердие, а его народ не любил праведности». Мэн-цзы, следуя за ним, говорит: «Бывали примеры, когда некоторые люди достигали верховной власти без милосердия в одной провинции, но никогда я не слышал, чтобы целая империя попадала в руки того, кто не имел бы этого достоинства. Невозможно и то, чтобы человек мог править людьми, если те не предали ему свои сердца». Оба они определяли это обязательное требование к правителю, говоря так: «Милосердие есть человек».

Во времена феодализма, который легко вырождался в милитаризм, именно милосердию мы обязаны нашим избавлением от наихудшего деспотизма. Полностью передав свою жизнь и смерть в руки власти, подданные не оставляли бы ей ничего, кроме своеволия, естественным следствием чего становился бы рост абсолютизма, который так часто называют «восточным деспотизмом», как будто деспотов не было в западной истории!

Я далек от оправдания какого бы то ни было деспотизма, но ошибочно было бы ставить знак равенства между ним и феодализмом. С фразы Фридриха Великого: «Монарх есть первый слуга государства» началась, как справедливо считают правоведы, новая эра в становлении свободы. По удивительному совпадению в это же самое время в глуши Северо-Западной Японии точно такие же слова произнес Ёдзан из Ёнэдзавы и показал тем самым, что феодализм отнюдь не тождественен тирании и угнетению. Феодальный правитель, пусть даже пренебрегавший обязательствами по отношению к своим вассалам, ощущал ответственность более высокого порядка, ответственность перед предками и Небом. Он был отцом своим подданным, которых Небо вручило его попечению. Как говорится в древней китайской книге стихов, «пока династия Шан не потеряет сердца людей, она может предстоять перед Небесами». Так же и Конфуций в своем «Великом учении» наставлял: «Когда государь любит то же, что любит народ, и ненавидит то же, что ненавидит народ, тогда его зовут отцом народа». Таким образом общественное мнение и монаршая воля или демократия и абсолютизм сливаются друг с другом. Таким же образом бусидо приняло и подкрепляло патерналистскую – в том смысле, который обычно не придают этому термину, – систему власти. Патерналистскую, то есть отеческую, также и в качестве антитезы к менее заинтересованной «авункулярной», то есть «дядиной», системе власти. (Этот дядюшка, разумеется, дядя Сэм!) Разница между деспотической и отеческой властью состоит в том, что одной народ подчиняется неохотно, а перед другой склоняется с «тем гордым подчинением, тем полным достоинства повиновением, тем послушанием сердца, в котором даже в самом рабстве остается живым дух возвышенной свободы»[20]. Не так уж был не прав назвавший короля Англии «королем чертей, подданные которого постоянно бунтуют и сбрасывают своих государей», французского монарха «королем ослов, подданные которого задавлены налогами и обложениями», а суверена Испании королем людей, потому что «народ подчиняется ему с охотой». Но довольно об этом!

Добродетель и абсолютная власть англосаксонскому уму могут показаться несочетаемыми понятиями. Победоносцев очень точно выразил принципиальное отличие английского общества от других европейских, сказав, что в основе европейских обществ лежали общие интересы, тогда как характерным признаком английского была развитая независимая личность. То, что этот русский государственный деятель говорил о личной зависимости индивидов от того или иного общественного объединения и в конечном итоге от государства, типичной для наций материковой Европы и особенно для славянских народов, вдвойне верно в отношении японцев. Поэтому свободное изъявление монаршей власти не только не ощущалось нами тяжким бременем, как то было в Европе, но и умерялось отеческим вниманием государя к чувствам народа. «Абсолютизм, – говорил Бисмарк, – в первую очередь требует от правителя бесстрастия, честности, верности долгу, активности и внутреннего смирения». Если мне будет позволено привести еще одну цитату по этой теме, я бы хотел процитировать сказанное германским императором в Кобленце о «власти монарха милостью Божией с ее тяжелыми обязанностями, огромной ответственностью перед одним только Создателем, от которой ни человек, ни министр, ни парламент не в силах освободить государя».

Мы знаем, что милосердие – мягкое, присущее матери достоинство. Если праведность и суровая справедливость особенно подобали мужчине, то человеколюбию были свойственны кротость и убедительность женской природы. Мудрецы предостерегали нас от того, чтобы предаваться неразборчивому благотворению, не приправленному справедливостью и праведностью. Масамунэ хорошо выразил это в своем хорошо известном афоризме: «Справедливость, доведенная до крайности, превращается в жесткость; милосердие, творимое без меры, становится слабостью».

К счастью, милосердие было не столь редким, сколь прекрасным, ибо всем известно, что «самые смелые – самые нежные, а самые любящие – самые отважные». «Буси но насакэ» – «мягкость воина» – сразу же притягивало к себе наши самые благородные качества; не потому, что милосердие самурая по своей природе чем-то отличалось от милосердия любого другого человека, но потому, что оно подразумевало милосердие не как слепой порыв, а как должное уважение к справедливости, когда милосердие не было лишь определенным настроением ума, но и подкреплялось властью спасти или погубить. Как экономисты говорят об эффективном и неэффективном спросе, так же и мы можем назвать милосердие буси целесообразным или нецелесообразным, так как в нем подразумевалась способность действовать во благо или во вред получателя.

Гордясь часто используемыми в собственных интересах своей грубой силой и привилегиями, самураи вполне соглашались с тем, что говорит Мэн-цзы о силе любви: «Милосердие подчиняет своему господству все, что мешает его силе, как вода смиряет огонь: только тот сомневается в том, что вода способна потушить пламя, кто пытается залить чашкой воды целую телегу горящего хвороста». Он говорит также, что «сострадание есть корень милосердия», поэтому человеколюбивый всегда внимателен к тем, кто страдает и бедствует. Таким образом Мэн-цзы предвосхитил основанную на сочувствии этическую философию Адама Смита.

Поистине изумляет, насколько кодекс чести одного народа совпадает с идеями о благородстве у других; иными словами, насколько столь поносимые восточные понятия о нравственности находят параллели в благороднейших максимах европейской литературы. Если известные строки:

Нае tibi erunt artes – pacisque imponere morem,

Parcere subjectis, et debellare suberbos[21] —

показать японскому дворянину, он легко может обвинить мантуанского барда в заимствовании из книг Страны восходящего солнца.

Милость к слабым, униженным и побежденным всегда превозносилась как качество, которое подобает самураю как никому другому. Любителям японского искусства должно быть знакомо изображение священника, который едет на корове задом наперед. Этот наездник был когда-то воином, и одно его имя внушало ужас.

В страшной битве при Суманоура (1184), одной из решающих для нашей истории, он догнал врага и в поединке сдавил его в своих громадных руках. Надо сказать, что этикет войны требовал, чтобы в таких случаях кровь не проливалась, если только слабый противник не был равен сильному по положению или талантам. Суровый воин потребовал от человека назвать свое имя, но тот отказался. Тогда он беспощадно сорвал маску, и тут его изумленному взору открылось чистое, безбородое юношеское лицо, так что рыцарь невольно ослабил хватку. Он помог юноше встать на ноги и по-отечески сказал ему: «Ступай, молодой принц, к своей матери! Меч Кумагаэ никогда не запятнает себя твоей кровью. Спеши же, беги отсюда, прежде чем появятся твои враги!» Молодой воин отказался уйти и попросил Кумагаэ ради чести их обоих предать его смерти на месте. Холодный клинок, много раз разрубавший узы жизни, уже поднят старым самураем, но его отважное сердце колеблется; невольно его внутреннему взору является образ его собственного сына, который в тот же день вышел на звук горна испытать свой новый меч; крепкая рука воина дрожит, и он снова просит жертву спасаться бегством. Видя, что все его уговоры напрасны, и слыша приближающиеся шаги соратников, он восклицает: «Если тебя догонят, ты можешь пасть от более низкой руки, чем моя. О Небо, прими его душу!» Через миг в воздухе блеснул меч и пал, обагренный юношеской кровью. Мы видим, как наш воин с триумфом возвращается в родные места, но теперь его не заботит ни честь, ни слава; он отказывается от военного поприща, обривает голову, надевает священническое облачение и посвящает остаток своих дней паломничеству к святым местам, никогда не поворачиваясь спиной к западу, где лежит рай, откуда приходит спасение и куда солнце каждый день спешит на покой.

Критики могут указать на изъяны этой истории. Пусть так, но она показывает, что нежность, жалость и любовь украшают самые кровавые подвиги самурая. Старая самурайская пословица гласит: «Не пристало охотнику убивать птицу, которая прячется у него на груди». Это хорошо объясняет, почему движение Красного Креста, имеющее столь явно христианский характер, так легко укоренилось в Японии. За десятки лет до того, как мы услышали о Женевской конвенции, наш великий романист Бакин показал нам, что следует исцелять поверженного врага. В княжестве Сацума, известном своим воинственным духом и воспитанием, молодые люди по общепринятому обычаю занимались музыкой; не под громкий звук трубы и дробь барабанов – «шумных предвестников крови и смерти», – которые побуждают нас подражать поведению тигра, а под печальный и нежный напев бивы[22], что смиряет наш пламенный дух, отвлекает нашу мысль от запаха крови и кровопролитных сцен. Полибий рассказывает нам об аркадском законе, который требовал, чтобы все юноши младше тридцати лет занимались музыкой, дабы это нежное искусство смягчило суровости неприветливого края. Именно влиянию музыки он приписывает отсутствие жестокости в этой области Аркадских гор.

Сацума не было единственным местом в Японии, где мягкосердечие внушалось воинскому сословию. Принц Сиракавы оставил нам несколько разрозненных мыслей, и среди них такую: «Хотя они украдкой подступают к твоему ложу в тихие часы ночи, не прогоняй, но лелей их – благоухание цветов, отзвуки дальних колоколов, жужжание насекомых морозной ночью». И дальше: «Хотя они задевают тебя, этим троим ты должен простить: ветру, разбросавшему твои цветы, облаку, скрывшему луну, и человеку, ищущему с тобой ссоры».

Именно ради того, чтобы по видимости выразить, а по сути развить эти нежные чувства, и поощрялось стихосложение. Поэтому нашей поэзии свойственна затаенная, но сильная склонность к душевному подъему и нежности. Известная история о молодом деревенском самурае служит этому наглядной иллюстрацией. Когда ему велели научиться стихосложению и дали «Трели славки»[23] для первой попытки, он вспылил и бросил к ногам господина эти неотделанные строчки:

Храбрый воин отвращает ухо,

Чтобы не слышать

Песню славки.

Его господин, не обескураженный грубым поведением своего подопечного, продолжал поощрять юношу, пока однажды музыка не пробудилась в его душе, и, отвечая на сладкие напевы угуису, он написал:

Встает могучий, в кольчуге воин,

Чтобы услышать песню славки,

Сладко щебечущей средь деревьев.

Нас восхищает героический эпизод короткой жизни Кёрнера, когда тот, раненный, лежа на поле боя, написал свое знаменитое «Прощание с жизнью». Среди наших воинов случаи подобного рода встречались отнюдь не редко. Лаконичные, афористичные по своему характеру японские стихи особенно удачно подходят для спонтанного выражения одного чувства. Человек, получивший хотя бы какое-то образование, либо был поэтом, либо, по крайней мере, сочинял вирши. Часто можно было видеть, как воин останавливается на ходу, вынимает из-за пояса письменные принадлежности и пишет оду – такие сочинения находили после в шлеме или в латах, сняв их с бездыханного тела.

То, что совершило христианство в Европе, чтобы возбудить сострадание среди ужасов войны, в Японии сделала любовь к музыке и литературе. Воспитание нежных чувств внушает человеку внимание к чужим страданиям. А скромность и услужливость, движимые уважением к чужим чувствам, лежат в основе вежливости.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.