4
4
«Офицерский» процесс 7–8 августа стал образцом для прошедших в следующие недели. Герделер, Хассель и Лейшнер были среди осужденных 7–8 сентября. Хасселю 5 сентября объявили, что он лишен своего официального статуса отставного гражданского служащего, и в тот же день он получил текст обвинения. По словам его сына, три четверти указанного там было для Хасселя открытием, но в любом случае обвиняемым не дали шанса оправдаться или объяснить свои мотивы. И все же, как пишет Вульф Ульрих фон Хассель, обвиняемые «доставили Фрейслеру немало тяжелых минут». Свидетель, присутствовавший на процессе, рассказал сыну о ходе заседания и образцовом поведении его отца. 8 сентября Хассель был приговорен к смерти, немедленно отправлен в тюрьму Плётцензее, где умер через два часа после оглашения приговора. Его семья узнала о случившемся через три дня из газет.
Хассель знал, что у него нет шансов уцелеть, и потому все его мысли были только о судьбе семьи. В один из последних дней в тюрьме, на несколько минут оставшись наедине со Шлабрендорфом, он сказал ему: «Моя смерть очевидна. Когда выйдете отсюда, пожалуйста, передайте привет моей жене. Скажите, что в последние минуты я буду думать о ней»[66].
Даже нацистский министр юстиции Отто Георг Тирак, присутствовавший на процессе в качестве наблюдателя, счел необходимым высказать критические замечания о ведении Фрейслером процесса в секретном донесении, отправленном им Борману для передачи Гитлеру: «Ведение председателем процесса было приемлемым и объективным с обвиняемыми Вирмером и Герделером, несколько нервозным по отношению к Лежену-Юнгу. Он не позволил Лейшнеру и фон Хасселю закончить свои заявления, постоянно кричал и обрывал их. Это произвело плохое впечатление, тем более что председатель разрешил присутствовать на процессе примерно тремстам зрителям. Постоянные длинные речи председателя, имевшие в основном чисто пропагандистские цели, оказали неблагоприятное воздействие. От этого серьезно пострадало достоинство нашего суда. У председателя полностью отсутствует хладнокровное превосходство и ледяная сдержанность, совершенно необходимые для подобного процесса. <…> Хайль Гитлер».
Прорыв союзников в Кане представлялся неизбежным, и Роммеля перевели в другой военный госпиталь, расположенный недалеко от Сен-Жермена. 8 августа, в последний день офицерского процесса, его отвезли домой – в Херлинген, что рядом с Ульмом на Дунае. Здесь он пошел на поправку быстрее, хотя один из навещавших его врачей заметил, что ни один человек не мог остаться в живых с такими ранениями. 6 сентября его навестил находившийся под подозрением Шпейдель. Во время беседы Роммель назвал Гитлера «патологическим лгуном», изливающим свой гнев на участников заговора. Роммель отправил послание Гудериану, ставшему начальником Генерального штаба армии, потребовав, чтобы Гитлера лишили возможности командовать раньше, чем Германия будет оккупирована. Он даже предложил свои услуги, поскольку чувствовал себя уже намного лучше. Но другим посетителям он говорил, что Гитлер очень скоро будет мертв, и жаловался, что за его домом постоянно следят.
Роммель был прав. 7 октября его вызвали по телефону на совещание в ставку фюрера в Берлине. Врачи не позволили ему ехать. Тогда Гитлер 14 октября отправил в Херлинген генералов Бургдорфа и Мейзеля, которые привезли «черную метку». Генералы прибыли в небольшой зеленой машине, за рулем которой сидел одетый в черное эсэсовец. После короткой беседы с посетителями Роммель поднялся наверх к жене. Его голос звучал, словно с того света. Ему сказали, что на допросах в гестапо выявлена его причастность к заговору.
– Через четверть часа я буду мертв, – сказал он. – Гитлер предложил мне выбор: яд или суд. Яд они привезли с собой.
К этому времени дом уже был окружен эсэсовцами. Роммель попрощался с женой и сыном и уехал с генералами. Когда они отъехали на небольшое расстояние от дома, Бургдорф заставил Роммеля принять яд. Его тело доставили в Ульм – в военный госпиталь с приказом не производить аутопсию, поскольку все уже решено в Берлине.
Жене сообщили, что Роммель внезапно умер от кровоизлияния в мозг, а народу разъяснили, что смерть явилась следствием ранений в автомобильной аварии. По распоряжению Гитлера Роммеля похоронили с соблюдением всех воинских почестей. Кальтенбруннер, словно мрачная хищная птица, надзирал за церемонией, а Рундштедт был делегирован, чтобы озвучить сожаления партии. «Его сердце принадлежало фюреру», – сообщил он и отбыл еще до кремации, так и не переступив порог дома фельдмаршала. Фрау Роммель пришлось пережить самую страшную насмешку в своей жизни, принимая официальные выражения соболезнования от партийных лидеров во главе с самим Гитлером. Следовало поддерживать иллюзию того, что Роммель был самым популярным военным деятелем в окружении Гитлера.
К осени 1944 года все руководители заговора были казнены, кроме Герделера, смертный приговор которому, вынесенный 8 сентября, пока не был приведен в исполнение. Герделер был слишком важным свидетелем, чтобы его можно было так просто уничтожить. Наступил период затишья. Допросы почти прекратились. Мольтке, Бонхёффер, Донаньи, Мюллер, Герштенмайер и Шлабрендорф все еще находились в заключении.
После 20 июля Донаньи был переведен из гестаповской тюрьмы в концентрационный лагерь Заксенхаузен[67]. Макс Гейслер, работавший санитаром в лазарете, однажды был поднят ночью, чтобы приготовить комнату для нового пациента. Вскоре гестаповцы внесли туда Донаньи на носилках. Его держали в лазарете в полной изоляции, а Гейслеру, выполнявшему роль медбрата, было запрещено разговаривать с пациентом. «В результате жестокого обращения гестапо, – свидетельствует Гейслер, – Донаньи был настолько ослаблен и парализован, что не мог умываться и питаться самостоятельно и даже поворачиваться в постели». Он постоянно мучился от сильной боли и сам сказал Гейслеру, что у него нет шансов на выздоровление. Норвежский пленный врач-терапевт, посещавший пациента, сказал, что в результате жестокого обращения гестапо у Донаньи имелись серьезные внутренние повреждения, а также травма позвоночника. Гейслер нарушил приказ о молчании и вел с пациентом долгие беседы всякий раз, когда они оставались наедине. Он сообщал ему последние новости и отвечал на вопросы.
Гестапо подозревало, что Донаньи помогал в подготовке заговора 20 июля. Гейслер так описывал происходившее в Заксенхаузене: «Первый допрос гестапо после прибытия узника в лагерь длился около восьми часов. Он происходил в помещении службы безопасности блока R1, а уже все следующие допросы велись в лазарете. Гестаповцы всегда принимали меры, чтобы я не мог ничего услышать. Тем не менее пронзительные голоса гестаповцев были отлично слышны сквозь тонкие стены. Эти необразованные деревенщины терзали его как могли. Вне всяких сомнений, в этом неравном состязании Донаньи показал себя лучшей и сильнейшей стороной».
Позднее Донаньи перевели из лазарета в так называемое отделение для отдыха, где, по словам Гейслера, возможностей получить хороший уход было намного меньше. В конце января его отвезли на санитарной машине обратно в Берлин в гестаповскую тюрьму, где уже содержались Бонхёффер и Шлабрендорф.
Начали происходить странные вещи. Совершенно неожиданно Шлабрендорфа отправили из тюремной камеры в Заксенхаузен. Там ему показали стрельбище и сказали: «Теперь ты знаешь, что будет с тобой в ближайшем будущем». Затем его отвели в крематорий и заставили стоять рядом с гробом Трескова, пока его открывали. Шлабрендорф так никогда и не сказал, что он чувствовал, глядя на тело товарища, который лежал в могиле начиная с лета. Перед тем как бросить тело в огонь, у Шлабрендорфа потребовали признание, но он не произнес ни слова. Его не расстреляли, а отправили обратно в тюрьму.
Его процесс не начинался до декабря, когда возобновились долгое время откладываемые слушания. Шлабрендорфа привезли в Народную судебную палату вместе с пятью другими узниками 21 декабря, и он получил возможность увидеть Фрейслера в деле, не представ перед ним лично. Он писал: «Председатель Роланд Фрейслер ввел в практику выискивание даже самых мельчайших проступков и представление их «государственной изменой». Соответственно в большинстве случаев приговором становилась смертная казнь, обычно через повешение. Фрейслер не чурался произнесения длинных пропагандистских речей. По большому счету на этих слушаниях говорил только он, мощи его голоса хватило бы на несколько залов суда».
Свидетельства против Шлабрендорфа оставались настолько слабыми, что он имел все основания надеяться избежать смертного приговора, если изменит признание относительно того, что знал о намерениях Трескова, на основании того, что оно было получено под пытками. Получилось так, что слушание его дела отложили, и последнее заседание состоялось только в феврале, причем при самых драматических обстоятельствах.
Мольтке повезло куда меньше. Его процесс, также некоторое время откладывавшийся, состоялся 10 января, одновременно с процессом Герштенмайера[68] и некоторых других лиц, связанных с «группой Крейсау». Мольтке оставил подробный рассказ о нем в письме, написанном жене из тюрьмы после процесса. Он описал переполненный зал, что было более чем странно, учитывая первоначальное заявление Фрейслера о строгой секретности процесса. Допрос отца Дельпа, который прошел первым, послужил основой для выявления природы дискуссий на собраниях «группы Крейсау», а также для нападок на католическую церковь и иезуитов. По словам Мольтке, оскорбления Фрейслера дождем полились на Дельпа лишь потому, что он позволил проводить встречи группы в своем доме, когда сам отсутствовал.
– Тем самым, – с триумфом воскликнул Фрейслер, – вы сами показали, что отлично знали о происходящем под вашим кровом акте государственной измены. Но, естественно, столь священная, сановная особа, какой вы являетесь, очень беспокоилась о том, чтобы защитить свою голову с выбритой тонзурой от опасности. Поэтому вы и уходили в церковь помолиться, чтобы заговор тем временем развивался так, как это угодно Богу.
Описание Фрейслера, данное Дельпом, является метким и весьма откровенным. «Фрейслер умен, нервозен, тщеславен и заносчив. Он все время играет, причем таким образом, что второй игрок заведомо вынужден занять более низкое положение». Процесс, утверждает Дельп, был специально организован таким образом, чтобы уничтожить обвиняемого, и допускались только такие свидетельства, которые помогали достижению этой цели. «Все вопросы были заранее подготовлены, – писал Дельп, – и горе тебе, если ты давал не тот ответ, который был нужен Фрейслеру. Это расценивалось как иезуитство». Мольтке, по мнению Дельпа, страдал из-за своей связи со священниками и пасторами.
На этом процессе Фрейслер использовал следующий метод: он последовательно одного за другим допрашивал коллег Мольтке, чтобы на основе их показаний выстроить свидетельство против самого Мольтке – главной фигуры на слушании. Мольтке заметил, что Фрейслер всегда говорил об обвиняемых как о «членах группы Мольтке»[69], о об их дискуссиях – как о «подготовительной работе для государственной измены», независимо от того, шла ли речь об активном насилии или нет. Мольтке был «хитрым предателем и гнусным пораженцем», а его имя «присутствует повсюду, словно красная нить».
Мольтке пишет так, словно процесс доставил ему некоторое удовольствие, как будто он почувствовал облегчение, когда после долгих месяцев напряженного ожидания все прошло на удивление хорошо. Шульце, один из обвинителей, «не производил неприятного впечатления», почти поголовно молчавшие защитники были «все очень порядочными». Даже Фрейслер, техника нападок которого не изменилась со времени предыдущих процессов, описан Мольтке как «талантливый и не без гениальности». Хотя Фрейслер всячески стремился произносить монологи, Мольтке утверждает, что было вполне возможно «вставить ответы, возражения и даже огласить новые факты. Правда, если при этом обрывалась нить его рассуждений, он выходил из себя, делал вид, что ничему не верит, или начинал орать на провинившегося»[70]. Когда неожиданно понадобился Уголовный кодекс, его в суде не смогли найти. Подобные ситуации, по словам Мольтке, были типичными.
Процесс длился два дня. Мольтке был полон решимости дать бой и даже получал некое удовольствие от своих схваток с Фрейслером.
«Мы начали довольно умеренно, но очень быстро, можно сказать, с головокружительной скоростью. Слава богу, легок на подъем и сумел приноровиться к скорости Фрейслера, что явно доставило удовольствие нам обоим. <…> Вплоть до нашей беседы с Герделером и моей позиции по отношению к ней все шло гладко и без особого ажиотажа.
В этом месте я возражал, что полиция и служба безопасности знала все. Это привело Фрейслера к пароксизму номер 1. Все, что довелось испытать Дельпу, было детской игрой в сравнении с тем, что обрушилось на меня. Налетел настоящий ураган. Он заколотил кулаками по столу, стал такого же цвета, как его мантия, и заорал: «Я этого не потерплю! Не желаю слушать ничего подобного!» И так повторялось много раз. Поскольку я знал, что в любом случае конец будет один, мне было все равно. Я холодно смотрел ему прямо в глаза, чего он явно не ожидал, и временами не мог удержаться от улыбки. Это хорошо видели официальные лица, сидевшие справа от Фрейслера, и Шульце. Жаль, что ты не видела выражение лица Шульце!»
Фрейслер яростно нападал на Мольтке за его пораженческие настроения и тесное общение с католическими священниками и протестантскими пасторами. В своем письме Мольтке воспроизводит насмешки Фрейслера: «А кто присутствовал? Отец иезуит? Из всех мыслимых людей именно иезуит! И еще протестантский священник и трое других, позднее приговоренных к смертной казни за участие в заговоре 20 июля! И ни одного национал-социалиста! Нет, ни одного! Что ж, я могу сказать только одно: кота выпустили из мешка. Отец иезуит! Именно его из всех людей вы выбрали, чтобы обсудить вопрос гражданского неповиновения! А как насчет иезуитского архиепископа? Ведь вы его тоже знаете! Он приезжал в Крейсау. Архиепископ иезуитов, одно из высших должностных лиц самого опасного врага Германии, навещает графа Мольтке в Крейсау. И вам даже не стыдно! Хотя любому честному немцу было бы противно даже взглянуть в сторону иезуита. Вы только представьте, это люди, которые не служат ни в одной армии из-за своего к ней отношения! Если я знаю, что в городе есть епископ иезуитов, для меня этого достаточно, чтобы я держался от такого города подальше! Зачем он приезжал? Подобные люди должны ограничить свою деятельность загробным миром, а этот мир оставить в покое. Да и вы посещали епископов. Искали нечто потерянное, я полагаю? Откуда вы получали приказы? Вам отдавал приказы фюрер и партия национал-социалистов. Это относится к вам в такой же степени, как и к любому порядочному немцу. А любой, кто руководствуется приказами, не важно, как и чем они замаскированы стражей потустороннего мира, получает их от врага, а значит, заслуживает соответствующего обращения».
Мольтке описывает свою схватку с Фрейслером как некую форму духовной дуэли: «В одной из своих тирад Фрейслер сказал мне, что национал-социализм схож с христианством только в одном отношении: оба требует человека целиком. Не знаю, насколько внимательно слушали остальные присутствующие диалог между мной и Фрейслером. Это был диалог, который вели души, и, хотя у меня было не много возможностей вставить свои реплики, в процессе него мы узнали друг о друге намного больше. Фрейслер был единственным из всей банды, который хорошо меня понимал, и единственным, кто отдавал себе отчет, почему необходимо от меня избавиться. Создавалось впечатление, что мы беседуем друг с другом в вакууме».
Конец наступил неожиданно. Фрейслер закончил очередной монолог и требовательно вопросил, имеет ли Мольтке что-нибудь добавить. «На это, к сожалению, после некоторых колебаний я ответил – нет. И все закончилось».
Мольтке было приятно очевидное признание Фрейслера того, что он, Мольтке, не склонен к насилию. На одной из стадий процесса Фрейслер утверждал, что Мольтке не мог оценить степень своей вины, потому что жил в своем собственном мире и своими руками отрезал себя от «сражающегося сообщества людей». Мольтке ухватился за это утверждение.
«Если рассматривать в целом, этот упор на религиозный аспект дела соответствует внутренней сущности проблемы и показывает, что Фрейслер в конечном счете хороший судья с политической точки зрения. Это дает нам бесценное преимущество быть убитыми за то, что мы действительно сделали и что стоит того. <…> Самое лучшее, касающееся суда с таких позиций, заключается именно в этом. Установлено, что мы не желали применения силы. Эти процессы доказали нашу полярную противоположность с Герделером и его людьми, отделили от практической деятельности. Мы будем повешены за то, что думали вместе. Фрейслер прав, тысячу раз прав, и, если нам предстоит умереть, я предпочитаю умереть за это. <…> Фрейслер, сам того не желая, сослужил нам прекрасную службу. Наши историки получили документальное подтверждение бесспорному факту: здесь преследуют не заговоры, не планы, а дух человеческий. Да здравствует Фрейслер!»
Ведя умственное сражение со своим судьей, Мольтке, словно в некоем видении, представлял себя в уединении, как будто он был рыцарем, воплощавшим дух христианства и ведущим битву с воплощением дьявола. Он сказал, что Фрейслер постепенно стал выделять его, отодвинув на второй план даже Герштенмайера и Дельпа. Похоже, он считал, что Мольтке, и только Мольтке символизировал главную и решающую угрозу духу нацизма.
«Он вызывает, – писал Мольтке, – у Ойгена и Дельпа слабость, причиной которой стали чисто человеческие надежды, от которых они не могли отказаться, поэтому их дела стали вторичными. И вот в итоге я выбран как протестант, а подвергся нападкам и осуждению в первую очередь за свои дружеские отношения с католиками. Это означает, что я стоял перед Фрейслером не как протестант, не как крупный землевладелец, не как представитель аристократии, не как пруссак и даже не как немец. Нет, я стоял перед ним как христианин, и ничего более. <…> Все, что было скрыто ранее, обретает смысл. <…> Подумать только, Господь так много претерпел только ради этого одного момента».
Герштенмайер описывает слушание своего дела на процессе как «дикую схватку на интеллектуальной почве». Главное обвинение против него заключалось в том, что он был осведомлен и о взглядах Мольтке, и о планах Герделера, поскольку посещал встречи «группы Крейсау», но не донес полиции. Герштенмайер был очень удивлен, получив от Фрейслера только заключение сроком семь лет[71]. Он говорит: «Общественный обвинитель требовал смертного приговора, но вынесение решения было отложено на двадцать четыре часа, после чего было оглашено: семь лет принудительных работ и лишение гражданских прав. Я счел это необъяснимым. Мои друзья, значительно менее виновные, отправлялись на казнь этим же судьей».
Мольтке и Дельп были приговорены к смерти. Дельп внешне не проявил никаких эмоций, а Мольтке улыбнулся.
Приговор Мольтке не был приведен в исполнение в Плётцензее до 23 января. Некоторые его прощальные письма жене сохранились. Они были тайком вынесены из тюрьмы Тегель, куда его отвезли после вынесения приговора. Он пишет о ежечасном ожидании смерти, постоянно объясняя жене, что никогда не был в лучшем настроении и никогда не чувствовал присутствие Господа так близко. «Сначала я должен решительно заявить, что последние часы человеческой жизни ничем не отличаются от других. Я всегда считал, что человек в подобной ситуации не мог чувствовать ничего, кроме страха, постоянно повторяя себе: «Ты в последний раз видишь закат, ты в последний раз ложишься спать, тебе осталось услышать только два раза, как часы пробьют двенадцать». Но ничего подобного! Возможно, тому виной несколько экзальтированное состояние, в котором я нахожусь, не знаю, но я ощущаю душевный подъем. Я могу только молиться Отцу нашему небесному, чтобы Он позволил мне и дальше чувствовать это, поскольку так намного легче для бренной плоти. Как добр ко мне Господь! Рискну показаться истеричным, но я настолько исполнен благодарности, что в моей душе не осталось места больше ни для чего. Он так уверенно и решительно руководил мною в течение тех двух дней. Пусть в суде стоял адский шум, пусть господин Фрейслер и стены суда шатались и угрожали обрушиться, мне было все равно».
Эти последние письма опирались на надежду Мольтке, что с его женой и детьми все будет в порядке – им поможет вера. Даже расставание с ними не представлялось ему настоящей разлукой. Он чувствовал, что его супруга и он образуют «единую созидательную мысль». Он помнил чувство единения, которое испытал, когда во время одного из ее посещений тюрьмы они вместе принимали Святое причастие. «Я немного всплакнул, но не потому, что был расстроен, пал духом или желал вернуть прошлое, нет, причиной моих слез была благодарность, потому что я никогда не ощущал присутствие Бога так полно и всеобъемлюще. Это правда, что мы не можем встретиться с Ним лицом к лицу, но мы не можем не оказаться всецело под Его властью, когда внезапно осознаем, что на протяжении всей нашей жизни Господь шел впереди нас, как облачко жарким днем или яркий огонь в ночи. Он дает нам это почувствовать неожиданно и сразу. А это значит, что больше ничего не может случиться».
Мольтке был повешен в Плётцензее 23 января, через тринадцать дней после вынесения приговора. Пёльхау, капеллан тюрьмы Тегель, сам бывший членом «группы Мольтке», хотя и остался вне подозрений у нацистов, принес из тюрьмы его прощальные письма. Он же рассказал о последнем дне Мольтке: «23 января я пришел к нему около 11 часов, мы обменялись письмами. Когда же я заглянул в его камеру около часа дня, как это делал обычно, там уже никого не было. Его неожиданно отправили в Плётцензее. Я сразу позвонил туда, но он еще не прибыл, хотя ожидался с минуты на минуту. Мой коллега – католик Бухгольц – вызвался немедленно отправиться в камеру смертников. Он пришел как раз вовремя, чтобы встретить осужденного, и позже сказал Фрейе, что Гельмут прошел свой последний путь спокойно и с достоинством».
Гитлер поклялся отомстить семьям заговорщиков, но принципы Sippenhaft (арест из-за семейной принадлежности) применялся весьма нерегулярно[72]. В то время как десять членов семьи Штауффенберга и восемь родственников Герделера были отправлены в Бухенвальд, Вульф фон Хассель, несмотря на свои постоянные стычки с гестапо от имени своего отца, арестован не был, а его матери только запретили выезжать за пределы Эбенхаузена. Младшая дочь фрау Хассель Фей Пирцио-Бироли была арестована, и у нее отобрали маленьких детей. Вдова Хофакера и его дети также подверглись аресту, но фрау Роммель после смерти мужа осталась на свободе.
Гизевиус узнал, что его незамужняя сестра Аннелизе, работавшая школьной учительницей, в августе была арестована гестапо, и даже кузен, сражавшийся за Гитлера на Балтийском фронте, был взят под стражу, поскольку Гизевиуса так и не смогли найти. В то время, когда все это происходило, Гизевиус ничего не знал. В дни, последовавшие за покушением, он был обязан своей временной свободой от подозрений тому факту, что гражданским лицом, о присутствии которого на Бендлерштрассе было известно, сочли Герштенмайера, который уже был в руках гестапо. Переходя из дома в дом, Гизевиус собирал крупицы информации, иногда встречался с друзьями в людных местах. Вскоре, однако, гестапо стало известно о его роли. Глава криминальной полиции Нёбе, также ожидавший ареста со дня на день из-за своей связи с Гелльдорфом, поспешно организовал отъезд как можно дальше от Берлина. Для этого он планировал использовать служебную машину, заправленную максимально возможным количеством топлива – двадцатью галлонами. Он взял с собой Гизевиуса и Штрюнков. Компания покинула Берлин глубокой ночью во время затемнения, не имея ни малейшего представления, где в провинции можно искать убежище. Над головами беглецов грохотали бомбардировщики, но благодаря эсэсовской форме Нёбе им, по крайней мере, не угрожали патрули на земле. Они ехали, пока не кончился бензин, после чего спрятали машину в кустах и спрятались в доме у пастора, который, как было известно, укрывал беженцев. Но дальше идти было некуда. И беглецы решили вернуться в Берлин и вести себя как будто ничего не произошло.
30 августа был арестован Штрюнк, а в сентябре в гестаповской камере оказалась его жена[73]. Один за другим исчезали друзья Гизевиуса, но ему счастье пока не изменяло. В октябре он встретил Коха и узнал об аресте сестры. Благо его мать уже была в Швейцарии. Затем он получил несколько шифрованных сообщений из Швейцарии, где говорилось, что друзья планируют помочь ему покинуть Германию. С волнением и нетерпением он ждал новостей на протяжении ноября, декабря и января. Нёбе был арестован[74]. 20 января прибыл большой таинственный конверт. Его доставили на машине ночью, и женщина-посыльная отдала его, предварительно проверив личность получателя. В нем был фальшивый паспорт, а также прочие документы, удостоверяющие личность, и проездные документы для высокопоставленного офицера гестапо, имеющего приказ немедленно выехать из Германии в Швейцарию. Но ко всему этому не прилагалось железнодорожных билетов. В волнении Гизевиус рискнул позвонить Коху. Ему ответил незнакомый голос. Стало ясно, что Кох арестован. Не теряя больше времени, Гизевиус той же ночью отправился за билетами. Он поехал в Берлин на метро и приобрел билет, предъявив проездные документы. Затем он вернулся в пригород, где скрывался, и стал ждать единственного подходящего поезда, который отправлялся только вечером следующего дня – в шесть часов. День прошел без происшествий, и Гизевиус выехал на вокзал заблаговременно, чтобы наверняка успеть на поезд. Оказалось, что вокзал заполнен эсэсовцами: с соседней платформы Кальтенбруннер уезжал в Вену. Это оказалось большой удачей. Эсэсовцы были слишком заняты, чтобы заметить человека, которого они давно и безуспешно разыскивали.
Поезд на Штутгарт, в который предстояло сесть Гизевиусу, был уже переполнен: и купе, и коридоры были заняты. Даже багажный вагон был забит людьми, а желающих уехать на перроне все еще оставалось много. Гизевиус решил идти напролом. Размахивая своими гестаповскими бумагами, он штурмом взял вагон и сделал вид, что собирается очистить его для себя и прочих официальных лиц. Но, оказавшись в вагоне, он тут же растворился в толпе граждан, по разным причинам жаждавших уехать из Берлина как можно дальше. И вот 23 января, в день казни Мольтке, он предъявил свои многочисленные и весьма внушительные документы удивленным чиновникам на небольшой железнодорожной станции, расположенной на границе со Швейцарией.
Они взирали на Гизевиуса с откровенным подозрением. Он был одет в легкий летний костюм, давно нуждавшийся в чистке, изношенное пальто, больше подходящее для весны, и в шляпу, которую мнимый гестаповец украл в поезде, чтобы скрыть свои немытые волосы. За последние несколько месяцев он их подстригал только один раз – сам, используя для этой цели маникюрные ножницы. Единственной зимней одеждой у этого подозрительного пассажира были высокие сапоги. Чиновники долго не знали, что предпринять.
Когда его все-таки пропустили, он отсалютовал им нацистским приветствием. Это был прощальный жест благодарности, обращенный к Германии, куда он не собирался возвращаться до конца войны.
Дверь камеры Герделера в гестаповской тюрьме была открыта. По-видимому, существовало опасение, что он может совершить попытку самоубийства, поэтому дверь не запирали. К этому времени тюремщик Герделера, носивший имя Вильгельм Бранденбург, уже попал под влияние заключенного. Герделер все время лихорадочно писал, покрывая неровными карандашными строчками один лист за другим. Бумагой его исправно снабжал Бранденбург. Он же выносил его рукописи из тюрьмы.
По словам Бранденбурга, Герделер излучал спокойное умиротворение и никогда ни на что не жаловался. Если он не писал, то вел долгие беседы с Бранденбургом, во всех подробностях рассказывая ему о допросах, которые ему пришлось пережить. Иногда ему удавалось переброситься несколькими словами со своими собратьями по несчастью, например Шлабрендорфом. В ноябре Герделер назначил Бранденбурга исполнителем своего политического завещания, названного «Наш идеал», и говорил о «благородном гуманизме и христианском милосердии» своего тюремщика. Среди его рукописей были письма друзьям и родственникам, исследования в области экономики и социальной политики, работы, которые – по крайней мере, он на это надеялся – будут переведены на многие языки и, возможно, станут бестселлерами. Бранденбург даже предложил тайные переговоры с Гиммлером с целью освобождения Герделера и начала обсуждения условий мира с использованием его связей в Швеции.
Риттер, биограф Герделера, встречался с ним в январе 1945 года на допросе и описал, каким увидел его незадолго до смерти.
«Я был… потрясен его нисколько не уменьшившейся интеллектуальной мощью и одновременно ужасным внешним видом. Передо мной стоял глубокий старик с трясущимися руками и ногами, одетый в те же летние вещи, которые были на нем во время ареста, теперь грязные и обветшавшие. Его лицо очень изменилось, было исхудавшим и измученным. Но больше всего меня удивили его глаза: некогда яркие серые, сверкавшие из-под тяжелых бровей, ныне совсем погасли. Они напоминали глаза слепого человека – ничего похожего мне не доводилось видеть раньше. Разум Герделера был силен, как и прежде, но духовной силы он лишился. В нем не осталось и следа от былой жизнерадостности, а взгляд, казалось, был обращен внутрь себя. Я увидел человека, в душе которого поселилась смертельная усталость».
В это время Герделер был поглощен проблемами человеческих судеб, отношений Бога и человека. Он «боролся с Богом», искал ответ о причинах постигшей его судьбы. Он чувствовал, что перестал понимать природу Божьей воли. Где был Бог милосердия, в которого он когда-то верил? Он оказался один на один с этими проблемами, и поддерживала его только дружба тюремщика. Его семья была арестована, и он не мог наладить контакт с близкими. Обвинительный приговор за соучастие, вынесенный Народной судебной палатой его брату, привел Герделера в отчаяние. Он почувствовал себя одиноким и покинутым и Богом, и людьми, хотя сила его веры была такова, что заставила понять: он обязан продолжать служить своим товарищам, даже находясь в камере смертников.
Нацисты оставляли его в живых, пока считали нужным. В полдень 2 февраля Йозеф Мюллер, занимавший соседнюю камеру, услышал уже ставший знакомым громкий голос палача в коридоре: «Пошли, пошли, быстрее!» Герделера так торопили на казнь, что даже не позволили написать прощальное письмо семье.
На следующий день, 3 февраля, Шлабрендорфа еще раз отвезли в Народную судебную палату. Он присутствовал при слушании дела, предшествовавшего его делу, и был воодушевлен смелым поведением обвиняемого Эвальда фон Клейста, который сказал, что считал оппозицию волей Господа и что только Всевышний может быть его судьей. Фрейслер отложил дело и как раз намеревался приступить к рассмотрению следующего, когда объявили воздушную тревогу.
В последние месяцы войны Берлин подвергался жесточайшим бомбардировкам. Но налет 3 сентября оказался самым ужасным из всех, доселе пережитых берлинцами. Когда эскадрильи союзнических бомбардировщиков начали свой смертоносный путь над городом, суд поспешно свернули, и судьи устремились в безопасные убежища. На Шлабрендорфа надели наручники, кандалы и повели вниз. В это время в здание попала бомба, уничтожившая помещение, в котором проходило судилище. Фрейслер, так и не выпустивший из рук материалы дела, упал под тяжестью рухнувшей балки перекрытия, пробившей ему голову. Шлабрендорф на некоторое время был спасен.
Гестаповская тюрьма тоже была повреждена при бомбежке, и в камерах в разгар зимы не оказалось ни воды, ни света, ни тепла. В одной из них лежал Ганс Донаньи, его ноги были парализованы дифтерией, которой он сам себя заразил в тюрьме. Препарат, содержавший соответствующие бациллы, тайком принесла в тюрьму его жена. Донаньи попал в тюрьму только в конце января и очень страдал от обращения гестаповцев, на милость которых был предоставлен. Его немного утешало только присутствие Бонхёффера, который во время налета сумел ускользнуть из шеренги заключенных, идущих в убежище, и проник в камеру Донаньи, где оставался до конца налета. У каждого заключенного был свой метод пассивного сопротивления. Таким методом для Донаньи стала постоянная болезнь. Ему удавалось тайком обмениваться записками с женой. В начале марта он написал ей: «Допросы продолжаются, и я знаю, на что должен рассчитывать, если не произойдет чуда. Вокруг меня столько мучений и страданий, что я с радостью простился бы с такой жизнью, если бы не вы. Только мысль о всех вас, о вашей любви ко мне, о моей любви к вам делает мою волю к жизни такой сильной, что иногда я даже верю в свою победу. Я должен выбраться отсюда в госпиталь, но в таком состоянии, при котором допросы невозможны. Слабость, сердечные приступы должного впечатления не производят, но, даже если они отправят меня в госпиталь при отсутствии другого заболевания, это может стать даже более опасным, потому что там меня быстрее вылечат».
Позже, 5 апреля, Донаньи был переведен в Заксенхаузен и через несколько дней казнен[75].
Бонхёффер был переведен из тюрьмы Тегель в застенки гестапо в октябре. Даже здесь, в камере номер 24, он имел некоторые привилегии – обычно находился без цепей. Шлабрендорф считал, что по неким причинам, известным только гестапо, Бонхёффер подвергался менее суровому обращению тюремщиков. По его словам, Бонхёффер выглядел «очень здоровым и очень свежим». Они беседовали, если представлялась возможность, и Бонхёффер часто говорил о своем твердом убеждении, что убийство Гитлера было, безусловно, необходимо. Он сдружился с католиком Мюллером, и им совершенно не мешали различия в вере. Бонхёффер много времени проводил в молитвах и размышлениях, и его присутствие придавало силу и уверенность остальным.
Шлабрендорф описывал, как подружился с Бонхёффером во время последней военной зимы:
«В те дни я разделял мои радости и горести с Бонхёффером. Мы также делились немногочисленными личными вещами и всем тем, что нашим близким разрешалось приносить в тюрьму. Его глаза радостно горели, когда он рассказывал мне о письмах от своей невесты и от родителей, о том, как остро он чувствует их любовь и заботу, даже находясь в гестаповской тюрьме. По средам, когда ему вручали пакет со сменой белья, в котором обычно также находились сигареты, яблоки и хлеб, он никогда не забывал поделиться со мной. Ему очень нравилось, что даже в тюрьме он может позволить себе быть щедрым».
7 февраля Бонхёффер был переведен из тюрьмы гестапо в Бухенвальд, а Герштенмайер – из тюрьмы Тегель в Байрейт, который потом написал об этой поездке, длившейся одиннадцать дней: «Только Достоевский мог бы достойно описать это путешествие. Мне приходилось выгружать и увозить мертвые тела, заковывать в цепи тех, кто сходил с ума».
В Байрейте ему и его товарищам по несчастью пришлось голодать. Если удавалось найти сырую картофелину, ее моментально съедали.
Пять раз откладывавшийся процесс Шлабрендорфа состоялся 16 марта – на завершающем этапе войны. Место Фрейслера занял доктор Кроне – вице-президент Народной судебной палаты, ничего не знавший об обвиняемом.
Имея юридическую подготовку, Шлабрендорф решил вести свою защиту сам. Потом он описал, что из этого получилось: «В начале слушаний я объяснил суду, что более двухсот лет назад Фридрих Великий ликвидировал в Пруссии пытки, но тем не менее в моем случае они применялись. Затем я подробно описал, что мне пришлось вынести. Воспоминания настолько тронули меня, что я не смог удержаться от слез. Никто не прерывал меня. Напротив, у меня было ощущение, что все присутствующие сдерживали дыхание. Было так тихо, что, упади на пол булавка, это прозвучало бы словно гром среди ясного неба. Через некоторое время я взял себя в руки и сумел закончить свою речь».
К удивлению обвиняемого, Хабекера, который и применял пытки, не вызвали в суд для дачи показаний.
По-видимому, его допросили вне стен суда, что было совершенно неправильно, но он не отрицал применения пыток, поэтому общественный обвинитель был вынужден потребовать оправдания обвиняемого. Когда Шлабрендорф напомнил суду, что Хабекера следует доставить в суд лично, чтобы он сделал признание, доктор Кроне лишил его слова. Шлабрендорфа оправдали, но не освободили. Ему сказали, что он должен подписать текст заявления, сделанного ему Хабекером от имени гестапо, о том, что ему были готовы заменить повешение расстрелом, принимая во внимание факт оправдания. Подпись была нужна для закрытия дела.
Спустя несколько дней Шлабрендорфа вместе с другими узниками отправили во Флёссенбург – в созданный нацистами тайный лагерь уничтожения людей. Здесь его поместили в одиночную камеру, где он ждал смерти. Казни производились каждый день в шесть часов утра. Пленных – и мужчин, и женщин – заставляли раздеваться догола и строем идти во двор, где их либо вешали, либо стреляли стоящим на коленях в затылок. Люди умирали каждый день. Другие пленные убирали тела и складывали их для сожжения на костре. Каждый день Шлабрендорф наблюдал за движением скорбной процессии к погребальному костру, и каждый наступающий день считал последним днем своей жизни.
7 апреля ночью стражники вошли в его камеру. Разбудив заключенного, они спросили, действительно ли его имя Бонхёффер. Он ответил отрицательно и тут же получил обвинение во лжи и сокрытии своего настоящего имени.
А Бонхёффер в это время еще не прибыл во Флёссенбург. Он поступил туда только 8 апреля после серии долгих, изнурительных и совершенно бессмысленных переездов с места на место. 7 февраля его отправили вместе с Донаньи и Мюллером в Бухенвальд. Бонхёффер запротестовал, когда на него надели наручники, но Мюллер сказал:
– Дитрих, мы христиане, и за это нам предстоит виселица.
Бонхёффер надеялся на оправдание, поскольку против него не было серьезных свидетельств, но оказался среди тех, кто, по твердому убеждению нацистов, после суда или без него, с обвинительным или оправдательным приговором, не должен был пережить падения режима.
В Бухенвальде он попал в тюремный корпус вместе с еще семнадцатью узниками, каждый из которых был по-своему выдающимся человеком. Среди них был генерал фон Фалькенхаузен, бывший начальник военной администрации и вермахта на территории Бельгии, Северной Франции и Голландии, агент британской секретной службы капитан Пейн Бест, ставший военнопленным еще в 1939 году[76]. Бонхёффер делил камеру с генералом фон Рабенау, превратившимся в фанатично набожного человека. Бонхёффер произвел особенное впечатление на агента Беста, который после войны написал, что этот человек был воплощением «смирения и мягкости», который, казалось, «вносил атмосферу радости и счастья в любое мельчайшее событие». Он был одним из немногих людей, с которыми доводилось встречаться англичанину и «для которых его Бог был реальным и всегда присутствовал рядом с ним». Относительно свободные порядки в Бухенвальде позволяли пленным общаться. Мюллер, как показалось Пейну Бесту, после трех лет, проведенных в гестапо, относился ко всем с подозрением, но вскоре он смог обрести себя.
Ночью 3 апреля, ровно в десять часов, заключенных, получивших предупреждение, что они должны быть готовы к быстрому переезду, о котором будет объявлено по мере приближения американской армии, согнали в тюремный фургон. Туда погрузили столько людей, что они не могли не только сесть, но даже, стоя, переступить с ноги на ногу. Туда же сложили их вещи и дрова на растопку газогенератора. Горение поддерживалось интенсивно, и заключенные опасались, что в пути отравятся угарным газом. На следующий день они прибыли в Вейден – ближайший к Флёссенбургу населенный пункт. Сердца заключенных наполнились унынием. Но местная полиция сообщила, что Флёссенбург переполнен и не может принять новую партию людей. Все понимали, что им разрешили еще немного пожить, потому что лагеря никогда не бывают переполненными, для того чтобы провести акцию немедленного уничтожения. На выезде из Вейдена фургон остановила полиция. Оказалось, что трое заключенных должны остаться. Среди них был Мюллер.
Теперь условия путешествия стали легче, да и охрана мягче, поскольку даже стражники не знали, куда везти заключенных. Ночью прибыли в государственную тюрьму Регенсбург. Наутро выяснилось, что тюрьма наполнена членами семей и родственниками заговорщиков. Там были вдова и сын Герделера, а также некоторые их родственники, дочь Хасселя – молодая жена Пирцио-Бироли, вдова и дети Хофакера, а также девять членов семьи Штауффенберга. В этой же компании находился банкир Фриц Тиссен вместе с женой, и, как пишет Пейн Бест, «атмосфера больше напоминала прием, чем утро в уголовной тюрьме». Беста представили ряду выдающихся личностей, причем с соблюдением табели о рангах. Общая беседа вне тюремных камер заняла весь день.
Наступившей ночью партия заключенных, среди которых был Бонхёффер, снова была погружена в тюремный фургон, который тронулся в путь и вскоре сломался на дороге. Заключенные оказались на жестоком морозе, можно сказать, в чистом поле, и оставались в таких условиях довольно долго, до тех пор пока для их дальнейшей перевозки не был реквизирован роскошный туристический автобус. Весь следующий день они ехали, пытаясь в нескольких местах пересечь Дунай, но создавалось впечатление, что через реку не осталось ни одного целого моста. Ночь они провели в деревушке Шенеберг, затерянной в баварских лесах, где власти пребывали в полной растерянности и смогли предоставить людям только койки в местной школе, но никакой еды.
Наступило воскресенье 8 апреля. Это было прекрасное весеннее утро. Бонхёффер, по словам Беста, провел короткую службу и произнес проповедь, которая достигла сердца каждого. Он еще не успел закончить молитву, когда за ним прибыли агенты гестапо.
– Заключенный Бонхёффер, – сказал гестаповец, – вы пойдете с нами.
– Это конец, – сказал Бонхёффер, – а для меня начало жизни.
Он попрощался с друзьями, не забыв передать прощальный привет епископу Чичестерскому, послание для которого вручил Бесту.
Весь оставшийся день он снова ехал на север по постоянно сужающемуся коридору, все еще остававшемуся в руках немцев. Ночью он прибыл во Флёссенбург, а рано утром 9 апреля лагерный доктор видел его молящимся в своей камере. На рассвете он был повешен вместе с Канарисом и Остером – первыми лицами абвера, в котором он служил[77]. Среди его немногочисленных пожитков остались две книги – Библия и томик Гёте. Также Бонхёффер оставил после себя молитву: «Смерть, отбрось наши печальные цепи и разрушь толстые стены нашего смертного тела и нашей ослепшей души, чтобы мы наконец смогли созерцать то, что не могли увидеть ранее. Свобода, мы давно к тебе стремились сквозь дисциплину, сквозь действия и страдания. Теперь, умирая, мы видим тебя в лике Господа».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.