4. Героическое мгновение
4. Героическое мгновение
Дюйм за дюймом все глубже и глубже втягивало Эдварда-Альберта в водоворот этой с каждым днем все более страшной войны. Он, всегда такой элегантный, превратился теперь в притаившуюся на поле для гольфа кучу тряпья, в распластанного на траве караульного…
Если б ему в конце 1940 года сказали, что через год он сделается человеком-невидимкой, ползающим в разгар воздушного налета по земле, ища хоть какого-нибудь укрытия, балдея от оглушительного грохота зениток, от сыплющихся на-него с неба осветительных ракет, парашютистов и бесчисленных транспортных самолетов, он, наверно, устроил бы себе какое-нибудь легкое увечье, которое избавило бы его от активного участия во всей этой истории. Смутное сожаление о совершенной ошибке пробивалось сквозь шум, гул и хаос, царящие в его сознании.
— Какой я был идиот, — бормотал он, — хоть бы разок вперед заглянул!
Вот как он был настроен за десять минут до того мгновения, которое превратило его в национального героя.
Вышло все очень просто. Примостившись под бункером, Эдвард-Альберт почувствовал себя в относительной безопасности: ему теперь могло грозить только прямое попадание. Здесь можно было подождать, чем все кончится, а потом либо сдаться в плен, либо присоединиться к общему ликованию, после того как кругом более или менее успокоится. Тут он вдруг заметил, что по Другую сторону бункера осторожно ползут люди. Он вытянул шею, чтобы их рассмотреть, и увидел блеск штыков. Людей было по меньшей мере трое. Три головы появились над бункером и застыли в ожидании. Потом один выстрелил куда-то вперед, другой спрыгнул вниз, в двух шагах от Эдварда-Альберта, и прицелился. Они очень быстро заговорили между собой по-польски. Но для Эдварда-Альберта что польский, что немецкий было все равно. Сейчас они наткнутся на него и заколют его штыками. Все три штыка вонзятся разом.
С диким воем он вскочил на ноги и побежал.
Они что-то закричали и побежали за ним. И вдруг прямо впереди он увидел группу черных фигур, старающихся освободиться от парашютов и лямок. Они тоже кричали по-немецки. Позади немцы, впереди немцы — и некуда уйти!
Я плохо выполнил обязанности повествователя, если дал повод думать, будто Эдвард-Альберт был жалким трусом. Ни одно взрослое живое существо, получившее Правильное воспитание, вероятно, не станет трусить. Детеныши млекопитающих легко поддаются страху, но я говорю о взрослых. Эта книга — о человеке, росшем в унизительной, обескураживающей социальной атмосфере, малодушном не столько от природы, сколько в результате воздействия среды. Жизнь Эдварда-Альберта, как всякая человеческая жизнь, была полна протестов и возмущений, пусть мелких и ограниченных. Мы видели, как он изменил своей обычной сдержанности, удивив этим Хорри Бэдда. Мы видели, как он удивил женскую особь своего вида. И вот теперь, очутившись, как ему казалось, в безвыходном и безнадежном положении, он совершенно отбросил защитную пелену так называемого «инстинкта самосохранения» и повел себя, как существо, одержимое безумием.
Вой его перешел в вопль отчаяния и ненависти. Он ринулся навстречу своей судьбе. Его зеленое лицо, развевающиеся пестрые лохмотья, внезапно возникнув из мрака в грохоте боя, видимо, произвели на замешкавшихся, растерянных молодых нацистов впечатление кошмара. Он стал крутить винтовкой вокруг себя, опрокидывая этих испуганных, запутавшихся в своем снаряжении людей, сбивая их с ног, не обращая внимания на их крики. Он убил четверых и еще семерых вывел из строя, прежде чем трое поляков, бежавших за ним, подоспели, чтобы довершить его победу.
— Когда мы остановились, ожидая подкрепления, — показывали они, — он вдруг выскочил из засады у наших ног, крикнул нам, чтобы мы шли за ним, и атаковал позицию врага, на которой тот пытался укрепиться…
Постепенно до сознания Эдварда-Альберта дошло, что ему жмет руку польский офицер, немного говорящий по-английски. Шум у него в голове и кругом стал стихать. Медленно, но верно Эдвард-Альберт начал отдавать себе отчет в том, что совершил.
Он перетасовал факты с той же легкостью, с какой когда-то поверил в свою победу на крикетном матче.
С рассветом выяснилось, что попытка немцев испытать прочность брайтхэмптонской береговой обороны окончилась полным провалом. Им не удалось создать плацдарма. Вся местность была очищена от противника, причем защитники понесли самые незначительные потери. Пострадали главным образом находившиеся вне прикрытий орудийные расчеты на берегу за Кэзинг-Ист-Клиффом. В час дня был выпущен бюллетень с сообщением обо всей операции, преуменьшенным во избежание паники. И Эдвард-Альберт, чей героизм еще вырос после тщательного ознакомления с качествами польской водки, страшно грязный, усталый, пьяный и торжествующий, вернулся к себе домой. М-р Друп и рисовальщик паркетных плиток уже побывали там. Они сообщили, что он находился в самой гуще боя вместе с несколькими поляками и канадцами, но остался невредим и что они видели, как он потом выпивал в польской войсковой лавке; а потому Мэри и весь пострадавший от боевых действий (было много разбитых окон) Проспект Утренней Зари вышли ему навстречу.
Эдвард-Альберт не пел, но если бы вы увидели его в немом фильме, вы подумали бы, что он поет. Пели все его движения. Он выглядел не как аккуратный, почти педантично одетый игрок в гольф, за внешним видом которого всегда так следила заботливая супруга, а скорее как пьяный кусок изгороди.
Приблизившись к ней, окруженный толпой соседей, он произнес:
— Ну и досталось же им!
— Кажется, не только им, — заметила м-сс Тьюлер.
— Эти поляки — бойцы и джентльмены. Джентльмены, повторяю тебе. Молодцы ребята! Мне, понятно, пришлось чокнуться с ними. Чистая водка… В жизни не пил такой прелести.
— Расскажите, как было дело, — попросил м-р Пилдингтон.
— Сперва пусть вымоется и отдохнет, — возразила м-сс Тьюлер. — Он совсем замучился.
— Совсем замучился, — произнес, заикаясь, ворох тряпья, тяжело опираясь на нее.
И она повела его в дом.
— Слава богу, он не пострадал. На нем — ни царапины! — заметила она.
Пока она с материнской заботливостью хлопотала вокруг него в ванной и укладывала его в постель, он уже в полусне размышлял о своих удивительных подвигах.
— Ну и задал я им — и с правой и с левой…
— Вон из Англии, — говорю, — тут вам не поздоровится…
— Просто потеха с этими фрицами… совсем не умеют драться. Сами не знают, что делают. Камерад, говорит, камерад. Я его как трахну! Какой я тебе камерад?
Через двадцать четыре часа Эдвард-Альберт снова появился среди людей — чистенький, в форменном мундире, не менее других жаждущий разузнать подробности битвы, в которой участвовал. Его камуфляжное одеяние жестоко пострадало, и жена занялась ремонтом. Стивен Крэн, работая над своим «Алым знаком доблести», обнаружил, что рядовые ветераны гражданской войны в Америке, говоря о битвах, в которых они участвовали, рассказывают то, что ими вычитано из газет. Газетный отчет помогал им навести порядок в своих путаных воспоминаниях и найти для них нужные слова. Точно в таком же положении был и Эдвард-Альберт. Составить связный рассказ о пережитом ему в значительной степени помогло романтическое великодушие бравого польского офицера, который рад был случаю превознести англичанина, руководившего этой маленькой стычкой, и за стаканчиком водки охотно рассказывал каждому встречному и поперечному все новые и новые подробности событий.
Несмотря на меры, принятые министерством информации, в Лондоне распространился слух, что в Брайтхэмптоне была отбита попытка противника высадить воздушный десант, подобная критской. Дней через десять лондонское радио передало «эпизод», в основу которого легли рассказы польского офицера, — без упоминания имен и дат. Затем об инциденте телеграфировали в самых лестных выражениях в Америку, приведя его как доказательство несокрушимой стойкости скромного рядового англичанина. Тут Эдвард-Альберт начал понимать, как высоко он вознесся в мировом общественном мнении. Это он был тот скромный рядовой англичанин, которого стоит только задеть — и он покажет свою отвагу. Именно тогда он придумал себе эпитафию: «Не словами, а делом».
Только с одной стороны веяло на него холодом скептицизма — как раз откуда счастливый супруг мог меньше всего ожидать. Жена слушала; она не предлагала вопросов; но она заставляла его самого чувствовать всю нереальность его новой роли.
Когда наверху в конце концов решили отметить значение Брайтхэмптонского инцидента некоторым количеством наград и Эдварду-Альберту достался георгиевский крест, он прежде всего поспешил к Мэри.
— Я этого не заслуживаю, — сказал он.
— Чего не заслуживаешь?
— Я сделал только то, что сделал бы любой англичанин.
Она терпеливо ждала объяснений.
— Это награда всему нашему взводу. Я буду носить его за всех.
— Его нельзя надеть, пока он не высохнет.
— Чего нельзя надеть?
— Твоего камуфляжа.
— Да я совсем не о том! Мэри! Мне дают георгиевский крест. Георгиевский крест за храбрость… Ты рада?
— Раз тебе это приятно, Тэдди…
— Но ведь это чудесно, Мэри! Неужели ты не понимаешь, как это чудесно?
— Чудесно. Да… Чего только не выдумают, — заметила Мэри.