Глава XV

Глава XV

Когда тюремные капелланы Кейси и Маккэрролл вошли в камеру, Роджер, уже получив бумагу, перо и чернила, твердым почерком, без помарок и бегло написал две короткие прощальные записки. Одну — двоюродной сестре Гертруде, другую — друзьям. Содержание обеих было примерно одинаковым. Кузине, помимо того что очень любит ее и всегда хранит о ней самые добрые и светлые воспоминания, он написал: „Завтра, в день святого Стефана, я приму смерть, которую так искал. Надеюсь, Господь простит мои ошибки и не отвергнет мои молитвы“. В письме друзьям звучал тот же трагический надрыв: „Мое последнее послание всем — это sursum corda[20]. Я желаю добра и тем, кто отнимает у меня жизнь, и тем, кто пытался спасти ее. Те и другие теперь стали мне братьями“.

В сопровождении помощника, который представился Робертом Бакстером и был явно смущен и напуган, явился, одетый как всегда в черное, палач, мистер Джон Эллис, намереваясь измерить рост Роджера, его вес и охват шеи — чтобы, как объяснил он очень непринужденно, определить высоту виселицы и толщину веревки. Хлопоча вокруг приговоренного с мерной лентой и занося результаты в тетрадку, Эллис меж тем рассказывал, что не оставил своего основного ремесла и по сию пору содержит в Рочдейле парикмахерское заведение, и, как ни стараются посетители вызнать у него тайны, относящиеся до приведения приговора в исполнение, он остается нем как сфинкс. Роджер был рад, когда они наконец удалились.

Вскоре после этого надзиратель принес ему последнюю партию писем и телеграмм, просмотренных тюремной цензурой. Незнакомые люди желали ему удачи, другие оскорбляли и называли предателем. Он просматривал корреспонденцию, не вникая в содержание, пока одна длинная телеграмма не привлекла его внимания. Она была от каучукового короля Хулио Сесара Араны, отправлена из Манаоса и написана по-испански, причем даже скудных познаний Роджера хватило, чтобы понять — со множеством ошибок. Арана призывал его „признать перед судом людским вины, известные только Божественному правосудию“, и обвинял в том, что в Путумайо измышлял то, чего никогда не было в действительности, и понуждал барбадосцев лжесвидетельствовать — и проделывал все это „исключительно ради славы и денег“. Телеграмма кончалась так: „Я прощаю вас, но нужно, чтобы вы рассказали без утайки, как оно все обстояло на самом деле и чего никто не знает лучше вас“. Дочитав, Роджер подумал: „Эту телеграмму сочиняли не его адвокаты, а он сам“.

Он был спокоен. Страх, от которого в предшествующие дни и недели у него пробегал холодок вдоль спинного хребта и пробивал озноб, сейчас унялся полностью. Роджер не сомневался, что сумеет встретить смерть так же бестрепетно, как это, без сомнения, сделали Патрик Пирс, Том Кларк, Джозеф Планкетт, Джеймс Коннолли и все те храбрецы, которые на Святой неделе гибли на улицах Дублина за свободу Ирландии. И еще он чувствовал, что, сбросив с себя бремя тревог и забот, готов теперь держать отчет перед Богом.

Войдя, капелланы Кейси и Маккэрролл с особенной, значительной сердечностью пожали руку Роджеру. Второго он видел прежде раза три или четыре, но разговаривал с ним только однажды. Подергивающийся от легкого тика нос придавал наружности этого шотландца нечто комическое. Зато к Кейси Роджер, как всегда, чувствовал особое доверие. Он протянул ему экземпляр „О подражании Христу“ Фомы Кемпийского.

— Не знаю, что с ней делать. Подарите кому-нибудь. Это единственная книга, которую мне разрешали иметь при себе в Пентонвиллской тюрьме. Но я не жалуюсь, я был в приятном обществе. Если когда-нибудь вам доведется увидеться с патером Кротти, передайте — он был прав. Фома Кемпийский в самом деле был свят, бесхитростен и мудр.

Маккэрролл сказал, что смотритель скоро принесет Роджеру его гражданскую одежду. На тюремном складе она запылилась и измялась, и мистер Стейси лично озаботился тем, чтобы костюм привели в порядок.

— Он славный человек. Потерял единственного сына на войне и едва не помешался с горя, — заметил Роджер.

И, помолчав, попросил, чтобы теперь они, не отвлекаясь, поговорили о его обращении в католичество.

— О возвращении, — поправил его Кейси. — Вы всегда были католиком, Роджер, — такое решение приняла ваша матушка, которую вы так любите и которую вскоре увидите снова.

Теперь, когда в тесной камере находилось трое, в ней было не повернуться. Роджер и капелланы с трудом опустились на колени. Двадцать или тридцать минут они — сперва про себя, а потом в полный голос — читали „Отче наш“ и „Аве Марию“.

Вслед за тем Маккэрролл удалился, чтобы его собрат мог без помехи исповедовать Роджера. Кейси присел на край койки, а приговоренный, перечисляя нескончаемо длинный список своих истинных или мнимых прегрешений, поначалу оставался на коленях. Потом, когда, несмотря на все усилия, он не смог сдержать рыданий, капеллан поднял его и усадил рядом с собой. Так шло это последнее таинство, и Роджер говорил, объяснял, вспоминал, спрашивал, чувствуя, что и в самом деле с каждой минутой все больше приближается к матери. На какое-то мгновение ему почудилось даже, что на красноватой кирпичной стене возник тонкий стройный силуэт Энн Джефсон — возник и растаял.

Он еще несколько раз принимался плакать так бурно и безутешно, как не плакал никогда в жизни, и уже не старался унять слезы, потому что они уносят с собой горечь и напряжение, так что показалось — тяжесть уходит не только с души, но и тело обретает забытую было легкость. Патер Кейси, сидя молча и неподвижно, давал ему выговориться, слушал не прерывая. Лишь иногда задавал какой-нибудь вопрос, делал какое-нибудь замечание или кратко бормотал что-то успокаивающее. Потом наложил епитимью, дал отпущение и обнял со словами:

— Добро пожаловать, Роджер, в дом сей, всегда бывший твоим.

Очень скоро после этого дверь камеры открылась, и вновь вошел патер Маккэрролл, за ним следом — смотритель. Он нес черную пару, белую сорочку, жилет и галстук, а капеллан — ботинки и носки. В этом костюме Роджер выслушал приговор трибунала — „к смертной казни через повешение“. Сейчас все его вещи были тщательно вычищены и отглажены, а башмаки надраены до блеска.

— Благодарю вас, мистер Стейси, вы очень любезны.

Смотритель кивнул в ответ. Щекастое лицо было, как всегда, угрюмо. Но сегодня он старался не встречаться с Роджером глазами.

— Вы позволите мне сперва вымыться? Не хотелось бы натягивать это все на грязное тело.

Смотритель снова кивнул, на этот раз — с понимающей полуулыбкой. И вышел из камеры.

Роджер и патеры с трудом сумели усесться на койку. Они то молились, то разговаривали, то надолго замолкали. Роджер рассказывал им про свое детство, о первых годах, проведенных в Дублине, и в Джерси, и в Шотландии, где он с братьями и сестрой гостил у родни с материнской стороны. Маккэрролл с умилением рассмеялся, услышав, что эти шотландские каникулы были для маленького Кейсмента пребыванием в раю: дарили те же ощущения чистоты и счастья. Он даже напел вполголоса несколько детских песенок, которым научили его мать и тетки, а потом поведал, какое действие оказывали на него рассказы отца о том, как он со своими легкими драгунами воевал в Индии и Афганистане.

Потом Роджер попросил их рассказать, как они стали священнослужителями. Что привело их в духовную семинарию — призвание или двигавшее столькими ирландцами желание выучиться, выбиться из нужды, покончить с полуголодным существованием, выйти в люди? Патера Маккэрролла, очень рано оставшегося сиротой, усыновили престарелые родственники, которые потом отдали его в приходскую школу, а священник, привязавшись к мальчику, убедил его посвятить себя церкви.

— И разве мог я не поверить ему? — размышлял вслух Маккэрролл. — По правде говоря, я не особенно рвался в семинарию. Призыв Господа услышал уже позднее, в последние годы учения. Сильнее всего меня влекло богословие, и мне бы хотелось заниматься этой наукой и преподавать. Но, как известно, человек предполагает, а Бог располагает.

С патером Кейси все было по-другому. Его родители, зажиточные торговцы из Лимерика, были католиками больше на словах, нежели на деле, и мальчик рос в среде если не вовсе чуждой религии, то далекой от нее. И все же, вопреки этому, еще в отрочестве услышал зов и более того — получил некое знамение, определившее его дальнейший путь. Когда ему было лет тринадцать-четырнадцать, на Евхаристическом соборе он услышал выступление миссионера отца Алоизия, который рассказал о том, как двадцать лет провел в сельве Мексики и Гватемалы, обращая в истинную веру тамошних язычников.

— Он был наделен даром слова, и меня буквально заворожили его слова, — сказал патер Кейси. — И это он виной тому, что я и по сей день следую этой стезей. Я больше никогда не видел и даже не знаю, что с ним сталось. Но до сих пор помню отчетливо его голос, его пыл, его ораторское мастерство — как и его длиннющую бороду. Не позабыл и имя его — отец Алоизий.

Только когда в дверях появился надзиратель, неся обычный скудный ужин — хлеб, салат и похлебку, — Роджер заметил, что разговор с капелланами длится уже несколько часов. День иссякал, надвигался вечер, но в зарешеченном окне еще догорал солнечный свет. Роджер отказался от ужина, оставив себе лишь бутылку воды.

И почему-то вспомнил, как в первый год своего пребывания в Африке, во время первой своей экспедиции, прожил несколько дней в маленькой деревне, населенной племенем, название которого сейчас уже позабылось. Банги? Или нет? Через переводчика он разговаривал с туземцами и узнал тогда, что старики этого племени, предчувствуя скорую смерть, собирают свои скудные пожитки в узелок и незаметно, ни с кем не простившись, уходят в сельву. Там находят тихое место — где-нибудь на берегу озера или реки, в тени большого дерева или под скалой — и, никого не обременяя собой, ждут смерти. Такой уход — это и мудро, и достойно.

Капелланы хотели остаться с ним на всю ночь, но Роджер не согласился. Сказал, что чувствует себя хорошо и что впервые за много месяцев на душе у него покой. А потому он хочет побыть один и отдохнуть. Он сказал чистую правду. И оба монаха, увидев, что так оно и есть на самом деле, согласились уйти.

Когда дверь камеры закрылась за ними, Роджер долго разглядывал одежду, которую принес ему смотритель. Сам не зная почему, он не сомневался, что это будет именно то, в чем его арестовали на рассвете 21 апреля в окрестностях древней кельтской крепости под названием Форт Маккенны — сложенной из круглых, выщербленных временем, изъеденных ветром и дождем, поросших мхом камней. С тех пор прошло всего три месяца, а казалось — минули столетия. Что станется с этим костюмом и башмаками? Сдадут на вечное хранение вместе с его делом? Столь тщательно отглаженный по распоряжению смотрителя костюм, в котором он, Роджер, через несколько часов встретит смерть, был куплен ему адвокатом, мэтром Гейвеном Даффи: подсудимому надлежало предстать перед трибуналом в пристойном виде. Чтобы пиджак и брюки не измялись, он положил их под тощий матрас. И растянулся на койке, зная, что предстоит долгая, бессонная ночь.

Но, как ни странно, вскоре уснул. И проспал, должно быть, несколько часов, потому что, когда, вздрогнув как от толчка, открыл глаза, различил во мраке светлеющий прямоугольник зарешеченного окна и понял, что уже занимается заря. Роджер вспомнил, что ему снилась мать. Она была чем-то огорчена, а он — маленький мальчик — утешал ее, приговаривая: „Не грусти, мы скоро увидимся с тобой“. Он по-прежнему был спокоен и не испытывал страха, но только мечтал, чтобы все кончилось поскорее.

И скоро, а может быть, и не очень скоро — он не мог сказать точно, сколько времени прошло, — дверь камеры открылась и стоящий на пороге смотритель — лицо у него было усталое, глаза воспалены, словно он так и не ложился, — проговорил: — Если желаете вымыться, это надо делать сейчас.

Роджер кивнул. Когда по черноватым кирпичам длинного коридора они шли к душевым, мистер Стейси спросил, удалось ли ему сомкнуть глаза хоть ненадолго, а Роджер ответил, что проспал несколько часов, смотритель сказал, что очень рад за него. Потом, покуда Роджер предвкушал, какое блаженство сейчас доставят наконец его телу струи холодной воды, смотритель сообщил ему, что у ворот тюрьмы с молитвами, с распятиями, с плакатами, призывающими отменить смертную казнь, всю ночь простояла довольно многочисленная толпа, в которой было немало священников разных конфессий. Роджер в очередной раз почувствовал себя так, словно он — это не он и какое-то постороннее существо вселилось в него. Он долго стоял под холодным душем. Тщательно намылился, взбил пену, растирая все тело обеими руками. Когда вернулся в камеру, там уже снова сидели патеры Кейси и Маккэрролл. Ему сообщили, что количество людей, молящихся и вздымающих плакаты у ворот Пентонвиллской тюрьмы, с вечера возросло многократно. Настоятель церкви Святой Троицы, посещаемой местными ирландцами, привел с собой едва ли не всю свою паству. Однако немало было и тех, кто ликовал по поводу предстоящей казни „изменника“. Роджер остался равнодушен к этим известиям. Капелланы вышли, чтобы он мог переодеться без помехи. Его удивило, как сильно он исхудал за это время — не только пиджак и брюки болтались на нем, но даже ноги свободно ходили в башмаках.

Роджер — капелланы шли по бокам, смотритель в сопровождении вооруженного охранника позади — направился в тюремную часовню. Он не бывал здесь раньше. Часовня, маленькая и темная, под овальным куполом, оказалась неожиданно уютной и умиротворяющей. Патер Кейси отслужил мессу, патер Маккэрролл был за причетника. Роджер следил за литургией с волнением, хоть и не знал, от чего оно — от обстоятельств или от того, что причащается в первый и последний раз в жизни. „Это разом — и конфирмация, и соборование“, — подумалось ему. Причастившись, он хотел было что-то сказать священникам, но не нашел слов и продолжал молиться молча.

В камере он обнаружил завтрак, но есть ничего не стал. Спросил, который час, и ему впервые ответили: 8:40 утра. „Мне осталось двадцать минут“, — подумал он. Появились начальник тюрьмы, смотритель и еще четверо в гражданской одежде — врач, который должен будет констатировать смерть, представитель властей и палач со своим помощником. Мистер Эллис, приземистый и крепкий, был, как и все прочие, в черном, но рукава пиджака закатал, чтобы удобней было работать. Моток свернутой кольцом веревки висел у него на руке. Хрипловато и очень вежливо он попросил Роджера взять руки за спину — их надо будет связать. Вопрос, который он задал, окручивая и стягивая кисти приговоренному веревкой, показался тому верхом нелепости:

— Не больно? — И Роджер лишь молча покачал головой.

Капелланы начали вслух читать литании. И продолжали молиться, покуда по обе стороны от Роджера сопровождали его по обширной и незнакомой ему части тюрьмы — лестницы, коридоры, маленький двор. Нигде не было ни души. Роджер машинально отмечал, где они проходят. Он читал молитву, отвечал на вопросы литании и был рад, что идет твердым шагом, что не проронил ни слезинки и удержался от рыдания. Время от времени он закрывал глаза и взывал к Божьему милосердию, но видел перед собой в эти минуты лицо Энн Джефсон.

Наконец они вышли на залитый солнцем двор. Их ожидал взвод вооруженных охранников, выстроенных вокруг прямоугольного дощатого помоста, куда вела короткая — в восемь или десять ступеней — лестница. Начальник тюрьмы прочел несколько фраз — приговор, без сомнения, — на которые Роджер не обратил внимания. На вопрос, не желает ли он сказать что-либо, качнул головой, но потом все же пробормотал сквозь зубы:

— Ирландия.

Повернулся к капелланам и поочередно обнял их. Патер Кейси благословил его.

Вслед за тем приблизился мистер Эллис и попросил нагнуться, чтобы завязать ему глаза, — Роджер был слишком высок. Тот послушно наклонился и, покуда плотная ткань погружала его во тьму, думал, что, связывая ему руки, пальцы палача двигались куда более споро и уверенно. Взяв приговоренного под локоть, Эллис по ступеням — медленно, чтобы тот не споткнулся, — возвел его на эшафот. До Роджера доносились какие-то шевеления, голоса молящихся капелланов и, наконец, вновь — шепот палача, попросившего наклонить голову и чуть пригнуться. Он повиновался и почувствовал, что шею его охватила петля. И еще успел в последний раз уловить приглушенное:

— Это будет быстрее, сэр, если задержите дыхание.

Он так и сделал.