1. «Это не ты. Это – болезнь»

1. «Это не ты. Это – болезнь»

– Не улетай, – только и сказал мне вчера напоследок Фурман, Фура, Фурушка. Мой воспитанник по клубу и просто друг. Тихо так попросил. Отстояв очередную смену со мной в депрессии и вот теперь мягко остерегая от маниакала.

А раньше – о, сколько их было, Санькиных громов и молний, на мою вот уже и впрямь больную голову!

Он призывал, убеждал, обличал... Доказывая мне в разгар депрессии всю пагубность маниакала, требуя силой разума овладеть болезнью, вытащить себя за волосы из дурной повторяемости сменяющих друг друга фаз. Не уставая, развенчивал в моих глазах «установку на эйфорию»...

Я рыдала, но все равно набирала каждый день номер его телефона. Пусть ругает – лишь бы было, кому звонить, лишь бы кто-то слушал все эти мои бесконечные жалобы и рыдания. Фур слушал активно, с предельным вниманием, включенно и неустанно.

Вот что для меня непостижимо: как можно не устать час за часом, день за днем, неделя за неделей, а то и месяц за месяцем (ибо срок депрессии у меня колеблется от трех недель до нескольких месяцев) слушать, по сути, одно и то же?! И – слышать. Ведь все депрессивные жалобы уныло однообразны, будто заезженная пластинка – но, вот беда, для самого больного они каждый раз сродни катастрофическому откровению: «Я плохая», «Я несостоятельная», «Я нежизнеспособна»... И так далее до бесконечности.

С годами то ли Санька стал мягче, терпимее ко мне (больше не требует полной победы над болезнью, не «обличает»), то ли это я просто многое уже усвоила из того, что он мне упорно вдалбливал...

Теперь основной лейтмотив его врачевания звучит спокойно и твердо: «Это не ты. Это болезнь». Ему удается на сотни ладов варьировать эту мысль, сколько бы я ни твердила свое «нежизнеспособна» – «непрофессиональна» – «несостоятельна». ..

Вообще самая распространенная у окружающих фраза утешения – «Это пройдет». Сколько дорогих мне лиц, сколько разных интонаций этой фразы возникает сейчас передо мной в благодарной памяти!

(А там, в депрессии, изощренное болезнью ухо по-сволочному еще и отслеживает, кто да как эти слова произносит: механически или убежденно? Ведь у самой-то напрочь ее нет, веры, и даже надежды, что «Все пройдет...»)

Фур же уникален и спасителен для меня тем, что никогда не произносит просто фразу. Он каждый раз, помедлив пару секунд после моих причитаний, начинает думать. Будто сложную задачу решает все новым и новым способом. Мягко говоря «Это не ты», он словно держит в беспросветной для меня мгле некий спасительный фонарик, освещающий ядро моей личности.

Нет, сама я не вижу тот луч – но так тверд и спокоен Санькин голос, столько в нем энергии абсолютной убежденности, что я хоть на две-три минуты, но верю: где-то, значит, я все же есть, где-то притаилась – та, другая, цельная. Живая. А то, что я ощущаю – не я. Лишь бесчисленные гримасы в кривых зеркалах депрессии.

Этот краткий вдох воздуха, краткое выныривание из болотной топи становится возможным еще и потому, что каждый раз его фраза, развенчивающая мои построения, красива логической, интеллектуальной красотой, что само по себе завораживает и включает работу ума, отключая от внутренней черноты. (А ведь ради такого отключения бываешь рада и острой боли в зубоврачебном кресле, настолько боль душевная сильнее.)

* * *

На презентацию моей книги в редакции «Новой» собрались только близкие, созвучные мне люди. «Команда спасателей», я их так назвала – или, как в психиатрии, «группа поддержки». Так вот, Фур меня удивил, сказав, что наконец-то нашел ответ, чему-де я все-таки «их научила». (Речь, напомню, о нашем уже легендарном коммунарском клубе «Алый парус – Комбриг» при «Комсомолке» семидесятых.) Он сказал что-то очень умное о доверии к слову, об ответственности перед словом. И что при этом словом – всего лишь хрупким словом! – можно строить себя, других, пространство жизни вокруг... И что именно этому их научила я. (Точно, увы, его слова не вспомню.) Но удивило меня то, что это же я именно о нем всегда так думала! (Кстати, метод словесного самостроительства положен в основу вышедших книг Фурмана, теперь вот и моих литературных опытов.)

Думая о «словесном самостроительстве», я сразу вспомнила наши коммунарские «огоньки», когда вечером в конце сборовского дня мы садились в кружок возле свечки и часами говорили по кругу друг о друге, тихо и бережно подбирая слова. (Те разговоры так и назывались: «Расскажи мне обо мне».)

Кто-то из ребят однажды резюмировал горделиво: «У нас уже не осталось ничего подсознательного, все – осознанно!»

Фур тогда уже был признанным мастером этого словесного «отзеркаливания» друг в друге внутреннего душевного бытия. А в детстве вообще мечтал стать святым, чтобы люди к нему шли за советом.

Когда я впервые попала в больницу, Санька, тогда еще семнадцатилетний пацан, сразу же купил учебник по психиатрии и проштудировал его. Будто уже тогда ответственно и фундаментально, как и ко всему в своей жизни, готовился к десятилетиям неусыпной своей вахты на краю моей болезни.

* * *

Из дневников – Фуру

«...Дача. Цветет жасмин. У племянника Феденьки выпускной. А у меня нудная, тягостная депрессия. Страшно, что она вообще не уйдет – странно, что еще могу жить и передвигаться, ну, мол, и того хватит с тебя.

...Нет такой гадости, которой я о себе не подумала бы. Нет страха, от которого я бы не ужаснулась.

Родные совершенно привыкли к моим депрессиям – как к какой-то досадной помехе. Не с кем поделиться ее катастрофичностью, да и невозможно это, а стало быть, и не нужно. Я не знаю, почему каждый раз – катастрофа?!

Что тут – от болезни, а что – от изъянов самой натуры?

...Люди наполнили дачи вокруг. Все те же люди, которые так радовали меня прошлым летом, теперь не любимы мной, – я забилась в угол на своем участке, втянув голову в плечи.

Милый Фур, я так и не могу все эти годы смириться с депрессией, принять свою болезнь как болезнь, а не как катастрофу.

Если смотреть изнутри депрессии, то возможный подъем кажется всего лишь отсрочкой от неминуемой казни, погибели. Ведь мама не станет моложе, а потом ее и вовсе не станет, а я сама не стану более умелой в жизни – последнее время я неделями, а то и месяцами не навожу порядок в квартире. Но я охотно убиралась, если рядом был муж (любой из них).

Может, мне просто-напросто кондово не хватает в жизни мужа? Только – созвучного мне существа.

* * *

...Вечер оживает перекличкой сочных дачных голосов. На их фоне я – сгусток неживого, дохлого муляжа.

Физически чувствую нежить души.

Только ты и есть со мной внутри этого мрака.

Все отвратительно мне во мне: одежда, волосы...

Рыдания подступают к горлу. Хорошо, что ты не слышишь меня.

Единственное, что хоть каплю уравновешивает меня с миром – тупой, утомительный физический труд на участке.

О чем бы ни подумала – везде яростный огонь страха: мама не вечна; книгу не смогу продолжать; нечем ее дальше писать, все уже выплеснула.

Жить – нечем.

...В моем возрасте выдают замуж детей, водят машину, преподают в институтах (как моя соседка по даче Ольга Теслер). Для меня это что-то запредельное. Я ущербна, никчемна и не умею даже достойно проживать депрессию.

Ходила по магазинам, через силу написала текст – слезы подступали.

Господи, помоги.

И ты, Санька, прости.

Депрессия – это то же "зазеркалье", что и маниакал. Просто с другим знаком. От бодрого, здорового Ольгиного голоса за забором – слезы.

* * *

По-прежнему приторно пахнет жасмин. Хлынул проливной ливень – работать на участке не могу из-за дождя. Но стало легче жить. Сразу же, как всегда в переходе, пытаюсь нащупать природу этой гадости (депрессии).

Но все страхи лишь слегка отступили и дышат мне в затылок, припрятав на время свои когти, которыми они меня рвут на части.

Пытаюсь понять "родословную" этих страхов. Большая часть группируется вокруг "социальной несостоятельности" (это по Фрейду – супер-эго?). Недоразвитая уродка.

...Нет, так нельзя. Грешно так. Пусть лучше слезы льются. Сижу – и слезы в три ручья.

Господи, как невыносимо это чувство убожества. Это чувство своей неправильности, уродства.

Маму надо оберегать от этих рыданий.

Санька, мне негде скрыться – в моем домике мама, а здесь на участке, через забор – компания Теслер. Слышу их веселые голоса и безудержно плачу.

...Вечер. После разговора с тобой порою становится легче.

* * *

День.

Опять погано. Страшусь будущего. Как я – без мамы?

Нет, не надо страшиться – это просто сонмище страхов выпускает когти.

Депрессию переживаю словно богооставленность.

Вот к вечеру призраки-вампиры опять вернулись. Но это скорее призраки страхов (это я их и себя заговариваю, просто трудно очень в переходные дни сидеть в одиночестве, даже телефона нет).

Буду описывать страх. Что мне еще с ним делать, если он охватывает всю меня от макушки до пяток?

...Самый корневой страх «не могу "на уровне" писать в газету» дополнился еще более глубинным: «не смогу продолжить книгу».

Писанина для меня – последнее утлое убежище над бездной страхов.

Когда сознание фиксирует, что другой жизни уже не будет, а эту принять невозможно (я не знаю, чем здраво объяснить эту невозможность, но в потоке страха это так очевидно), единственное, что остается – писанина. Больше нечем жить.

Отчаянье сжирает единственный просвет: саму возможность писать.

Это ставится под сомнение и вот уже рушится в бездну.

Откуда такая страсть к саморазрушению – из страха перед жизнью? Может, это что-то вроде защиты: мир мне враждебен, сейчас он меня убьет, разрушит, пощады не жди, так вот я тогда сама его опережу...

Страх разрушителен по самой природе своей. Ему может противостоять только любовь. Депрессия – это неспособность любить. Пустоту заполняет страх. Не исчезай, Фур!»

Данный текст является ознакомительным фрагментом.