В придворном плену
В придворном плену
Служащего в министерстве ин. дел. тит. сов. Александра Пушкина всемилостивейше пожаловали мы в звание камер-юнкера двора нашего.
Высочайший указ придворной конторе от 31 дек. 1833 г. – Н. А. Гастфрейнд, с. 37.
1 января 1834 г. Третьего дня я пожалован в камер-юнкеры (что довольно неприлично моим летам). Но двору хотелось, чтобы Наталья Николаевна танцевала в Аничкове… Меня спрашивали, доволен ли я моим камер-юнкерством? Доволен, потому что государь имел намерение отличить меня, а не сделать смешным – а по мне, хоть в камер-пажи, только б не заставили меня учиться французским вокабулам и арифметике.
Пушкин. Дневник.
Друзья, Виельгорский и Жуковский, должны были обливать холодною водою нового камер-юнкера: до того он был взволнован этим пожалованием! Если б не они, он, будучи вне себя, разгоревшись, с пылающим лицом, хотел идти во дворец и наговорить грубостей самому царю. (Пустяки: Пушкин был слишком благовоспитан. Примеч. Соболевского на полях.) Многие его обвиняли в том, будто он домогался камер-юнкерства. Говоря об этом, он сказал Нащокину, что мог ли он добиваться, когда три года до этого сам Бенкендорф предлагал ему камергера, желая его ближе иметь к себе, но он отказался, заметив: «Вы хотите, чтоб меня так же упрекали, как Вольтера».
П. И. Бартенев со слов П. В. Нащокина. Рассказы о Пушкине, с. 42.
Император Николай I желал, чтобы Пушкина, блистающая молодостью и красотой, появлялась на придворных вечерах и балах. Однажды, заметив ее отсутствие, он спросил, какая тому причина? Ему сказали, что так как муж ее не имеет права посещать эти вечера, то понятно, он не пускает и жену свою. И вот, чтобы сделать возможным присутствие Пушкиной, вместе с мужем, государь решил дать ему звание камер-юнкера. Некоторые из противников Пушкина распускали слух и даже печатали, что Пушкин интригами и лестью добился этого звания. Но вот что рассказал мне брат его Лев Сергеевич, которого чуть не каждую неделю посещал я в Одессе. «Брат мой, – говорил он, – впервые услыхал о своем камер-юнкерстве на балу у гр. А. Ф. Орлова. Это взбесило его до такой степени, что друзья его должны были отвести его в кабинет графа и там всячески успокаивать. Не нахожу удобным повторить здесь всего того, что говорил, с пеной у рта, разгневанный поэт по поводу его назначения…»
Я. П. Полонский. Кое-что о Пушкине. – Cosmopolis, 1898, март, с. 109–200.
Пушкина сделали камер-юнкером; это его взбесило, ибо сие звание точно было неприлично для человека 34 лет, и оно тем более его оскорбило, что иные говорили, будто оно было дано, чтоб иметь повод приглашать ко двору его жену. Притом на сей случай вышел мерзкий пасквиль, в котором говорили о перемене чувств Пушкина, будто он сделался искателем, малодушен, и он, дороживший своею славою, боялся, чтоб сие мнение не было принято публикою и не лишило его народности. Словом, он был огорчен и взбешен и решился не воспользоваться своим мундиром, чтоб ездить ко двору, не шить даже мундира. В этих чувствах он пришел к нам однажды. Жена моя, которую он очень любил и очень уважал, и я стали опровергать его решение, представляя ему, что пожалование в сие звание не может лишить его народности, ибо все знают, что он не искал его; что его нельзя было сделать камергером по причине чина его; что натурально двор желал иметь возможность приглашать его и жену его к себе, и что государь пожалованием его в сие звание имел в виду только иметь право приглашать его на свои вечера, не изменяя старому церемониалу, установленному при дворе. Долго спорили, убеждали мы Пушкина; наконец полуубедили. Он отнекивался только неимением мундира, и что он слишком дорого стоит, чтоб заказать его. На другой день, узнав от портного о продаже нового мундира князя Витгенштейна, перешедшего в военную службу, и что он совершенно будет в пору Пушкину, я ему послал его, написав, что мундир мною куплен для него, но что представляется его воле взять его или ввергнуть меня в убыток, оставив его на моих руках. Пушкин взял мундир и поехал ко двору.
Н. М. Смирнов. Памятные заметки. – Рус.Арх., 1882, т. I, с. 239.
Сообщу вам новость: Александр назначен камер-юнкером. Натали в восторге, потому что это открывает ей доступ ко двору; в ожидании этого она танцует повсюду каждый день.
Н. О. Пушкина – бар. Е. Н. Вревской, 4 янв. 1834 г., из Петербурга. – Рус. Вестн., 1869, т. 84, с. 90 (фр.).
Государь сказал княгине Вяземской: «Я надеюсь, что Пушкин принял в хорошую сторону свое назначение – до сих пор он держал мне свое слово и я был им доволен» и т.д. и т.д. Великий князь намедни поздравил меня в театре: «Покорнейше благодарю, ваше высочество; до сих пор все надо мною смеялись, вы первый меня поздравили».
Пушкин. Дневник, 7 янв. 1834 г. (фр.-рус.).
Пушкин крепко боялся дурных шуток над его неожиданным камер-юнкерством, но теперь успокоился, ездит по балам и наслаждается торжественною красотою жены, которая, несмотря на блестящие успехи в свете, часто и преискренно страдает мучением ревности, потому что посредственная красота и посредственный ум других женщин не перестают кружить поэтическую голову ее мужа.
С. Н. Карамзина (дочь историка) – И. И. Дмитриеву, 20 янв. 1834 г. – Письма Карамзина к Дмитриеву. СПб., 1866, с. 439 (датировка письма см.: Пушкин и его совр-ки, вып. XXIX–XXX, с. 33).
Нужно сознаться, Пушкин не любил камер-юнкерского мундира. Он не любил в нем не придворную службу, а мундир камер-юнкера. Несмотря на мою дружбу к нему, я не буду скрывать, что он был тщеславен и суетен. Ключ камергера был бы отличием, которое бы он оценил, но ему казалось неподходящим, что в его годы, в середине его карьеры, его сделали камер-юнкером наподобие юношей и людей, только что вступающих в общество. Вот вся истина об его предубеждениях против мундира. Это происходило не из оппозиции, не из либерализма, а из тщеславия и личной обидчивости.
Кн. П. А. Вяземский – вел. кн. Михаилу Павловичу, 14 февр. 1837 г. – Рус. Арх., 1879, т. I, с. 390.
(Январь 1834 г., в Петербурге.) Сидя в Демутовом доме, у Н. Н. Раевского, я изъявил сожаление, что не знал еще лично Пушкина. Он жил неподалеку. Раевский послал его просить, и, к живому удовольствию моему, Пушкин пришел. Мы обедали и провели несколько часов втроем. К досаде моей, Пушкин часто сбивался на французский язык, а мне нужно было его чистое, поэтическое русское слово. Русской плавной, свободной речи от него я что-то не припомню; он как будто сам в себя вслушивался. Вообще пылкого, вдохновенного Пушкина уже не было. Какая-то грусть лежала на его лице.
Гр. П. Х. Граббе. Из памятных записок. – Рус. Арх., 1873, т. I, с. 785.
Несмотря на задетое честолюбие (пожалованием в камер-юнкеры), Пушкин был постоянно весел и принимал живое участие, по крайней мере, в интимном кружке. Что касается крайней раздражительности Пушкина в сношениях с приятелями, то я, в течение десяти лет, видя его иногда почти каждый день, был свидетелем одной только его неприличной выходки. В 1833 или 1834 году после обеда у моего отца много ораторствовал старый приятель Пушкина Раевский, сколько помнится, Николай, человек вовсе отцу моему не близкий и редкий гость в Петербурге. Пушкин с заметным нетерпением возражал Раевскому; выведенный как будто из терпения, чтобы положить конец разговору, Пушкин сказал Раевскому:
– На что Вяземский снисходительный человек, а и он говорит, что ты невыносимо тяжел.
Кн. П. П. Вяземский. Соч., с. 543.
Бал у графа Бобринского один из самых блистательных. Государь мне о моем камер-юнкерстве не говорил, а я не благодарил его. Говоря о моем Пугачеве, он сказал мне: «Жаль, что я не знал, что ты о нем пишешь; я бы тебя познакомил с его сестрицей, которая тому три недели умерла в крепости» (с 1774-го года!). Правда, она жила на свободе в предместии, но далеко от своей донской станицы, на чужой, холодной стороне. Государыня спросила у меня, куда я ездил летом. Узнав, что в Оренбург, осведомилась о Перовском с большим добродушием.
Пушкин. Дневник, 17 янв. 1834 г.
Представление Натали ко двору прошло с огромным успехом, – только о ней и говорят. На балу у Бобринских император танцевал с ней, а за ужином он сидел рядом с нею. Говорят, что на Аничковом балу она была восхитительна. Итак, наш Александр, не думав об этом никогда, оказался камер-юнкером. Он собирался уехать с женой на несколько месяцев в деревню, чтобы сократить расходы, а теперь вынужден будет на значительные траты.
Н. О. Пушкина – О. С. Павлищевой, 26 янв. 1834 г. – Литер. Наследство, т. 16–18, с. 784.
Император Николай был очень живого и веселого нрава, а в тесном кругу даже и шаловлив. При дворе весьма часто бывали, кроме парадных балов, небольшие танцевальные вечера, преимущественно в Аничкинском дворце, составлявшем личную его собственность еще в бытность великим князем. На эти вечера приглашалось особое привилегированное общество, которое называли в свете «аничковским обществом» и которого состав, определявшийся не столько лестницею служебной иерархии, сколько приближенностью к царственной семье, очень редко изменялся. В этом кругу оканчивалась обыкновенно Масленица и на прощание с нею в folle journe?e[172], завтракали, плясали, обедали и потом опять плясали. В продолжение многих лет принимал участие в танцах и сам государь, которого любимыми дамами были: Бутурлина, урожденная Комбурлей, княгиня Долгорукая, урожд. графиня Апраксина, и позже жена поэта Пушкина, урожденная Гончарова.
Гр. М. А. Корф. Из записок. – Рус. Стар., 1899, т. 99, с. 8.
В прошедший вторник зван я был в Аничков. Приехал в мундире. Мне сказали, что гости во фраках – я уехал, оставя Наталью Николаевну, и, переодевшись, отправился на вечер к С. В. Салтыкову. Государь был недоволен и несколько раз принимался говорить обо мне: «Он мог бы потрудиться переодеться во фрак и воротиться, передайте ему мое неудовольствие».
Барон д’Антес и маркиз де Пина, два шуана, будут приняты в гвардию прямо офицерами. Гвардия ропщет.
В четверг бал у кн. Трубецкого. Государь приехал неожиданно. Был на полчаса. Сказал жене: «В прошлый раз муж ваш не приехал из-за ботинок или из-за пуговиц?» (Мундирные пуговицы.) Старуха графиня Бобринская извиняла меня тем, что у меня не были они нашиты.
Пушкин. Дневник, 26 янв. 1834 г. (рус.-фр.).
Дантес приехал в Петербург в 1833 г. и обратил на себя презрительное внимание Пушкина. Принятый в кавалергардский полк, он до появления приказа разъезжал на вечера в черном фраке и серых рейтузах с красной выпушкой, не желая на короткое время заменять изношенные штаны новыми.
Кн. П. П. Вяземский. Соч., с. 558.
Дантес носил на руке перстень с именем Генриха IV (пятого; внука франц. короля Карла X, свергнутого июльской революцией) и любил показывать его. Он был сначала так беден, что сидел большею частью дома. Императрица Александра Федоровна, шеф кавалергардов, назначила ему денег из своей шкатулки.
П. И. Бартенев. – Русский Арх., 1906, т. III, с. 619.
Удостоился я лицезреть супругу А. Пушкина, о красоте коей молва далеко разнеслась. Как всегда это случается, я нашел, что молва увеличила многое. Самого же поэта я нашел малоизменившимся от супружества, но сильно негодующим на царя за то, что он одел его в мундир, его, написавшего теперь повествование о бунте Пугачева и несколько новых русских сказок. Он говорит, что он возвращается к оппозиции, но это едва ли не слишком поздно; к тому же ее у нас нет, разве только в молодежи.
Ал. Н. Вульф. Дневник, 19 февр. 1834 г. – Л. Н. Майков, с. 208.
Вообрази, что жена моя на днях чуть не умерла. Нынешняя зима была ужасно изобильна балами. На Маслянице танцевали уж два раза в день. Наконец настало последнее воскресение перед великим постом. Думаю: слава богу! балы с плеч долой! Жена во дворце. Вдруг, смотрю – с нею делается дурно, – я увожу ее, и она, приехав домой, – выкидывает. Теперь она (чтоб не сглазить), слава богу, здорова и едет на днях в Калужскую деревню к сестрам, которые ужасно страдают от капризов моей тещи. Обстоятельства мои затруднились еще вот по какому случаю: на днях отец мой посылает за мною. Прихожу – нахожу его в слезах, мать в постели – весь дом в ужасном беспокойстве. «Что такое?» – «Имение описывают». – «Надо скорее заплатить долг». – «Уж долг заплачен. Вот и письмо управителя». – «О чем же горе?» – «Жить нечем до октября». – «Поезжайте в деревню». – «Не с чем». – Что делать? Надобно взять имение в руки и отцу назначить содержание. Новые долги, новые хлопоты! А надобно: я желал бы и успокоить старость отца, и устроить дела брата Льва. Вот тебе другие новости: я камер-юнкер с января месяца. Конечно, сделав меня камер-юнкером, государь думал о моем чине, а не о моих летах – и верно не думал уж меня кольнуть.
Пушкин – П. В. Нащокину, в нач. марта 1834 г., из Петербурга.
От Сидонского услышал я забавный анекдот о том, как Филарет жаловался Бенкендорфу на один стих Пушкина в «Онегине», там, где он, описывая Москву, говорит: «и стая галок на крестах». Здесь Филарет нашел оскорбление святыни. Цензор, которого призывали к ответу по этому поводу, сказал, что галки, сколько ему известно, действительно, садятся на крестах московских церквей, но что, по его мнению, виноват здесь всего более московский полицмейстер, допускающий это, а не поэт и цензор. Бенкендорф отвечал учтиво Филарету, что это дело не стоит того, чтобы в него вмешивалась такая почтенная духовная особа: «еже писах, писах».
Сегодня было большое собрание литераторов у Греча. Здесь находилось, я думаю, человек семьдесят. Предмет заседания – издание энциклопедии на русском языке. Это предприятие типографщика А. А. Плюшара. В нем приглашены участвовать все сколько-нибудь известные ученые и литераторы. Греч открыл заседание маленькою речью о пользе этого труда и прочел программу энциклопедии. Засим каждый подписывал свое имя на приготовленном листе под наименованием той науки, по которой намерен представить свои труды. Пушкин и кн. В. Ф. Одоевский сделали маленькую неловкость, которая многим не понравилась, а иных и рассердила. Все присутствующие, в знак согласия, просто подписывали свое имя, а те, которые не согласны, просто не подписывали. Но князь Одоевский написал: «Согласен, если это предприятие и условия оного будут сообразны с моими предположениями». А Пушкин к этому прибавил: «С тем, чтобы моего имени не было выставлено». Многие приняли эту щепетильность за личное оскорбление.
А. В. Никитенко. Дневник, 16 марта 1834 г. – А. В. Никитенко. Записки и дневник, т. I, с. 239.
Вчера было совещание литературное у Греча об издании русского энциклопедического словаря. Нас было человек со сто, большею частью неизвестных мне русских великих людей. Греч сказал мне предварительно: «Плюшар в этом деле есть шарлатан, а я паяс: пью его лекарство и хвалю его». Так и вышло. Я подсмотрел много шарлатанства и очень мало толку. Предприятие в миллион, а выгоды… Не говорю уже о чести. Охота лезть в омут, где полощутся Булгарин, Полевой и Свиньин. Гаевский подписался, но с условием. Князь Одоевский и я последовали его примеру.
Пушкин. Дневник, 17 марта 1834 г.
Кн. Одоевский, д-р Гаевский, Зайцевский и я выключены из числа издателей Энциклопедического словаря. Прочие были обижены нашею оговоркою; но честный человек, говорит Одоевский, может быть однажды обманут; но в другой раз обманут только дурака. Этот лексикон будет не что иное, как Северная Пчела и Библиотека для Чтения, в новом порядке и объеме.
Пушкин. Там же, 2 апр. 1834 г.
Моя «Пиковая дама» в большой моде, – игроки понтируют на тройку, семерку и туза. При дворе нашли сходство между старой графиней и кн. Нат. Петр. Голицыной и, кажется, не сердятся.
Гоголь по моему совету начал историю русской критики.
Пушкин. Там же, 7 апр. 1834 г.
Представлялся. Ждали царицу часа три. Нас было человек двадцать… Я по списку был последний. Царица подошла ко мне смеясь: «Нет, это курьезно! Я ломала себе голову, что это за Пушкин будет мне представлен. Оказывается, это вы!.. Как поживает ваша жена? Ее тетя с большим нетерпением ждет, когда она поправится, – дочь ее сердца, ее приемная дочь»… и перевернулась.
Пушкин. Там же, 8 апр. 1834 г. (фр.-рус.).
(1 апр. 1834 г.) Случилось нечто, расстроившее меня с Пушкиным. Он просил меня рассмотреть его «Повести Белкина», которые он хочет печатать вторым изданием. Я ответил ему следующее: «С душевным удовольствием готов исполнить ваше желание теперь и всегда. Да благословит вас гений ваш новыми вдохновениями, а мы готовы (Что сказать? – Обрезывать крылья ему? По крайней мере, рука моя не злоупотребит этим). Потрудитесь мне прислать все, что означено в записке вашей, и уведомьте, к какому времени вы желали бы окончание этой тяжбы политического механизма с искусством, говоря просто, «процензурованья» и т.д. Между тем, к нему дошел его «Анджело» с несколькими, урезанными министром стихами. Он взбесился: Смирдин платит ему за каждый стих по червонцу, следовательно, Пушкин теряет здесь несколько десятков рублей. Он потребовал, чтобы на место исключенных стихов были поставлены точки, с тем, однако ж, чтобы Смирдин все-таки заплатил ему деньги и за точки!
(14 апр.) Был у Плетнева. Он начал бранить, и довольно грубо, Сенковского за статьи его, помещенные в «Библиотеке для Чтения», говоря, что они написаны для денег и что Сенковский грабит Смирдина. «Что касается до грабежа, – возразил я, – то могу вас уверить, что ни один из знаменитых наших литераторов не уступит в том Сенковскому». Он понял и замолчал.
А. В. Никитенко. Дневник. – А. В. Никитенко. Записки и дневник, т. I, с. 241.
Пушкин в то время был уже женат, камер-юнкер и много ездил в большой свет и ко двору, сопровождая свою красавицу жену. Этот образ жизни часто был ему в тягость, и он жаловался друзьям, что это не только не согласуется с его наклонностями и призванием, но ему и не по карману. Часто забегал он к моим родителям, оставался, когда мог, обедать и, как школьник, радовался, что может провести несколько часов в любимом кружке искренних друзей. Тогда он превращался в прежнего Пушкина; лились шутки и остроты, раздавался его заразительный смех, и всякий раз он оставлял после себя долгий след самых приятных, незабвенных воспоминаний. Однажды после обеда, когда перешли в кабинет и Пушкин, закурив сигару, погрузился в кресло у камина, матушка начала ходить взад и вперед по комнате. Пушкин долго и молча следил за ее высокою и стройною фигурою и наконец воскликнул: «Ах, Софья Федоровна, как посмотрю я на вас и на ваш рост, так мне все и кажется, что судьба меня, как лавочник, обмерила». А матушка была, действительно, необыкновенного для женщины роста (2 арш. 81/2 вершков).
Ф. И. Тимирязев. Страницы прошлого. – Рус. Арх., 1884, т. I, с. 313.
А. С-вич однажды пришел к своему приятелю И. С. Тимирязеву. Слуга сказал ему, что господа ушли гулять, но скоро возвратятся. В зале у Тимирязевых был большой камин, а на столе лежали орехи. Перед возвращением Тимирязевых домой Пушкин взял орехов, залез в камин и, скорчившись обезьяною, стал их щелкать. Он любил такие проказы.
П. И. Бартенев со слов С. Ф. Тимирязевой. – Рус. Арх., 1899, т. II, с. 355.
Третьего дня возвратился из Царского Села в 5 часов вечера, нашел на своем столе два билета на бал 29 апреля и приглашение явиться на другой день к Литте (обер-камергер); я догадался, что он собирается мыть мне голову за то, что я не был у обедни. В самом деле, в тот же вечер узнаю от забежавшего ко мне Жуковского, что государь был недоволен отсутствием многих камергеров и камер-юнкеров и что он велел нам это объявить. Я извинился письменно. Говорят, что мы будем ходить попарно, как институтки. Вообрази, что мне с моей седой бородкой придется выступать с Безобразовым или Реймарсом – ни за какие благополучия… Поутру сидел я в моем кабинете, читая Гримма, как явился ко мне Соболевский с вопросом, где мы будем обедать? Тут вспомнил я, что я хотел говеть, а между тем уж оскоромился. Делать нечего, решились отобедать у Дюме, и покаместь стали приводить в порядок библиотеку, тетка приехала спросить о тебе и, узнав, что я в халате и оттого к ней не выхожу, сама вошла ко мне. Потом явился я к Дюме, где появление мое произвело общее веселие: холостой, холостой Пушкин! Стали подчивать меня шампанским и пуншем и спрашивать, не поеду ли я к Софье Астафьевне (содержательнице великосветского дома терпимости). Все это меня смутило, так что я к Дюме шляться уже более не намерен и обедаю сегодня дома, заказав Степану ботвинью и beafsteaks. Вечер провел я дома, сегодня проснулся в 7 часов.
Пушкин – Н. Н. Пушкиной, 17 апр. 1834 г., из Петербурга.
Однажды Пушкин шел по Невскому проспекту с Соболевским. Я шел с ними, восхищаясь обоими. Вдруг за Полицейским мостом заколыхался над коляской высокий султан. Ехал государь. Пушкин и я повернули к краю тротуара, тут остановились и, сняв шляпы, выждали проезда. Смотрим, Соболевский пропал. Он тогда только что вернулся из-за границы и носил бородку и усы цветом ярко-рыжие[173]. Заметив государя, он юркнул в какой-то магазин, точно в землю провалился. Это было у Полицейского моста. Мы стоим, озираемся, ищем. Наконец, видим, Соболевский, с шляпой набекрень, в полуфраке изумрудного цвета, с пальцем, задетым под мышкой за выемку жилета, догоняет нас, горд и величав, черту не брат. Пушкин рассмеялся своим звонким, детским смехом и покачал головою: «Что, брат, бородка-то французская, а душонка-то все та же русская?»
Гр. В. А. Сологуб. Пережитые дни. – Рус. Мир, 1874, № 117.
Я сижу дома, обедаю дома, никого не вижу, а принимаю только Соболевского; третьего дня сыграл я славную штуку со Львом Сергеевичем (брат Пушкина). Соболевский, будто ненарочно, зовет его ко мне обедать. Лев Серг. является. Я перед ним извинился, как перед гастрономом, что, не ожидая его, заказал себе только ботвинью да beafsteaks. Лев Серг. тому и рад. Садимся за стол, подают славную ботвинью; Лев Серг. хлебает две тарелки, убирает осетрину; наконец требует вина, ему отвечают: нет вина. «Как нет? Александр Сергеевич не приказал на стол подавать». И я объявляю, что с отъезда Натальи Николаевны я на диэте – и пью воду. Надобно было видеть отчаяние и сардонический смех Льва Сергеевича, который уж ко мне, вероятно, обедать не явится. Во все время Соболевский подливал себе воду то в стакан, то в рюмку, то в длинный бокал и потчивал Льва Серг., который чинился и отказывался. Вот тебе пример моих невинных упражнений.
Пушкин – Н. Н. Пушкиной, 19 апр. 1834 г., из Петербурга.
Соболевский прибавляет, что Лев Сергеевич рассердился. Этого Соболевского Наталья Николаевна не очень жаловала.
П. В. Анненков со слов вдовы поэта. Записи. – Б. Л. Модзалевский. Пушкин, с. 365.
Я репортуюсь больным и боюсь царя встретить. Все эти праздники просижу дома. К наследнику являться с поздравлениями и приветствиями не намерен; царствие его впереди, и мне, вероятно, его не видать. Видел я трех царей: первый велел снять с меня картуз и пожурил за меня мою няньку; второй меня не жаловал; третий хоть и упек меня в камер-пажи под старость лет, но променять его на четвертого не желаю: от добра добра не ищут. Посмотрим, как-то наш Сашка будет ладить с порфирородным своим теской; с моим теской я не ладил. Не дай бог ему идти по моим следам, писать стихи да ссориться с царями.
Воскресенье. Нынче великий князь присягал; я не был на церемонии, потому что репортуюсь больным, да и в самом деле не очень здоров.
Пушкин – Н. Н. Пушкиной, 20–22 апр. 1834 г., из Петербурга.
У меня голова кругом идет. Не рад жизни, что взял имение; но что же делать? Не для меня, так для детей. Сюда ожидают прусского принца и много других гостей. Надеюсь не быть ни на одном празднике. Одна мне и есть выгода от отсутствия твоего, что не обязан на балах дремать да жрать мороженое.
Пушкин – Н. Н. Пушкиной, в перв. пол. мая 1834 г., из Петербурга.
Жизнь моя очень однообразна. Обедаю у Дюме часа в 2, чтоб не встретиться с холостою шайкою. Вечером бываю в клобе.
Пушкин – Н. Н. Пушкиной, в перв. пол. мая 1834 г.
Александр очень занят по утрам, потом он идет в (Летний) сад, где прогуливается со своею Эрминией (Ел. Мих. Хитрово, безнадежно влюбленной в Пушкина; ей в то время было уже за пятьдесят лет). Такое постоянство молодой особы выдержит всякие испытания, и твой брат очень смешон.
Н. О. Пушкина – О. С. Павлищевой, 9 мая 1834 г., из Петербурга. – Письма Пушкина к Хитрово, с. 181.
К. К. Данзас (лицейский товарищ Пушкина, будущий его секундант) познакомился с Дантесом в 1834 году, обедая с Пушкиным у Дюме, где за общим столом обедал и Дантес, сидя рядом с Пушкиным. По словам Данзаса, Дантес, при довольно большом росте и приятной наружности, был человек не глупый, и хотя весьма скудно образованный, но имевший какую-то врожденную способность нравиться всем с первого взгляда.
А. Н. Аммосов со слов К. К. Данзаса. Последние дни Пушкина. СПб., 1863, с. 5.
Кн. П. А. Вяземский, Жуковский, Ал. Ив. Тургенев, сенатор П. И. Полетика часто у нас обедали. Пугачевский бунт, в рукописи, был слушаем после такого обеда. За столом говорили, спорили; кончалось всегда тем, что Пушкин говорил один и всегда имел последнее слово.Его живость, изворотливость, веселость восхищали Жуковского, который, впрочем, не всегда с ним соглашался. Когда все после кофия уселись слушать чтение, то сказали Тургеневу: «Смотри, если ты заснешь, то не храпеть». Александр Иванович, отнекиваясь, уверял, что никогда не спит: и предмет, и автор бунта, конечно, ручаются за его внимание. Не прошло и десяти минут, как наш Тургенев захрапел на всю комнату. Все рассмеялись, он очнулся и начал делать замечания как ни в чем не бывало. Пушкин ничуть не оскорбился, продолжал чтение, а Тургенев преспокойно проспал до конца.
А. О. Смирнова. Воспоминания. – Рус. Арх., 1872, т. II, с. 1882.
В один месяц из моих денег я уплатил уже 866 р. за батюшку, а за Льва Сер-ча (брата) 1300; более не могу.
Пушкин – Н. И. Павлищеву, 4 мая 1834 г.
Несколько дней тому получил я от Жуковского записочку из Царского Села. Он уведомлял меня, что какое-то письмо мое ходит по городу и что государь об нем ему говорил. Я вообразил, что дело идет о скверных стихах, исполненных отвратительного похабства и которые публика благосклонно приписала мне. Но вышло не то. Московская почта распечатала письмо, писанное мною Наталье Николаевне, и нашед в нем отчет о присяге великого князя, писанный, видно, слогом не официальным, донесла обо всем полиции. Полиция, не разобрав смысла, представила письмо государю, который сгоряча также его не понял. К счастью, письмо показано было Жуковскому, который и объяснил его. Все успокоились. Государю не угодно было, что о своем камер-юнкерстве отзывался я не с умилением и благодарностью, но я могу быть подданным, даже рабом, но холопом и шутом не буду и у царя небесного. Однако, какая глубокая безнравственность в привычках нашего правительства! Полиция распечатывает письма мужа к жене и приносит их читать к царю (человеку благовоспитанному и честному), и царь не стыдится в том признаться – и давать ход интриге, достойной Видока и Булгарина! что ни говори, мудрено быть самодержавным.
Пушкин. Дневник, 10 мая 1834 г.
Письмо Пушкина (Н. Н. Пушкиной, от 20–22 апр. 1834 г., см. выше) было перехвачено в Москве почт-директором Булгаковым и отправлено в III отделение к графу Бенкендорфу. (Узнав об этом, Пушкин написал жене письмо.) Содержание этого письма, приблизительно, состояло в том, что Александр Сергеевич просит свою жену быть осторожною в своих письмах, так как в Москве состоит почт-директором негодяй Булгаков, который не считает грехом ни распечатывать чужие письма, ни торговать собственными дочерьми. Письмо это, как оказалось по справкам, действительно не дошло по назначению, но и в III отделение переслано не было.
Ф. М. Деларю со слов своего отца М. Д. Деларю. – Рус. Стар., 1880, т. 29, с. 218.
Я тебе не писал, потому что был зол – не на тебя, на других. Одно из моих писем попалось полиции, и так далее. Я никого не вижу, нигде не бываю; принялся за работу и пишу по утрам. Без тебя так мне скучно, но поминутно думаю к тебе поехать, хоть на неделю. Дай бог тебя мне увидеть здоровою, детей целых и живых! да плюнуть на Петербург, да подать в отставку, да удрать в Болдино, да жить барином! Неприятна зависимость; особенно когда лет 20 человек был независим. Это не упрек тебе, а ропот на самого себя.
Пушкин – Н. Н. Пушкиной, 18 мая 1834 г., из Петербурга.
Дома сижу до 4-х часов и работаю. В свете не бываю; от фрака отвык; в клобе провожу вечера. Книги из Парижа приехали, и моя библиотека растет и теснится. Хлопоты по имению меня бесят; с твоего позволения, надобно будет, кажется, выдти мне в отставку и со вздохом сложить камер-юнкерский мундир, который так приятно льстил моему честолюбию и в котором, к сожалению, не успел я пощеголять. Ты молода, но ты уже мать семейства, и я уверен, что тебе не труднее будет исполнить долг доброй матери, как исполняешь ты долг честной и доброй жены. Зависимость и расстройство в хозяйстве ужасны в семействе; и никакие успехи тщеславия не могут вознаградить спокойствия и довольства. Тетка (Натальи Николаевны, Ек. Ив. Загряжская) меня все балует – для моего рождения прислала мне корзину с дынями, с земляникой, клубникой, так что боюсь поносом встретить 36-й год бурной моей жизни. У меня желчь, так извини сердитые письма.
Пушкин – Н. Н. Пушкиной, 29 мая 1834 г., из Петербурга.
Я не писал тебе потому, что свинство почты так меня охолодило, что я пера в руки взять был не в силе. Мысль, что кто-нибудь нас с тобой подслушивает, приводит меня в бешенство ? la lettre[174]. В прошлое воскресенье представлялся я к вел. княгине (Елене Павловне, жене вел. кн. Михаила Павловича). Я поехал к ее высочеству на Кам. Остров в том приятном расположении духа, в котором ты меня привыкла видеть, когда надеваю свой великолепный мундир. Но она так была мила, что я забыл и свою нещастную роль и досаду… Я большею частию дома и в клобе. Веду себя порядочно, только то не хорошо, что расстроил себе желудок и что желчь меня так и волнует. Да от желчи здесь не убережешься.
Пушкин – Н. Н. Пушкиной, 3 июня 1834 г., из Петербурга.
У меня решительно сплин. Скучно жить без тебя и не сметь даже писать тебе все, что придет на сердце. Ты говоришь о Болдине. Хорошо бы туда засесть, да мудрено. Об этом успеем еще поговорить. Не сердись, жена, и не толкуй моих жалоб в худую сторону. Никогда не думал я упрекнуть тебя в своей зависимости. Я должен был на тебе жениться, потому что всю жизнь был бы без тебя нещастлив; но я не должен был вступать на службу, и что хуже еще, опутать себя денежными обязательствами. Зависимость жизни семейственной делает человека более нравственным. Зависимость, которую налагаем на себя из честолюбия или из нужды, унижает нас. Теперь они смотрят на меня, как на холопа, с которым можно им поступать, как им угодно. Опала легче презрения. Я, как Ломоносов, не хочу быть шутом ниже у господа бога. Но ты во всем этом не виновата, а виноват я из добродушия, коим я преисполнен до глупости, несмотря на опыты жизни. Денег тебе еще не посылаю. Принужден был снарядить в дорогу своих стариков. Теребят меня без милосердия… Вероятно, послушаюсь тебя и скоро откажусь от управления имения. Пускай они его коверкают, как знают; на их век станет, а мы Сашке и Машке постараемся оставить кусок хлеба. Петербург пуст, все на дачах, а я сижу дома до 4 часов и пишу. Обедаю у Дюме. Вечером в клобе. Вот и весь мой день. Для развлечения вздумал было я в клобе играть, но принужден был остановиться. Игра волнует меня, а желчь не унимается.
Пушкин – Н. Н. Пушкиной, 8 июня 1834 г., из Петербурга.
Сегодня едут мои (родители) в деревню, и я их еду проводить до кареты. Уж как меня теребили. А делать нечего. Если не взяться за имение, то оно пропадет же даром; Ольга Сергеевна и Лев Сергеевич останутся на подножном корму, а придется взять их мне же на руки, тогда-то наплачусь и наплачусь, а им и горя мало! Меня же будут цыганить. Ох, семья, семья!
Пушкин – Н. Н. Пушкиной, 11 июня 1834 г., из Петербурга.
Здесь меня теребят и бесят без милости. И мои долги, и чужие мне покоя не дают. Имение расстроено, и надобно его поправить, уменьшая расходы, а они обрадовались и на меня насели. То то, то другое.
Пушкин – Н. Н. Пушкиной, во втор. пол. июня 1834 г., из Петербурга.
У Александра Сергеевича был самый счастливый характер для семейной жизни: ни взысканий, ни капризов. Одним могли рассердить его не на шутку. Он требовал, чтоб никто не входил в его кабинет от часа до трех: это время он проводил за письменным столом или ходил по комнате, обдумывая свои творения, и встречал далеко не гостеприимно того, кто стучался в его дверь. Его кабинет был над моей комнатой, и в часы занятия или уединения Пушкина мне часто слышался его мерный или тревожный шаг. Но раз, к моему удивлению, раздались наверху звуки нестройных и крикливых голосов. Стало быть, Пушкин был не один. Однако я не решился идти к нему и узнать, почему он допустил нарушение привычки, которой так строго держался. Когда все собрались к обеду, я спросил у него, что происходило сегодня в его кабинете. «Жаль, что ты не пришел, – отвечал Пушкин, – у меня был вантрилок (чревовещатель)». Тут он распространился об его выходках. По окончании обеда он сел со мною к столу и, продолжая свой рассказ, открыл машинально Евангелие, лежавшее перед ним, и напал на слова: «Что ти есть имя? Он же рече: легеон: яко беси мнози внидоша в онь». Лицо его приняло незнакомое мне до тех пор выражение; он поднял голову, устремил взор вперед и, после непродолжительного молчания, сказал мне: «Принеси скорей клочок бумаги и карандаш». Он принялся писать, останавливаясь, от времени до времени задумываясь и часто вымарывая написанное. Так прошел с небольшим час; стихотворение было окончено. Ал. Серг. пробежал его глазами, потом сказал: «Слушай». Слова Евангелия он взял эпиграфом, а стихи относились к вантрилоку. Я пришел в восторг, но попросить стихотворения, чтоб его списать, не посмел, п.ч. Пушкин этого никогда не дозволял. Он выдвинул ящик стола, у которого сидел, и бросил в него исписанную бумагу. Вечером, когда семейство разошлось, я вернулся в гостиную с надеждой, что найду стихотворение в столе и перепишу его, но ящик был пуст.
С. Н. Гончаров в передаче Т. Толычевой. – Рус. Арх., 1877, т. II, с. 98.
Сейчас дослал я к графу Литта извинение в том, что не могу быть на Петергофском празднике по причине болезни. Я крепко думаю об отставке. Должно подумать о судьбе наших детей. Имение отца, как я в том удостоверился, расстроено до невозможности и только строгой экономией может еще поправиться. Я могу иметь большие суммы, но мы много и проживаем. Умри я сегодня, что с вами будет!.. Петербург ужасно скучен. Меня здесь удерживает одно: типография. Виноват, еще другое: залог имения. Но можно ли будет его заложить? как ты права была в том, что не должно мне было принимать на себя эти хлопоты, за которые никто мне спасибо не скажет, а которые испортили мне столько уж крови, что все пиявки дома нашего ее мне не высосут. Кстати о доме нашем: надобно тебе сказать, что я с нашим хозяином побранился, и вот почему. На днях возвращаюсь ночью домой – двери заперты. Стучу, стучу; звоню, звоню. Насилу добудился дворника. А я ему уже несколько раз говорил, прежде моего приезда не запирать. Рассердясь на него, дал я ему отеческое наказание. На другой день узнаю, что Оливье на своем дворе декламировал противу меня и велел дворнику меня не слушаться и двери запирать с 10 часов, чтоб воры не украли лестницы. Я тотчас велел прибить к дверям объявление, писанное рукою Сергея Николаевича, о сдаче квартиры, а к Оливье написал письмо, на которое дурак до сих пор не отвечал. Война же с дворником не прекращается, и вчера еще я с ним повозился. Мне его жаль, но делать нечего: я упрям и хочу переспорить весь дом, включая тут и пиявок. Я перед тобой кругом виноват в отношении денежном. Были деньги – и проиграл их. Но что делать? я так был желчен, что надобно было развлечься чем-нибудь. Все тот (царь) виноват; но бог с ним; отпустил бы лишь меня восвояси.
Пушкин – Н. Н. Пушкиной, во втор. пол. июня 1834 г., из Петербурга.
Ввиду того что семейные обстоятельства требуют моего присутствия то в Москве, то в провинции, я вынужден выйти в отставку и умоляю ваше превосходительство получить для меня разрешение на это. Как последней милости, я просил бы, чтобы я не был лишен всемилостивейше данного мне права посещать архивы.
Пушкин – гр. А. Х. Бенкендорфу, 25 июня 1834 г. (фр.).
Милостивый Государь Александр Сергеевич. Письмо ваше ко мне от 25-го сего июня было мною представлено государю императору в подлиннике, и его императорское величество, не желая никого удерживать против воли, повелел мне сообщить г. вице-канцлеру об удовлетворении вашей просьбы, что и будет мною исполнено.
Затем на просьбу вашу о предоставлении вам и в отставке права посещать государственные архивы для извлечения справок государь император не изъявил своего соизволения, так как право сие может принадлежать единственно людям, пользующимся особенно доверенностью начальства.
Гр. А. Х. Бенкендорф – Пушкину, 30 июня 1834 г., из Петергофа. – Переписка Пушкина, т. III, с. 140.
Каждое 1-е июля весь Петербург устремлялся в Петергоф, большой сад которого очаровательно иллюминовали в честь императрицы, и весь двор длинной вереницей линеек совершал процессию среди этого моря огней. На одном из этих диванов на колесах я увидел Пушкина, смотревшего угрюмо. Он только что получил звание камер-юнкера. Кроме членов двора никто не имел права на место в линейках. Может быть, ему не нравилось это[175].
(В. В. Ленц.) Приключения лифляндца в Петербурге. – Рус. Арх., 1878, т. I, с. 451.
Пушкина я видел в мундире только однажды, на петергофском празднике. Он ехал в придворной линейке, в придворной свите. Известная его несколько потертая альмавива драпировалась по камер-юнкерскому мундиру с галунами. Из-под треугольной его шляпы лицо его казалось скорбным, суровым и бледным. Его видели десятки тысяч народа не в славе первого народного поэта, а в разряде начинающих царедворцев.
Гр. В. А. Сологуб. Воспоминания. М.-Л.: Академия, 1931, с. 594.
Государь говорил со мной о тебе. Если бы я знал наперед, что побудило тебя взять отставку, я бы ему объяснил все, но так как я и сам не понимаю, что могло тебя заставить сделать глупость, то мне и ему нечего было отвечать. Я только спросил: «Нельзя ли как это поправить?» – «Почему ж нельзя? – отвечал он. – Я никогда не удерживаю никого и дам ему отставку. Но в таком случае все между нами кончено. Он может, однако, еще возвратить письмо свое». Это меня истинно трогает. А ты делай, как разумеешь. Я бы на твоем месте ни минуты не усумнился, как поступить. Спешу только уведомить о случившемся.
В. А. Жуковский – Пушкину, 2 июля 1834 г., из Царского Села. – Переписка Пушкина, т. III, с. 142.
Несколько дней назад я имел честь обратиться к вашему превосходительству с просьбою об отставке. Ввиду неприличия этого шага я умоляю вас, граф, не давать моей просьбе хода. Я предпочитаю казаться непоследовательным, чем неблагодарным. Однако отпуск на несколько месяцев был бы для меня необходимым.
Пушкин – гр. А. Х. Бенкендорфу, 3 июля 1834 г. (фр.).
Ты человек глупый, теперь я в этом совершенно уверен. Не только глупый, но и поведения непристойного: как мог ты, приступая к тому, что ты так искусно состряпал, не сказать мне о том ни слова, ни мне, ни Вяземскому – не понимаю! Глупость досадная, эгоистическая, неизглаголанная глупость! Вот что бы я теперь на твоем месте сделал (ибо слова государя крепко бы расшевелили и повернули мое сердце): я написал бы к нему прямо, со всем прямодушием, какое у меня только есть, письмо, в котором бы обвинил себя за сделанную глупость, потом так же бы прямо объяснил то, что могло заставить меня сделать эту глупость; и все это сказал бы с тем чувством благодарности, которое государь вполне заслуживает. Напиши немедленно письмо и отдай графу Бенкендорфу. Я никак не воображал, чтобы была еще возможность поправить то, что ты так безрассудно соблаговолил напакостить. Если не воспользуешься этой возможностью, то будешь то щетинистое животное, которое питается желудями и своим хрюканьем оскорбляет слух всякого благовоспитанного человека; без галиматьи, поступишь дурно и глупо, повредишь себе на целую жизнь и заслужишь свое и друзей своих неодобрение, по крайней мере, мое.
В. А. Жуковский – Пушкину, 3 июля 1834 г., из Царского Села. – Переписка Пушкина, т. III, с. 145.
Получив первое письмо твое, я тотчас написал графу Бенкендорфу, прося его остановить мою отставку. Но вслед за тем получил официальное извещение о том, что отставку я получу, но что вход в архивы будет мне запрещен. Это огорчило меня во всех отношениях. Подал я в отставку в минуту хандры и досады на всех и на все. Домашние обстоятельства мои затруднительны, положение мое невесело, перемена жизни почти необходима. Изъяснить это все гр. Бенкендорфу мне не доставало духа – от этого и письмо мое должно было показаться сухо, а оно просто глупо. Впрочем, я уж верно не имел намерения произвести, что вышло. Писать письмо прямо к государю, ей-богу, не смею, особенно теперь. Оправдания мои будут похожи на просьбы, а он уж и так много сделал для меня. Что ж мне делать? Буду еще писать к гр. Бенкендорфу.
Пушкин – В. А. Жуковскому, 4 июля 1834 г., из Петербурга.
Крайне огорчен я, что необдуманное прошение мое, вынужденное от меня неприятными обстоятельствами и досадными мелочными хлопотами, могло показаться безумной неблагодарностью и супротивлением воле того, кто доныне был более моим благодетелем, нежели государем. Буду ждать решения участи моей, но во всяком случае ничто не изменит чувства глубокой преданности моей к царю и сыновней благодарности за прежние его милости.
Пушкин – гр. А. Х. Бенкендорфу, 4 июля 1834 г., из Петербурга.
Я, право, не понимаю, что с тобою сделалось: ты точно поглупел; надобно тебе или пожить в желтом доме, или велеть себя хорошенько высечь, чтобы привести кровь в движение. Бенкендорф прислал мне твои письма, первое и последнее. В первом есть кое-что живое, но его нельзя употребить в дело, ибо в нем не пишешь ничего о том, хочешь ли оставаться в службе или нет; последнее, в коем просишь, чтобы все осталось по-старому, так сухо, что оно может показаться государю новою неприличностью. Разве ты разучился писать? Разве считаешь ниже себя выразить какое-нибудь чувство к государю? Зачем ты мудришь? Действуй просто. Государь огорчен твоим поступком; он считает его с твоей стороны неблагодарностью. Он тебя до сих пор любил и искренно хотел тебе добра. По всему видно, что ему больно тебя оттолкнуть от себя. Что же тут думать? Напиши то, что скажет сердце. А тут право есть о чем ему поразговориться. Я стою на том, что ты должен написать прямо государю и послать свое письмо через гр. Бенкендорфа. Это одно может поправить испорченное. Оба последние письма твои теперь у меня; несу их через несколько минут к Бенкендорфу, но буду просить его погодить их показывать.
В. А. Жуковский – Пушкину, 6 июля 1834 г., из Царского Села. – Переписка Пушкина, т. III, с. 147.
Я, право, сам не понимаю, что со мною делается. Идти в отставку, когда того требуют обстоятельства, будущая судьба всего моего семейства, собственное мое спокойствие – какое тут преступление, какая неблагодарность? Но государь может видеть в этом что-то похожее на то, чего понять все-таки не могу. В таком случае я не подаю в отставку и прошу оставить меня в службе. Теперь, отчего письма мои сухи? Да зачем же быть им сопливыми? В глубине сердца моего я чувствую себя правым перед государем; гнев его меня огорчает, но чем хуже положение мое, тем язык мой становится связаннее и холоднее. Что мне делать? просить прощения? Хорошо; да в чем? К Бенкендорфу я явлюсь и объясню ему, что у меня на сердце, но не знаю, почему письма мои неприличны. Попробую написать третье.
Пушкин – В. А. Жуковскому, 6 июля 1834 г., из Петербурга.
Граф, позвольте мне говорить с вами совершенно чистосердечно. Прося об отставке, я думал только о своих семейных делах, затруднительных и тяжких. Я имел в виду только неудобство, истекающее из связанности со службой в то время, когда я принужден много путешествовать. Клянусь богом и душою моею, это было моею единственною мыслью; с глубокою болью вижу я, как жестоко она перетолкована. Император осыпал меня милостями с первой минуты, как его царственная мысль направилась на меня. Есть среди них такие, о которых я не могу думать без глубокого волнения: столько он вложил в них прямодушия и благородства. Он всегда был для меня провидением, и если в течение этих восьми лет мне случалось роптать, никогда, клянусь, чувство горести не примешивалось к чувствам, которые я к нему испытывал. И в настоящую минуту меня наполняет болью не мысль потерять всемогущего покровителя, а мысль, что я могу оставить в его душе впечатление, которого, к счастью, я не заслужил. Я повторяю, граф, мою нижайшую просьбу не давать хода прошению, которое я подал так легкомысленно.
Пушкин – гр. А. Х. Бенкендорфу, 6 июля 1834 года (фр.).
Данный текст является ознакомительным фрагментом.