Николай Михайлович Языков (1803–1846)

Николай Михайлович Языков

(1803–1846)

Из богатой симбирской помещичьей семьи (около двадцати тысяч десятин земли). В раннем детстве лишился отца и рос на попечении двух старших братьев, Петра и Александра, к которым на всю жизнь сохранил сыновне-почтительные чувства. В 1814 г. поступил в горный кадетский корпус в Петербурге, не кончил курса, перешел в институт корпуса инженеров путей сообщения; оттуда был исключен за неаккуратное посещение лекций. Жил он в Петербурге вместе с двумя старшими братьями; они оба кончили горный корпус и где-то числились на службе. Все три брата отличались непроходимой, глубокой помещичьей ленью. Целыми днями они лежали в халатах на диванах обширной комнаты, в которой жили втроем. Богатством своим они совершенно не пользовались не из скупости, а из той же лени – не было охоты двинуть пальцем для устройства даже элементарнейшего собственного комфорта. Сонный крепостной слуга Моисей приносил им обед из дрянной соседней харчевни, приносил, что попадется, подавал блюда простывшими, неразогретыми. Платье не чистилось неделями.

В 1822 г. Николай Языков поступил в дерптский университет. Сам он уж и вовсе не умел устраивать своей жизни. Получал из дому колоссальное для студента содержание – по пятьсот рублей в месяц, а деньги плыли меж пальцев, часто не было денег на табак, не было двугривенного на почтовую марку. Весь он был в долгах. Жил Языков в убогой комнате, ходил в поношенном мундирном сюртуке, лето и зиму – в холодном студенческом плаще, шубы не имел; часто не было денег на дрова, – в таких случаях Языков согревался… водкой, которую ему отпускали из клуба в кредит. При нем состоял крепостной человек Иван Чухломский; часто слуга этот пропадал на целый день, оставляя Языкова без обеда и чая, Языков сам чистил себе платье и сапоги, покорно платил кабачные долги Ивана; впоследствии, в Москве, Языков дал своим приятелям обед от радости, что уговорил Чухломского получить вольную и таким образом избавился от него. Языков был свежий, румяный, русокудрый молодой человек с голубыми глазами, «рубаха-парень», очень добродушный и слабохарактерный. Один из университетских товарищей его вспоминает: «Товарищи, из которых многие вовсе не были достойны его короткого знакомства, часто надоедали Языкову, но он никого не мог оттолкнуть, со всеми пировал и братался. Некоторые употребляли во зло его доброту, жили на его счет, и всегда то тот, то другой водили его на помочах». Безудержно кутежная жизнь дерптских буршей сначала оттолкнула от себя Языкова. Вскоре, однако, он втянулся в эту жизнь и отдался ей с упоением, с восторгом. Студенческие кутежи стали главной красотой его жизни, главным вдохновением его творчества:

Полней стаканы, пейте в лад!

Перед вином благоговенье!

Ему торжественный виват,

Ему коленопреклоненье!

Герой, вином разгорячен,

На смерть отважнее стремится;

Певец поет, как Аполлон,

Умея Бахусу молиться;

Любовник, глядя на стакан,

Измену милой забывает,

И счастлив он, покуда пьян,

Затем, что трезвый он страдает.

Скажу короче: в жизни сей

Без Вакха людям все досада;

Анакреон твердит нам: пей!

А мы прибавим: до упада!

Сам Языков пил действительно до упада. В начале пирушек его надобно было уговаривать пить, но, начавши, он упивался до бесчувствия. Разгульные песни Языкова доставили ему огромную популярность среди студенчества. Все его стихи, даже самые ничтожные, выучивались наизусть, песни его клались на музыку и с любовью распевались студенческим хором. Сам Языков не любил читать своих стихов, только на пирушках, сильно подвыпив, соглашался на это. Тогда обыкновенно составлялся вокруг него кружок внимательных и восхищенных слушателей. «В одной рубашке, – вспоминает товарищ, – со стаканом в руке, с разгоревшимися щеками и с блестящими глазами, он был поэтически прекрасен. Казалось, юный бог облагораживал наши оргии, и мы поклонялись этому богу». Многие песни Языкова надолго сделались популярными среди всего российского студенчества («Из страны, страны далекой», «Нелюдимо наше море», «Разгульна, светла и любовна» и др.). Время этого бесшабашно-студенческого разгула на всю жизнь осталось для Языкова самым сладостным из всех его воспоминаний.

Время студенчества Языкова было насыщено предгрозовым электричеством: надвигалось 14 декабря, оппозиционное настроение и ненависть к самодержавию делились всеми, в ком была жива душа. Не чужд остался этим настроениям и Языков. Он написал несколько стихотворений, даже приписывавшихся Рылееву и печатавшихся за границей Герценом и Огаревым. Такие, например, стихи:

Свободы гордой вдохновенье!

Тебя не слушает народ:

Оно молчит, святое мщенье,

И на царя не восстает.

Пред адской силой самовластья,

Сердца не чувствуют несчастья,

Покорны вечному ярму,

И ум не верует уму.

Я видел рабскую Россию:

Перед святыней алтаря,

Гремя цепьми, склонивши выю,

Она молилась за царя.

Однако это были только очень редкие вспышки у пьянственно-буйной, но политически очень смирной музы Языкова:

Известно всем, что в наши дни

За речи многие страдали:

Напьемся так, чтобы они

Во рту же нашем умирали!

В стихотворении «К халату» Языков рисует себя как «мыслящего студента», подчеркнуто противопоставляя себя «Герострату» – Пушкину:

Окутан авторским халатом,

Смеется он, в восторге дум,

Над современным Геростратом,

Ему не видятся в мечтах

Кинжалы Занда и Лувеля…

В обществе, особенно дамском, Языков был дико застенчив. В стихах он пламенно воспевал знаменитую «Светлану» А. А. Воейкову, жену журналиста и дерптского профессора А. Ф. Воейкова. Но университетский товарищ и приятель Языкова Алексей Вульф рассказывает: «Бывало, недели в две придет раз и наш дикарь Языков, заберется в угол, промолчит весь вечер, полюбуется Воейковой, выпьет стакан чаю, а потом в стихах и изливает пламенную страсть свою к красавице, с которою и слова-то, бывало, не промолвит». В страстных стихах Языков воспевал еще Лилету и Аделаиду. По словам товарищей, Лилета была немолодая, толстая, хотя еще красивая яблочная торговка, а Аделаида – цирковая наездница, «просто публичная дрянная девка».

Забубенный студенческий образ жизни не целиком отрывал Языкова от работы. Он хорошо знал русскую и западноевропейскую литературу, изучал русскую историю, с беспокойной жаждой дилетанта брался даже за изучение политической экономии и теоретической физики. Но к упорному, систематическому, заказанному себе труду он был совершенно неспособен. Семь лет пробыл в университете, все старался принудить себя засесть за занятия, но так и не сдал нехитрых выпускных экзаменов и уехал из Дерпта «беспатентным» студентом.

Литературная слава досталась Языкову легко. Уже студентом он выдвинулся в первый ряд русских поэтов. Дельвиг приветствовал его восторженным сонетом, его сразу высоко оценили Пушкин, Жуковский, Баратынский. Критики осыпали его похвалами, журналы и альманахи наперерыв добивались его сотрудничества. Всех восхищал «разгульный жар» его стихов, «избыток чувств и сил» в них, «молодое буйство». Он сразу выступил вполне оригинальным поэтом, со своим стилем, с собственными своими словами, и с полным правом говорил о своих стихах:

Им не закон – чужая мода,

В них нет заемной чепухи

И перевода с перевода;

В них неподдельная природа,

Свое добро, свои грехи!

В его смелых словообразованиях была стихийная естественность и убедительность: «самодержавные проказы», «быстроток весенних вод», «помужествуем с бурей», «неподложная вера», «любовался удовольственно», «победоносные глаза» красавицы и т. п. В торжественных стихах он не боялся древних славянизмов; у бездарных неоархаистов Катенина и Кюхельбекера славянизмы эти пахли церковной книжной пылью, у Языкова дышали жизнью. Рядом с этим, однако, в стихах Языкова чувствовалась какая-то растрепанность, «разгильдяйство», отсутствие чувства меры, строгой взыскательности, а порой и просто вкуса.

Пушкин был в восторге от поэзии Языкова и еще из Одессы писал Дельвигу, что разделяет его надежды на него. Приехав в Михайловское, он усиленно стал через Алексея Вульфа звать Языкова посетить его и первый же обратился к самому Языкову с таким посланием:

Издревле сладостный союз

Поэтов меж собой связует:

Они жрецы единых муз;

Единый пламень их волнует;

Друг другу чужды по судьбе,

Они родня по вдохновенью.

Клянусь Овидиевой тенью:

Языков, близок я тебе…

Услышь, поэт, мое призванье,

Моих надежд не обмани…

Я жду тебя…

Надзор обманем караульный,

Восхвалим вольности дары

И нашей юности разгульной

Пробудим шумные пиры,

Вниманье дружное преклоним

Ко звону рюмок и стихов

И скуку зимних вечеров

Вином и песнями прогоним.

Языков, – как это ни странно для тогдашней писательской молодежи, – относился к творчеству Пушкина холодно. Почти все отзывы его в письмах о Пушкине – отрицательные, часто иронические. По поводу первой главы «Онегина» он пишет: «Я не желал бы сочинить то, что знаю из Онегина. Он мне очень, очень не понравился; думаю, что это самое худое из произведений Пушкина. Мы, русские, меряем слишком маленьким аршином умственные творения и думаем, что наша мера такая же, как у просвещенных народов. Как мало наше великое в современной литературе!» О «Северных цветах» на 1826 г. Языков пишет: «Стихи вообще плохи: нет ничего, на чем бы остановиться, – разумеется, выключая отрывок из Илиады». А в альманахе этом помещены, между прочим, отрывки из второй главы «Онегина» (характеристика Татьяны и заключительные строфы со знаменитым «Покамест упивайтесь ею, сей легкой жизнью, друзья!») и рассказ старого цыгана об Овидии из «Цыган». Получив вышеприведенное послание своего прославленного собрата, Языков долго не отвечал Пушкину: все был «не в духе» ответить. Наконец через полгода ответил очень любезным посланием, в котором писал:

Как тароватому царю

За чин почетный благодарен

Его не стоящий боярин,

Так я тебя благодарю…

Меня твое благоволенье

Предаст в другое поколенье,

И сталь плешивого косца,

Всему ужасная, не скосит

Тобой хранимого певца.

Так камень с низменных полей

Носитель зевсовых огней,

Играя, на гору заносит.

Характерно, что стихотворение было послано Пушкину, по-видимому, переписанным рукой Алексея Вульфа, и переписанным довольно небрежно. Пушкин писал Вульфу: «Послание Языкова – прелесть. В нем, после «тобой хранимого певца», стих пропущен. А стих Языкова мне дорог. Перешлите мне его».

Пушкин не уставал звать Языкова приехать, но тот все никак не мог собраться – удерживали и застенчивость, и лень, но и некоторые другие соображения: Языков побаивался ехать к ссыльному Пушкину. Брату он писал: «Пушкин меня зовет к себе, – не знаю, что отвечать на это; ведь с ним вязаться лишь грех, суета». Наконец, летом 1826 г., он собрался и приехал в Тригорское, имение матери Алексея Вульфа. Прожил шесть недель в тесном общении с Пушкиным. Лето было исключительно жаркое. Пушкин, Языков и Вульф все время были вместе – то в Тригорском, то у Пушкина в Михайловском. Спорили, читали стихи, гуляли, купались. После обеда и по вечерам из граненых бокалов прекрасного хрусталя распивали «ёмку», сваренный с сахаром и апельсинами пунш, –

…напиток благородный,

Слиянье рому и вина,

Без примеси воды негодной,

В Тригорском жаждою свободной

Открытый в наши времена.

(Пушкин)

Напиток собственноручно приготовляла друзьям «полувоздушная дева», семнадцатилетняя красавица Зина (Евпраксия) Вульф, сестра Алексея, и разливала по стаканам серебряным ковшиком на длинной ручке. «Сестра прекрасно варила жженку, – вспоминает Алексей Вульф. – Сидим, беседуем, распиваем пунш. И что за речи несмолкающие, что за звонкий смех, что за дивные стихи то того, то другого поэта сопровождали нашу дружескую пирушку! Языков был страшно застенчив, но и тот, бывало, разгорячится, и что за стихи говорил он то за чашей пунша, то у ног той же Евпраксии Николаевны!» Были тут еще другие молодые девушки – Анна Вульф, Саша Осипова. Зина Вульф пела приятелям, Саша играла на фортепиано. Бывают в жизни дни, когда вдруг ее ярким солнечным лучом пронижет полная, ничем не затемняемая радость: молодая беззаботность, смех, сверкающая природа, девичьи улыбки, тесное дружеское общение, искрящиеся споры, сладко кружащаяся в пирушках голова, с каждым вдохом груди – живое, переполняющее душу счастье. Таким лучом пронизали жизнь и Пушкина, и Языкова шесть недель, проведенные ими вместе.

В 1829 г. Языков, так и не сдавши университетских экзаменов, покинул Дерпт и поселился в Москве. Сблизился с братьями Киреевскими, Баратынским, Погодиным, Шевыревым. Не раз видался с Пушкиным. Весной 1830 г. А. М. Языков писал сестре: «Пушкин у Весселя (семейное прозвище Николая Языкова) часто бывает, он большой забавник и доставляет нам много удовольствия». В конце января 1831 г. Языков вместе с Пушкиным, Вяземским и Баратынским справляли у Яра тризну по недавно умершему Дельвигу, – «дело обошлось без сильного пьянства», – писал Языков. Через три недели Пушкин накануне своей свадьбы устроил у себя «мальчишник», – прощание с холостой жизнью, – и в числе десяти ближайших друзей пригласил и Языкова. Тут пьянство было «сильное», – Языков, по обыкновению, упился до бесчувствия.

В 1832 г. Языков уехал в Симбирскую губернию и прожил в деревне четыре года. Осенью 1833 г. Пушкин, по дороге в Оренбург, заехал к Языкову, но никого из братьев не застал дома. На обратном пути заехал снова, на этот раз братья были дома. По семейному преданию Пушкин на первых же порах разбранил их за азиатские привычки, – что они дома ходят в халатах. Больше поэты не виделись. Весной 1836 г. Пушкин, гостя в псковских краях, писал Языкову: «Отгадайте, откуда пишу к вам? Из той стороны, где ровно тому десять лет пировали мы втроем, – вы, Вульф и я, – где звучали ваши стихи и бокалы с ёмкой, где теперь вспоминаем мы вас – и старину. Поклон вам от холмов Михайловского, от сеней Тригорского, от волн голубой Сороти, от Евпраксии Николаевны, некогда полувоздушной девы, ныне дебелой жены, в пятый раз уже брюхатой, и у которой я в гостях. Алексей Вульф здесь же, отставной студент и гусар, усатый, агроном, тверской Ловлас, – по-прежнему милый, уже перешагнувший за тридцатый год».

Пушкин до конца жизни продолжал высоко ценить Языкова и питать к нему приязнь, написал к нему несколько посланий, усиленно привлекал к сотрудничеству в журналах, в которых сам сотрудничал, и в собственном своем «Современнике». Что касается отношения Языкова к Пушкину, то после личного знакомства он как будто почувствовал к Пушкину симпатию, в ряде стихотворений с кажущимся чувством вспоминал о нем. К творчеству же его относился далеко не с безусловным восхищением. «Бориса Годунова» признавал «подвигом знаменитым», «Арапа Петра Великого» – «подвигом великим и лучезарным», но к сказкам его отнесся отрицательно, также к «Повестям Белкина», а по поводу стихов Пушкина «К друзьям» («Нет, я не льстец, когда царю хвалу свободную слагаю») писал брату: «Стихи – просто дрянь. Этакими стихами никого не выхвалишь, никому не польстишь, и доказательство тонкого вкуса в ныне царствующем государстве есть то, что он не позволил их напечатать». Это, конечно, свидетельствует только о самостоятельности суждений Языкова. Но в отзывах его и лично о Пушкине нередко звучит явственная нота скрытого недоброжелательства. Пишет брату, что Пушкин, по собственным его словам, сличил все напечатанные русские народные песни и привел их в порядок, – и прибавляет: «…но он, кажется, хвастает». Пушкин вообще не был хвастуном и в данном случае говорил Языкову правду. По поводу приезда Пушкина в Москву в декабре 1831 г., после женитьбы, Языков писал брату совершенно в стиле московского почт-директора Булгакова: «Между нами будет сказано, Пушкин приезжал сюда по делам не чисто литературным или, вернее сказать, не за делом, а для картежных сделок, и находился в обществе самом мерзком: между щелкоперами, плутами и обдиралами. Это всегда с ним бывает в Москве. В Петербурге он живет опрятнее. Видно, брат, не права пословица: женится – переменится!» К слову сказать, жизни Пушкина в Петербурге Языков никогда не имел случая наблюдать. В таком отношении Языкова к Пушкину одни исследователи видят проявление глубокой зависти, другие – результат посторонних влияний на «чистую душу» Языкова. Недавно была сделана неудачная попытка «углубить» вопрос и объяснить враждебное отношение Языкова к Пушкину различием «общественно-классовых позиций» обоих поэтов. Позиции эти вовсе не были так уж различны: в 1826 г., в Тригорском, оба одинаково «звали свободу в нашу Русь» и мечтали о вече, а в тридцатых годах такие стихи Пушкина, как «Клеветникам России» и др., должны были совершенно прийтись по сердцу патриоту-националисту Языкову. Мы можем только констатировать факт скрыто враждебного отношения Языкова к Пушкину, а для объяснения причин его не имеем достаточных данных.

Во второй половине тридцатых годов у Языкова все сильнее стала проявляться болезнь, явившаяся следствием разгульной студенческой жизни и «горячих недугов», полученных в объятиях лилет и аделаид, – сухотка спинного мозга. Началось медленное угасание. Языков уехал за границу, там провел пять лет. В 1841 г. на водах в Ганау познакомился с Гоголем. Они настолько понравились друг другу, что решили, по возвращении в Москву, жить вместе на одной квартире. Осень и зиму 1842 г. прожили вместе в Риме. Заграница мало помогла Языкову. В 1843 г. он возвратился в Россию и поселился в Москве. Близко сошелся со славянофильскими кругами, к учению которых тяготел уже давно. В политическом отношении Языков все более подавался вправо, – к охранительству и самому ярому шовинизму. Большого шума наделали его неистовые, полные ругательств стихи «К не нашим» и «К старому плешаку» (Чаадаеву), возмутившие даже более порядочных из друзей Языкова. Обращаясь к Чаадаеву, он восклицал:

Свое ты все презрел и выдал,

Но ты еще не сокрушен;

Но ты стоишь, плешивый идол

Строптивых душ и слабых жен!

Ты цел еще!..

Поэтическая продуктивность Языкова слабела, писал он все меньше. И дело тут было не только в его болезни: ему больше нечего было сказать. Весь он исчерпался тем беспредметно буйным «разгулом сил», который воспевал в студенческую пору. Написал несколько сильных религиозных стихотворений, но и религиозность не залегала глубоко в его душе, а была лишь случайными, минутными настроениями. По существу, Языков жил одними завистливыми воспоминаниями о веселой молодости и жалобами на теперешние свои недуги и хилость. Умом он был недалек, душой поверхностен. Современники его Пушкин, Тютчев, Баратынский, Лермонтов – были глубоки и многогранны, в самих страданиях они крепли, мужали и шире развертывали свои силы. Языков, – в мастерстве, может быть, не уступавший им, – в духовном отношении на всю жизнь остался недорослем, а поэтому остался недорослем и художественным. Рука могуче размахнулась – и бессильно упала.

Умирал он жутко. Пожилой, сорокатрехлетний, изможденный страданиями человек ступает на порог смерти и думает – о чем? О похоронном обеде! Сам тщательно заказал обед, строго приказал, чтоб на нем было побольше вина. Умер. Началась похоронная оргия. Гости за полными стаканами творили поминки по покойнику, вспоминали его стихи:

И пьянствуйте об имени моем!

И пьянствовали самым добросовестным образом. Уже удалились в нижний этаж братья умершего и распорядители. Компания не расходилась. В ней главенствовали друг Пушкина, забубенный Н. В. Нащокин, и беллетрист Н. Ф. Павлов. Все вино выпили. Послали вниз за распорядителем, шумно потребовали еще вина и рому, стали варить жженку. Кутили далеко за полночь.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.