4
4
А 8 или 9 марта он и Н.М. приехали в профсоюзную здравницу «Саматиха» треста по управлению курортами и санаториями Мособлздравотдела при Мособлисполкоме, в двадцати пяти верстах от железнодорожной станции Черусти, что за Шатурой, – настоящий медвежий угол[429].
…Когда-то здесь был лесозавод и усадьба Дашковых. Вековые корабельные сосны и сейчас поскрипывают над десятком бревенчатых зданий: война и пожары пощадили их. Зимой здесь отдыхало человек пятьдесят, летом же – до трехсот. В начале войны здесь был детский госпиталь, а с 1942 года и по сей день – Шатурская психиатрическая больница № 11. Добавился один рубленый корпус, кое-что перестроено, а так – всё осталось по-старому, как при Дашкове или при О.М. Нет, правда, танцевальной веранды в «господском» доме, столовая с небольшой сценой перестроена под палаты, а там, где была баня и прачечная, теперь клуб, но никто уже и не помнит, где была избушка-читальня. Липовые аллеи сильно заросли, и не звучит уже в них хмельной аккордеон затейника Леонида; пересох и один из прудов, а на другом и в помине нет лодочной станции, – но всё как-то по-прежнему зыбуче, ненадежно и зловеще, словно нынешний профиль лечебницы обнажил что-то постыдно-сокровенное, молчаливо-угодливое, растворенное в таежном воздухе этой мещерской окраины. Не удивился бы, если б узнал, что судьба вновь заносила сюда бывших оперативников, бывших отдыхающих, бывших главврачей!..
Десятого марта – в день, когда в Ленинграде был арестован Лев Гумилев[430], – О.М. написал Кузину уже из Саматихи бодрое и оптимистичное письмо:
Дорогой Борис Сергеевич! Вчера я схватил бубен из реквизита Дома отдыха и, потрясая им и бия в него, плясал у себя в комнате: так на меня повлияла новая обстановка. «Имею право бить в бубен с бубенцами». В старой русской бане сосновая ванна. Глушь такая, что хочется определить широту и долготу.[431]
Второе письмо из Саматихи Кузину – еще более оптимистично: знакомая прозаическая отточенность и цепкость фразы говорят о бодром и чуть ли не о рабочем настроении. Как бы то ни было, но ранней весной 1938 года, встав на лыжи и надышавшись сосновым воздухом Саматихи, Осип Эмильевич вновь почувствовал себя молодым и даже ощутил «превращение энергии в другое качество».
Оттого-то и доверяешься той особенной мажорности, с какою пишутся редкие письма престарелым и не с тобою живущим родителям, – именно ею пропитано единственное письмо, посланное из Саматихи отцу 16 апреля:
Дорогой папочка!
Мы с Надей уже второй месяц в доме отдыха. На два месяца. Уедем отсюда в начале мая. Отправил сюда Союз Писателей (Литфонд). Перед отъездом я пытался получить работу, и ничего пока не вышло. Куда мы отсюда поедем – неизвестно. Но надо думать, что после такого внимания, после такой заботы о нас, придет и работа. Здесь очень простое, скромное и глухое место. 4? часа по Казанской дороге. Потом 24 километра на лошадях. Мы приехали, еще снег лежал. Нас поместили в отдельный домик, где никто, кроме нас, не живет. А в главном доме такой шум, такой рев, пенье, топот и пляска, что мы бы не могли там выдержать: чуть-чуть не бросили и не вернулись в Москву. Так или иначе, мы получили глубокий отдых, покой на 2 месяца. Этого отдыха осталось еще 3 недели. Мое здоровье лучше. Только одышка да глаза ослабели. И очень тяжело без подходящего общества. Читаю мало: утомляюсь быстро от книг, и очки неудачные.
Надино здоровье неважно. У нее болезнь печени или желудка и что-то вроде сердечной астмы. Последняя новость – часто задыхается, и всё боли в животе. Много лежит. Придется ее исследовать в Москве.
У нас сейчас нет нигде никакого дома, и всё дальнейшее зависит от Союза Писателей. Уже целый год Союз не может решить принципиально: что делать с моими новыми стихами и на какие средства нам жить. Если я получу работу, мы поселимся на даче и будем жить семьей. Сейчас же приедешь ты, а еще возьмем Надину сестру Аню. Она очень больна. Квартиру в Москве мы теряем. Но главное: работа и быть вместе.
Крепко целую тебя. Горячо хочу видеть.
Твой Ося.
Жду немедленного ответа о твоем здоровье, самочувствии.
Остро тревожусь за тебя. Если не ответишь сразу – буду телеграфировать.
Сейчас же пиши о себе.
Лучше всего дай телеграмму: как здоровье.
Адрес мой: Ст. Кривандино Ленинской Ж. Д., пансионат Саматиха. Отвечай, сообщи о себе в тот же день.
И далее – приписка невестки: «Целую вас… Пишите… Надя»[432].
Да, действительно, Литфонд не только оплатил обе путевки в Саматиху, но и всячески озаботился тем, чтобы О.М. были «созданы условия» для отдыха (кто-то из Союза несколько раз звонил главному врачу, справлялся, как и что). Всё шло, пишет Надежда Яковлевна, как по маслу, без неувязок: и розвальни с овчинами на станции, и отдельная палата в общем доме, а затем, в апреле, – и вовсе изолированная изба-читальня, и лыжные прогулки, и предупредительный главврач[433]. Правда, в город съездить почему-то никак не удавалось, и О.М. даже однажды спросил: «А мы, часом, не попались в ловушку?» Спросил и тут же забыл, вернее, прогнал эту малоприятную догадку, благо под рукой были и Данте, и Хлебников, и Пушкин (однотомник под редакцией Томашевского), и даже подаренный Борисом Лапиным Шевченко.
Поговорить и правда было не с кем: отдыхающие были поглощены флиртом, один только затейник поначалу приставал к О.М. с карикатурными идеями насчет вечера стихов О.М.[434], – поэтому молодая барышня с «пятилетней судимостью», да еще «знакомая Каверина и Тынянова», легко втерлась к нему в доверие. Со временем стало ясно, что барышня, неожиданно уехавшая накануне Первомая, была «шпичкой» и находилась тут в служебной командировке; впрочем, и главврачу просто было велено О.М. не выпускать.
Итак, западня? Кошки–мышки?
Малоприятная догадка, кажется, подтверждалась…
Только вот что можно предпринять, сидя в западне?!.
И всё же О.М. не унывал: «Не всё ли равно? Ведь я им теперь не нужен. Это уже всё прошлое…»
Увы, он ошибался: Саматиха была западней…
Данный текст является ознакомительным фрагментом.