8

8

Этот рассказ Меркулова был передан Эренбургом в «Люди. Годы. Жизнь» в следующем виде:

В начале 1952 года ко мне пришел брянский агроном В. Меркулов, рассказал о том, как в 1940 году Осип Эмильевич умер за десять тысяч километров от родного города; больной, у костра он читал сонеты Петрарки.[713]

К публикации Эренбурга сохранился своеобразный комментарий самого Меркулова, донесенный до Н.М. Марком Ботвинником, с которым она могла познакомиться еще в 1962 году в Тарусе (а он в свое время беседовал с Е.М. Крепсом и В.Л. Меркуловым). В библиотеке Принстонского университета сохранилось его письмо к Н.М. от 22 декабря 1968 года[714].

Крепс сообщил Ботвиннику, что О.М. умер в больнице зимой 1938 года до наступления больших холодов, но при этом был очень истощен и страдал сердцем. Меркулов же в трехчасовой беседе (состоялась 21 декабря 1968 года, то есть за день до написания письма) рассказал, что «агрономом» он был назван нарочно; стихи же у костра – это от лукавого (то есть от Эренбурга), «для стиля»: в действительности никаких костров не было. Согласно этому рассказу, О.М. умер 5 или 6 ноября 1938 года. В большую утепленную палатку он был взят доктором Кузнецовым, считавшим его безнадежным по состоянию сердца; это произошло 27 октября, после чего Меркулов получал практически ежедневные сведения об О.М. от этого врача. До этого они виделись ежедневно; описания одежды О.М. совпадают со сведениями Надежды Яковлевны. Его психическое состояние не всегда было таким страшным, как это описывается «очевидцем». Марк Б. делится сомнениями по поводу меркуловской даты поступления О.М. в лагерь (около 15 июня) и сообщает имена двух солагерников-москвичей, с которыми поэт общался: Виктор Леонидович Соболев (телефон Г–5–04–19 – Бутликовский переулок, 5, кв. 31, эт. 4) и «бывший альпинист» Михаил Яковлевич (фамилия не указана).

На публикацию Эренбурга последовало несколько откликов. Его вольный, – возможно, намеренно вольный и расплывчатый, сознательно романтизированный и приглаженный, – пересказ событий встретил по своей фактографии возражения со стороны читателей-очевидцев. Первым откликнулся «некий Хазин».

21 мая 1962 года Самуил Яковлевич Хазин, инженер из Харькова, к этому времени уже вышедший на пенсию, написал Эренбургу:

Многоуважаемый т. Эренбург И.Г.

Вчера прочел в журнале «Новый мир» № 1 за 1962 г. продолжение Вашего очерка, где Вы уделяете много места Вашим встречам с Осипом Мандельштамом. В конце повествования приводите сообщенные Вам неким агрономом в 1952 г. сведения, свидетельствующие якобы о том, что в 1940 г. О.Э. был еще жив. Сообщаю Вам, что эти сведения неточны – О.Э. умер в октябре–ноябре 1938 г. в транзитном колымском лагере во Владивостоке на «2-й Речке», где он находился в течение нескольких месяцев. Умер он, по всей вероятности, от свирепствовавшей там в этот период времени эпидемии тифов.

В последние 2–3 недели его жизни я встретился с ним в лагере несколько раз при следующих обстоятельствах.

О.Э. стало известно, что в лагере пребывает некий Хазин, и он пришел узнать, не являюсь ли я родственником его жены, урожденной Хазиной, киевлянки, дочери присяжного поверенного. Это оказалось случайным совпадением наших с ней фамилий.

После этого мы еще несколько раз встречались с ним в зоне лагеря, слоняясь по лагерю. Последний раз я привел к нему его товарища, некоего инженера-технолога по строительным материалам по фамилии Хинт, которого в те дни возвращали этапом с Колымы и направляли в Москву на переследствие. Хинт случайно оказался в бараке лагеря невдалеке от меня на нарах, и в разговоре я ему случайно сказал о пребывании в лагере О.Э. Тот настоял на том, чтобы я его, несмотря на глубокую ночь, проводил к О.Э., что я и сделал. Помню, как трогательна была их встреча.

Мне кажется, что инженер Хинт ныне здравствует где-то в Риге в одном из НИИ по стройматериалам и в прошлом году значился в числе лиц, получивших Ленинские премии[715] .

Кстати сообщу, что еще в 1950 или 1951 г. во время встречи в Москве с нашим другом дома историком-западником профессором Манфредом Альбертом Захарьевичем[716] я поделился с ним о своих встречах и судьбе покойного О.Э. и высказал пожелание встретиться с женой покойного О.Э. с тем, чтобы ей лично передать некоторые краткие сведения о трагических последних днях его земной юдоли. К моему сожалению, эта встреча не состоялась ввиду того, что я бывал в Москве случайно, наездами, в служебных командировках, а жена О.Э. проживала где-то в глухой провинции центральных областей Союза. Если для Вас представляют интерес подробности его последних дней жизни, то я сочту за благо, будучи в течение текущего лета в Москве, встретиться с Вами где Вам будет угодно и удобно…[717]

С.Я. Хазин встретился, как мы знаем, и с Н.М.; то, что он сообщает в письме, даже в деталях совпадает с тем, что написала Надежда Яковлевна со слов Казарновского.

«Сердитым» на Меркулова оказался и второй корреспондент И.Г. Эренбурга – Давид Исаакович Злотинский, приславший свое письмо в конце февраля 1963 года:

23/II–63 г.

Уважаемый Илья Григорьевич!

Давно уже – почти два года – собираюсь вам написать по поводу одного места в 1-м томе ваших воспоминаний «Люди, годы, события». Речь идет о судьбе О. Мандельштама. Вы пишете (со слов брянского агронома В. Меркулова, посетившего вас в 1952 году) о том, что О. Мандельштам в конце 1938 года погиб на Колыме[718] . Уже находясь в заключении, в тяжелейших условиях бериевской Колымы, О. Мандельштам, по словам В. Меркулова, сохранил бодрость духа и преданность музе поэзии: у костра он читал своим товарищам по заключению сонеты Петрарки. Боюсь, что конец Мандельштама был менее романтичен и более ужасен.

О. Мандельштама я встретил в конце лета или в начале осени (то ли конец августа, то ли середина сентября) 1938 года, не на Колыме, а на Владивостокской «пересылке» Дальстроя, т. е. управления Колымских лагерей.

На этой пересылке оседали только отсеянные медицинской комиссией (вроде меня). Остальные, – пробыв некоторое время на пересылке, – погружались в пароходы и отправлялись в Колыму. На наших глазах проходили десятки тысяч людей.

Я и мои друзья, любящие литературу, искали в потоке новых и новых порций прибывающих с запада зеков – писателей, поэтов и, вообще, пишущих людей. Мы видели Переверзева[719], Буданцева[720], беседовали с ними. В сыпнотифозном больничном бараке, куда я попал в декабре 1938 года, мне говорили, что в одном из отделений барака умер от сыпняка Бруно Ясенский[721] .

А О. Мандельштама я нашел, как я уже писал, задолго до этого – в конце лета или в начале осени. Клопы выжили нас из бараков, и мы проводили дни и ночи в зоне в канавах (водосточных). Пробираясь вдоль одной канавы, я увидел человека в кожаном пальто, с «хохолком» на лбу. Произошел обычный «допрос»:

– Откуда?

– Из Москвы…

– Как ваша фамилия?

– Мандельштам…

– Простите, тот самый Мандельштам? Поэт?

Мандельштам улыбнулся:

– Тот самый…

Я потащил его к своим друзьям… И он – в водосточной канаве – читал нам (по памяти, конечно) свои стихи, написанные в последние годы и, видимо, никогда не издававшиеся. Помню – об одном из стихотворений, особенно понравившемся нам, он сказал:

– Стихи периода воронежской ссылки. Это – прорыв… Куда-то прорыв…

Он приходил к нам каждый день и читал, читал. А мы его просили: еще, еще.

И этот щупленький, слабый, голодный, как и все мы, человек преображался: он мог читать стихи часами. (Конечно, ничего записывать мы не могли – не было бумаги, да и сохранить от обысков невозможно было бы).

А дальше идет вторая часть – очень тягостная и горькая. Мы стали (очень быстро) замечать странности за ним: он доверительно говорил нам, что опасается смерти – администрация лагеря его хочет отравить. Тщетно мы его разубеждали – на наших глазах он сходил с ума.

Он уже перестал читать стихи и шептал нам «на ухо», под большим секретом о всё новых и новых кознях лагерной администрации. Всё шло к печальной развязке… Куда-то исчезло кожаное пальто… Мандельштам очутился в рубищах… Быстро завшивел… Он уже не мог спокойно сидеть – всё время чесался.

Однажды утром я пошел искать его по зоне – мы решили повести его (хотя бы силой) в медпункт – туда он боялся идти, т. к. и там – по его словам – ему угрожала смерть от яда. Обошел всю зону – и не мог его найти. В результате расспросов удалось установить, что человека, похожего на него, находящегося в бреду, подобрали в канаве санитары и увезли в другую зону в больницу.

Больше о нем мы ничего не слышали и решили, что он погиб.

Вся эта история тянулась несколько дней. Может быть, он окреп, выздоровел и его отправили на Колыму?

Маловероятно. Во-первых, он был в очень тяжелом состоянии; во-вторых, навигация закончилась в 1938 году очень рано – кажется, в конце сентября или в начале октября[722] – из-за неожиданно вспыхнувшей эпидемии сыпного тифа.

Невольно настораживает фамилия и инициалы «брянского агронома» – В. Меркулова…

В числе нашей группы любителей литературы был Василий Лаврентьевич Меркулов – ленинградский физиолог. Но на Колыме он не был – его вместе со мной и другими оставшимися в живых после эпидемии, направили в Мариинск, где мы и пробыли до освобождения – сентября 1946 г.

Наш Меркулов ничего не мог знать о колымском периоде жизни Мандельштама, если тот действительно туда попал. Какой же Меркулов вам это сообщил? Однофамилец? Или наш, решивший приукрасить события и придать смерти Мандельштама романтический ореол?

Вот всё, дорогой Илья Григорьевич, что я считал себя обязанным вам сообщить.

С глубоким уважением – Д. З.

P.S. Дорогой И.Г.! Письмо предназначено только для вас. Я не хотел бы, чтобы публично ссылались на меня. И культа нет, и повеяло другим ветром, а все-таки почему-то не хочется «вылезать» в печати с этими фактами. Могу только заверить вас, что всё написанное мною – правда, и только правда.[723]

Данный текст является ознакомительным фрагментом.