Как писать биографию?
Как писать биографию?
Рискну предположить: для Ст. Рассадина, для его работы в жанре «биографии писателя» идеальный автор, то бишь объект постижения, — ну, скажем, тот, кто создал «Песнь Песней» или «Слово о полку Игореве», от силы — Гомер. Писатель, от которого ничегошеньки не осталось, кроме — вот уж, впрочем, оговорка так оговорка — того, что он написал.
Или, если предполагать не столь экстравагантно, Грибоедов, чьи архивы, письма пропадали в 1826-м, 1829-м и еще — в пожаре 1877-го. Или Фонвизин — в своей известной книге о нем Рассадин процитирует чьи-то слова, сказанные с сожалением: дескать, сведения о жизни Дениса Ивановича в таких-то и таких-то годах не сохранились, после чего добавит от себя без явственной горечи, даже словно бы вдохновляясь и засучивая рукава: «Что ж, век ограбил, век пусть и возместит. Пробелы в биографии писателя может заполнить жизнеописание его эпохи и тех ее деятелей, которых она выставляла напоказ…»
Но там — Фонвизин, XVIII век, к писателям небережливый, «пробелы»… А сухово-кобылинская биография известна (чуть не сказал: как назло), да еще невероятно колоритна, драматична, со многими интимнейшими подробностями, не по воле писателя выставленными напоказ.
Все так, и Рассадин ничего этого не прячет, не исключая распространенных и опасных, для свободы и репутации, подозрений в уголовной причастности его героя к убийству. Больше того: он сам начинает собственное следствие, доискиваясь, виновен или не виновен? Убил или не убил? А все ж и эта книга писана так, как писалась бы, если бы сведения о частной жизни Сухово-Кобылина не сохранились. Сгинули…
Как рассказать, написать биографию художника? Ответов множество, среди них и такой: никак. Потому что все равно не выйдет.
Общеизвестно: Толстой, спрошенный, в чем идея «Анны Карениной», отвечал, что, если б мог объяснить в одной-двух фразах, не стал бы писать роман. Иначе говоря, язык искусства непереводим на другое наречие; в биографии же писателя, живописца, композитора главные события, конечно, — то, что они сотворили, и, выходит, биограф как раз берется переводить «Анну Каренину» на свой язык (занятие безнадежное) или говорить не о ней, не о создании писателя и, стало быть, о пустяках.
В общем, своим опытом, своими суждениями, наконец, неудачами своих биографов лучшие художники доказали, что настоящее их жизнеописание невозможно. В принципе.
Одним из способов преодолеть безнадежное, выразить невыразимое, достичь предела, который заведомо недостижим, стали художественные, «выдуманные» биографии реальных творцов: самый ранний пример в России, кажется, «Моцарт и Сальери», идя дальше, вспомним и булгаковского «Мольера», и тыняновских «Кюхлю», «Вазир-Мухтара», «Пушкина». Лучшие из художественных жизнеописаний, однако, не отменят жанра документального — подчеркиваю: жанра вообще, только б он был или считался документальным, документированным; тут, по несчастью, но и вполне неотвратимо, даже поверхностные, пошлые книги этого рода пребудут у читателя в особенном фаворе.
Почему — достаточно ясно; все хотят знать, «как на самом деле было», часто не понимая, что сама по себе документальность надежности ни в коем случае не гарантирует. «Документы врут, как люди» (Тынянов). Он же — о документах, может показаться, наинадежнейших, достовернейших, «авторских»: «Сам человек — сколько он скрывает. Как иногда похожи его письма на торопливые отписки! Человек не говорит главного, а за тем, что он сам считает главным, есть еще более главное. Ну и приходится заняться его делами, договаривать за него, приходится обходиться самыми мелкими документами».
Приходится… Договаривать… То есть — да бывает ли она вообще, подлинно документальная (понимай: равновеликая истине) биография?
Рассадин-то, во всяком случае, точно уверен: не бывает.
Возможно, именно эта уверенность принуждает его не столько доверять документам, Монбланы которых выросли вокруг Сухово-Кобылина, сколько вгрызаться в то, что и есть «еще более главное», главнейшее из главных: в художественные сухово-кобылинские создания. И притом, вернее сказать, для того же, для достижения той же цели привлекать множество аналогий, подчас парадоксальных, обращаться к творчеству других мастеров, нередко совсем иного времени.
…Сопоставлю труды очень несхожие и оттого тем более интересные общностью некоторых подходов: биографию Пушкина, несколько лет назад написанную Ю. М. Лотманом, и книгу С. Б. Рассадина.
Формула Лотмана: личность, история — творчество.
(Биография ведь складывается всего из трех элементов: во-первых, история, окружающий большой мир; во-вторых, сама личность героя; в-третьих, его «продукция», творчество. В любом биографическом очерке непременно присутствуют эти три слагаемых, но их столь же непременно передвигает, играет ими сам биограф — четвертый необходимый «элемент» любого сочинения о замечательных людях.)
Формула Рассадина: творчество — история, личность.
У обоих биография не просто человека, исторического лица, но — писателя. Слагаемые, однако, размещены по-разному.
Способ, избранный Лотманом, позволяет вести рассказ внешне легко, последовательно по годам и периодам пушкинской жизни, но постоянные авторские отступления, объяснения вдруг соединяют, например, дерзкие южные «выходки» Пушкина — и его «Кавказского пленника», «Цыган»:
Лотман доказывает, что романтизм был одновременно и творческим методом поэта, и типом бытового поведения, что одно легко, естественно переходило в другое — и обратно… Я, разумеется, чрезвычайно упрощаю, схематизирую, но затем, чтобы подчеркнуть: речь идет о новом способе биографического синтеза (новый, конечно, не значит, что не было предшественников; это новый этап давно начатого!).
Рассадин же заставляет вспомнить:
Не я пишу стихи. Они, как повесть, пишут
Меня, и жизни ход сопровождает их.
Не решусь сказать, что главные герои рассадинской книги — три пьесы Сухово-Кобылина; автор пьес самолично, в своем бытовом, историческом облике всегда является в нужный момент («…жизни ход сопровождает их» — замечу, что у Лотмана наоборот: его отступления об эпохе и стиле, о «стихах» возникают по ходу рассказа о пушкинской «жизни»). Но задача — определить, решить, какой момент нужный.
Как написать биографию писателя, его «души в заветной лире», поняв, исследовав эту душу, не потревожив ее притом слишком грубым сегодняшним прикосновением, — поисками наилучшего ответа на этот вопрос Рассадин был занят в своих книгах о драматургах, поэтах. Сложные и в то же время естественные, «в природе вещей», его ассоциации в связи с Фонвизиным, Пушкиным, Дельвигом, Денисом Давыдовым, Языковым, Бенедиктовым, Вяземским неожиданно взламывают привычное биографическое движение, соединяя отдаленные понятия и даже хронологически разные миры. В жизнеописании Фонвизина автора почти не занимают, скажем, реальные прототипы госпожи Простаковой; куда интереснее тонко сопоставить ее с Екатериной, найти убедительно общие черты у двух этих «современниц», затем — посмеяться над собственным сравнением, начисто отвергнуть его, но в изгибах, в изломах этой «игры» заметить очень важные обстоятельства. Анекдоты о знаменитой лени Дельвига вряд ли заинтересовали бы Рассадина, если б не было возможности вспомнить о таковой же ленивости Гончарова, Крылова, и тут-то выясняется, что лень столь усердных людей — это уже важная творческая черта в определенной исторической обстановке.
По мне, этот метод невероятно труден; он требует особого — именно особого, отличающегося особенным складом — таланта, мужественного отбора фактов (когда многое отбрасывается, а привлекается еще большее), балансирования над пропастью, на дне которой столько неудачливых биографов, — впрочем, благоразумное большинство посиживает на горке, а пропасти остерегается.
Тут-то и возрастает субъективная роль автора, «художественное»… нет, художественное без всяких кавычек начало — при сохранении добросовестной документальности. По хитросплетенной кривой автор приближается к своему герою, так сказать, с неожиданной стороны — с тыла, порою вдруг уподобляясь ему самому — в парадоксальности, характерной ассоциативности, может быть, даже способе мировосприятия. Словом (по законам художества!), «входя в образ»…
Александр Васильевич Сухово-Кобылин прожил 85 лет — больше всех известных дореволюционных литераторов. Чего только не было: и блистательные философские занятия, и коммерческие затеи, и светское лидерство, и таинственная гибель француженки-возлюбленной, и угроза каторги, и цензурные преследования, и дружба с лучшими людьми, и одиночество… Все это есть в книге Рассадина, но не привычно, «по порядку», а, как сказано, когда нужно. Поэтому среди существенных лиц и обстоятельств, представленных в книге, куда «главнее» родни, усадьбы, университета, скажем, министр юстиции действительный тайный советник граф Панин, с которым Сухово-Кобылин виделся, может быть, один раз, но зато в биографии драматурга этот человек по причине своей гнусности и типичности занимает место, чуть ли не соответствующее его рангу на бюрократической лестнице. Поэтому же в книге смело располагаются на десятках страниц такие персоны, как Козьма Прутков (создатели которого — зрители «Свадьбы Кречинского»), а рядом Булгаков, Зощенко, которые в год кончины Сухово-Кобылина были всего лишь мальчишками…
Сложная логика автора, сводя их вместе, открывает нечто куда более важное, чем занятные житейские подробности (хотя, повторю, последние присутствуют постоянно); открывает историко-художественные линии, историко-художественные типы: прежде всего — Расплюева. «Где же это я, так-таки, такие Картины видел?.. — вопрошал Сухово-Кобылин в послесловии к последней пьесе. — Нигде!!! и — везде…»
«Везде» — не добавим ли и «всегда»? Ведь, говорит автор «Гения и злодейства», всегдашностью, неискоренимостью и опасен тот же Расплюев, «человек с обочины», маленький человек «без фамилии», едва ли не традиционно жалеемый российской словесностью, — вот он уж «исправляющий должность квартального надзирателя», а дальше, только допусти, требует «всякого подвергать аресту… Все наше! Всю Россию потребуем».
Великая русская литература различно провидела далекое будущее своей страны, светлые и темные ее страницы. Что до Сухово-Кобылина, то метод изучения, избранный его биографом, многое позволяет разглядеть в прогнозах гениального драматурга — в прогнозах, где, конечно, важна не буквальность угадки, но печальность ее.
Литература, как известно, возлагала надежды на такие черты россиян, как могучая сила и добродушие, как бескорыстие, общинное начало, многотерпение. Но она же тревожилась, предупреждая о разных опасностях: она заметила «бессмысленность и беспощадность» народного бунта (Пушкин), угрозу интеллигентного бесовства, искушения пролить «кровь по совести» (Достоевский). В этом же ряду, со своими тревогами и сомнениями, своим опасением и предчувствием расплюевского триумфа, боязнью, что «как аукнется, так и откликнется» (снова из послесловия к «Смерти Тарелкина»), — в этом ряду Сухово-Кобылин. Ему (как, правда, и всем классикам) очень недостает, что и доказал Ст. Рассадин, особенного чтения, особого понимания — с вершин пережитого страною за век без малого, после него миновавший; недостает понимания, резко приближающего его к нам и заставляющего вдруг расслышать слова его, давным-давно записанные в дневнике: «Вот она, свобода! Приветствую тебя, чудное создание, любовница моя неверная, но вечно милая любовница… Теперь не променяю я тебя ни на какие блестки, ни на какую внешность. Теперь я обручаюсь с тобой, свобода моя, свободушка, и клянусь по гроб быть тебе верным слугою, рабом, другом, всем, чем только дышит мое сердце».
Н. Эйдельман
Данный текст является ознакомительным фрагментом.