ПРОКЛЯТАЯ ПЛОДОВИТОСТЬ

ПРОКЛЯТАЯ ПЛОДОВИТОСТЬ

— Они думали, что это трудная работа! — сказал он мне с усмешкой.

И он был прав: писание русских стихов — одно из простейших умственных упражнений. Кварки и банаховы пространства, шахматы и преферанс требуют больших знаний, большей сообразительности. Палитра поэта — родной язык — принадлежит всем; учиться поэту почти нечему, специальные знания ему не требуются. Образованный, начитанный, культурный (в старом понимании этого слова) человек всегда может написать хорошее стихотворение, а то и цикл. Пишущих стихи по-русски — многие тысячи; и многие, очень многие из этих тысяч пишут неплохо, даже хорошо. Отчего же тогда поэтов, безусловно это имя заслуживших, бывает так мало — десять, много двадцать в каждом поколении? «Поэт работает всем своим существом», отвечает Заболоцкий. (Заметьте, как мало Заболоцкий выделялся среди своих современников даже и в последние годы жизни; стоял в сознании большинства где-то рядом с Винокуровым, с Наровчатовым, Дудиным, с не самыми худшими из писавших в рифму; и — как разом вознесся над всеми ними за десятилетия своей смерти.)

Жертвенность и аскеза, вот что (а не дар стихосложения) превращает стихотворца в поэта; умение и потребность «для звуков жизни не щадить». Непосредственные, общие для всех людей радости (любовь, благосостояние, положение в обществе, семья) приносятся в жертву чему-то неосязаемому, ускользающему и неверному: соединению звука и смысла. Чему-то, добавим, непереводимому на другие языки; музыка и живопись не требуют перевода; физика и математика — тоже, они сами — языки; повествовательная проза переводу поддается, а стихи — тут забудьте о переводе, если вы не сумасшедший. Стихи в своей первозданной полноте замкнуты в границах родного языка, родной просодии. Звуками чужого языка передается только имя поэта, да и то неточно. Но и это не всё: жертва тем еще страшна, что ты никогда не знаешь, принята ли она, угодна ли божеству. Боратынский — и тот не знал:

Но нашей мысли торжищ нет,

Но нашей мысли нет фор?ма!..

Меж нас не ведает поэт,

Высок полет его иль нет,

Велика ль творческая дума.

Сам судия и подсудимый,

Скажи: твой беспокойный жар —

Смешной недуг иль высший дар?

Реши вопрос неразрешимый!

Выдерживают это испытание немногие, оттого и поэтов мало.

А вот, может быть, самое страшное испытание: изменчивость вдохновения. Когда пишется запоем, сочинитель не то что на седьмом небе, он — на престоле: он царь, у него Гомер на побегушках, Гете ему денщиком служит. Чувство это непередаваемое. Кто при некоторой одаренности его хоть раз испытал, тот попался. Зато и расплата тут как тут. Когда не пишется, ты раб, хуже раба. Ты каждый день спрашиваешь себя, по какому праву живешь и хлеб свой ешь. Ты, если честен с собою, видишь одно: все вокруг в каком-то смысле лучше тебя. И это — правда. Вычтем из Пушкина стихи: что останется? «Саранча летела, летела — и села. Села, всё съела и дальше полетела…» Это — Пушкин-чиновник. И в остальном он не выше был. В просвещении стать с веком наравне — пытался только на словах. Квадратного уравнения решить не смог бы. Французил, а про Ампера или Галуа слыхом не слыхивал. Великий человек — но какое зыбкое это величие! Вся жизненная опора — в звуках сладких и молитвах. Когда она изменяет, ты смертник, ты лезешь под пулю, как Пушкин, под штык, как Мицкевич.

На чем сломал себе хребет Житинский? Почему вовсе бросил писать стихи? Я и сегодня убежден, что в начале 1970-х он своеобразием