II

II

Иван показал Луговскому корпус номер третий, находившийся на конце двора.

Это было длинное, желтого цвета, грязное и закопченное двухэтажное здание, с побитыми стеклами в рамах, откуда валил густой пар. Гуденье сотни голосов неслось на двор сквозь разбитые стекла.

Луговский отворил дверь; удушливо-смрадный пар, смесь кислой капусты, помойной ямы и прелого грязного белья, присущий трущобным ночлежным домам, охватил Луговского и вместе с шумом голосов на момент ошеломил его, так что он остановился в двери и стоял до тех пор, пока кто-то из сидевших за столом не крикнул ему:

– Эй, черт, затворяй дверь-то! Лошадей воровал, так небось хлев затворял!

Луговский вошел. Перед ним была большая казарма; по стенам стояли столы, длинные, грязные, обсаженные кругом народом. В углу, налево, печка, в которой были вмазаны два котла для щей и каши. На котле сидел кашевар с черпаком в руках и разливал в чашки какую-то водянистую зеленую жидкость. Направо, под лестницей, гуськом, один за другим, одетые в рваных рубахах и опорках на босую ногу, толпились люди, подходя к приказчику, который, черпая стаканчиком из большой деревянной чашки водку, подносил им. Каждый выпивал, крякал и садился к столу. Приказчик заметил Луговского.

– Новенький, что ли?

– Да, сейчас нанялся!

– Ну, иди, пей водку да садись ужинать.

Луговский выпил и сел к крайней чашке, около которой уже сидело девять человек. Один, здоровенный молодой малый, с блестящими серыми глазами, с бледным, утомленным, безусым лицом, крошил говядину и клал во щи из серой капусты. Начали есть. Луговский, давно не пробовавший горячей пищи, жадно набросился на серые щи.

– Ишь ты, слава богу, с воли-то пришел, как ест! В охотку еще! – пробормотал седой старик с землистым цветом лица и мутными глазами, глядя на Луговского.

– А тебе и завидно, ворона старая! – заметил старику крошивший мясо парень.

– Не завидно, а все-таки… – ответил старик, вытаскивая из чашки кусок говядины.

– Раз! – раздалось громко по казарме, и парень, крошивший говядину, влепил звучный удар ложкой по лбу старика.

– Ишь, ворона, все норовит как бы говядинки, а другим завидует!

– Чего дерешься, Пашка? – огрызнулся на парня старик.

– А то, что прежде отца в петлю не суйся, жди термину: скомандую «таскай со всем», так и лезь за говядиной, а то ишь ты! Ну-ка, Сенька, подлей еще! – сказал Пашка, подавая грязному кашевару чашку. Тот плеснул щей и поставил на стол. Хлебнули еще несколько раз. Пашка постучал ложкой в край чашки. Это было сигналом таскать говядину. Затем была подана белая пшенная каша с постным, из экономии, маслом. Ее, кроме Луговского и Вороны, никто не ел.

– Что это никто каши не ест? Каша хорошая, – спросил Луговский сидевшего с ним рядом Пашку.

– Погоди, брат, недельку поживешь, на ум каша-то не пойдет, ничего не захочешь! Я, брат, в охотку-то сперва-наперво похлестче твоего ел, а теперь и глядеть-то на еду противно, вот что!

Пока Луговский ел, весь народ ушел вверх по лестнице в казарму. За ними, через несколько времени, пошел и он. Вид и воздух верхней казармы поразил его. Это была комната сажен в пять длиной и сажени четыре шириною. По трем стенам в два ряда, один над другим, шли двухэтажные нары, буквально битком набитые народом. Кроме того, спали под нарами, прямо на полу. Постели были у редких. Некоторые расположились на рогожках, с поленом в головах, некоторые раскинулись на полу, без всего. А пол? Пол был покрыт, более чем в вершок толщиной, слоем сероватой грязи, смеси земли и белил. Посредине казармы горела висячая лампа, страшно коптившая. Рабочие уже многие спали. Некоторые лежа разговаривали. Луговский остановился, смотря, куда бы лечь.

– Эй, новенький, поди сюда, здесь слободно! – крикнул ему из-под нар Пашка, растянувшийся на полу во весь свой гигантский рост. Луговский лег с ним рядом.

Прошло часа три времени, – вся казарма храпела на разные лады.

Не спалось только Луговскому.

Он, облокотясь, с удивлением осматривал всю эту ужасную обстановку, этих ужасных, грязных оборванцев, обреченных на медленную смерть и загнанных сюда обстоятельствами.

– Господи, неужели я совсем пропал! – невольно вырвалось у него, и слезы обильным ручьем потекли по его бронзовому, но нежному лицу.

– Будет вам, барин, плакать, бог милостив! – раздался тихий шепот сзади него, и чья-то громадная, жесткая, как железо, ручища опустилась на плечо Луговского.

Он оглянулся. Рядом с ним сидел встреченный им в сторожке мужчина средних лет, геркулесовского телосложения, но истомленный, с земляным лицом и потухающими уже глубокими серыми глазами. Громадные усы, стриженая голова и побритый, но зарастающий подбородок показывали в нем солдата.

– Полно вам, барин, не плачьте, – участливо сказал солдатик.

– Так я… что-то грустно… Первый раз в жизни заплакал… – заговорил Луговский, отирая слезы.

– Ну вот, так-то лучше! Чего вы! Вот бог даст весна придет, на волю пойдем… Солнышко… работа вольная на Волге будет! Что вам печалиться, вы молодой, ученый, у вас дорога широкая. Мне о вас Размоляев давечи рассказывал. Вот моя уж песенка спета, мне и крышка тут!

– А вы давно здесь живете?

– Шестой год по заводам странствую. Лето зимогорю по пристаням, а на зиму либо к Охромееву, либо к Свинчаткину, либо сюда. Привык я к этой работе… Работа легкая, часов шесть в сутки, есть вволю, место теплое… ну и манит! Опять на эти заводы всегда народ нужен, потому мужик сюда мало идет, вреды боится; а уж если идет какой, так либо забулдыга, либо лентяй, либо никакого другого места не найдет. Здесь больше отпускной солдат работает али чиновник, ежели ему некуда пристроиться… Вот, супротив вас, на нарах долговолосый лежит – чиновник-пропойца, три года и лето и зиму здесь около шляется. «Секлетарем» наши его зовут. Получит жалованье, пропьет, опять живет, да и куда ему идти? На службу не годится, в другую работу – силенки мало, вот и околачивается. А вот рядом с ним, где теперь мальчишка спит, офицер жил, да в больницу отправили, умрет – надо полагать.

– Чем он болен был?

– От свинцу, от работы. Сперва завалы делаются, пишшии никакой не захочется, потом человек ослабнет, а там положили в больницу, и умер. Вот я теперь ничего не ем, только чаем и живу, да водки когда выпью при получке…

– А здоровы вы?

– Какое здоров! Еще бы годик-другой протянуть, так и хорошо бы…

– Семья у вас?

– Какая семья у солдата! Жена была в мужиках-то. В службу отдали, одиннадцать годов отслужил, воротился домой – ни кола, ни двора. Жена все прогуляла без меня, да я и не сержусь на ее. Как же и не гулять, одиннадцать лет не видались, жить ей без поддержки как? Дело бабье, ну и пошла! Бог с ней, я не сержусь!.. И сам не без греха ведь! Пришел, поглядел – куда деваться! Для кого жить?! Детишек не было… Пришел сюда вот да коротаю век… Спервоначалу-то, как и вы, зимой без одежи пришел, думал ненадолго, да так, видно, до смерти здесь и затянулся!.. Ничего, привык больше уж некуда…

– Так и я, пожалуй, также… навек здесь… – искренно вымолвил Луговский и вздрогнул даже при этой мысли. От солдатика не скрылось это движение.

– Не бойтесь, барин, бог поможет, ничего, выпутаемся…

Потом он сразу постарался переменить разговор.

– Ну, барин, вы человек новый, и я вот расскажу всю нашу работу, то есть как за нее приняться. Вы назначены в кубочную, где и я работаю. У нас два сорта рабочих – кубочники и печники. Есть еще литейщики, которые белила льют, так то особа статья. Печники у печки свинец пережигают, а кубочники этот самый свинец в товар перегоняют, и уж из товара литейщики белила льют… Кубики бывают сперва-наперво зеленые, потом делаются серыми, там белыми, а потом уж выходят в клейкие, в товар. Где в два месяца выгоняют кубик в товар, где в три. У нас месяца в два с половиной, потому кубочные жаркие. Зеленый кубик для работы самый вредный, а клейкий самый трудный – руки устают, мозоли будут на руках. Вот вы теперь со мной рядом, будете заместо офицера, который, я говорил, в больницу ушел, а кубик остался клейкий…

– Стало быть, трудно будет?

– Ничего, я помогу; а теперь, барин, усните, завтра в пять часов вставать, ложитесь.

– Благодарю вас, благодарю! – со слезами выговорил Луговский и обеими руками крепко пожал руку собеседнику.

– Спите-сь, спокойной ночи! – проговорил тот, вставая.

– А ваше имя-отчество?

– Капказский – так меня зовут.

– Нет, вы мне имя-отчество скажите…

– Нет, барин, зовите Капказский, как и все!

– Не хочу я вас так называть, скажите настоящее имя…

– Был у меня на Капказе, в полку, юнкарь, молодец, словно и вы, звал он меня «Григорьич», зовите и вы, если уж вам угодно.

– А вы, Григорьич, кавказец?

– Да, Тенгинского полка…

– Так и я Тенгинского, юнкером служил в нем.

– Эх, барин мой родной, где нам пришлось свидеться!..

Слезы градом полились у обоих горемык, родных по оружию. Крепко они обнялись и заплакали…

– Милый мой барин, где нам пришлось встретиться!.. – всхлипывая, говорил кавказец.

– Чего вы там, черти, дьяволы, спать не даете! – послышался чей-то глухой голос из угла…

Кавказский оправился, встал и пошел на свое место.

– До завтра, барин, спите спокойно! – на пути выговорил он.

– Прощай, Григорьич, спасибо, дядька! – отвечал Луговский и навзничь упал на грязный пол.

Измученный бессонными ночами, проведенными на улицах, скоро он заснул, вытянувшись во весь рост. Такой роскоши – вытянуться всем телом, в тепле – он давно не испытывал. Если он и спал раньше, то где-нибудь сидя в углу трактира или грязной харчевни, скорчившись в три погибели…

А уснуть, вытянувшись во весь рост, после долгой бессонницы – блаженство.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.