Фрайберг
Фрайберг
Местом назначения поездов с тремя будущими матерями был Фрайберг – нацистский трудовой лагерь в саксонском городе, в 35 километрах на юго-запад от Дрездена. На территории лагеря находился военный завод.
Рахель Фридман, 25 лет, была зарегистрирована как польская еврейка Рахаела Фридман (№ 53485) и прибыла во Фрайберг первой из трех женщин, на поезде, который выехал из Аушвица 31 августа 1944 года. В числе 249 других польских евреев были ее сестры Сала, Бала и Эстер, все еще шокированные потерей остальной семьи сразу после прибытия в Аушвиц из Лодзи.
Приска Левенбейнова (№ 54194), 28 лет, была зарегистрирована как «SJ» – словацкая еврейка и прибыла 12 октября 1944 года. На том же поезде прибыли еще пять тысяч чешских, немецких, словацких, датских, югославских, итальянских, польских, венгерских, русских и американских евреев и некоторые женщины, не имеющие гражданства. Новая подруга Приски, Эдита, пообещавшая Тибору ухаживать за его женой, по-прежнему была верна своему обещанию. Приска была на том же поезде, что и 27-летняя Анка (№ 54243), зарегистрированная как чешская еврейка Ханна Натан, с подругой Мицкой и несколькими терезинскими знакомыми.
Еще одна транспортировка польских евреев из Биркенау была осуществлена 22 сентября. Каждого пассажира того поезда снабдили личным номером, к чему немцы отнеслись с большим педантизмом – именно так они координировали совместную работу Аушвица и Флоссенбюрга в Баварии, контролирующего завод во Фрайберге. Несмотря на то, что пассажиры были обезличены, нацисты не делали татуировок с личными номерами никому из тысячи женщин в возрасте от 14 до 55 лет, прибывших на заброшенную фабрику по изготовлению фарфора. Аушвиц был единственным лагерем, где в 1941 году появилась данная практика. Те, кого планировали сразу направить в газовые камеры, не обозначались номерами, и это еще больше пугало неотмеченных людей.
«Мы замечали, что у всех остальных есть татуировки, и я не могла найти логичного объяснения, почему их не делают нам, кроме двух вариантов – мы либо скоро отправимся на смерть, либо нас увезут в Германию на работы, а там в этом уже нет необходимости».
Путь из Аушвица занял две ночи и три дня, окон и дверей не было, запасы воды и еды ничтожно малы. Пассажиры определяли время суток, ориентируясь по маленькому зарешеченному окну под потолком. Они прижимались друг к другу или, сидя в углу, притягивали колени к груди. Ведром пользовались по очереди, смирившись с унижением. Условия в вагонах различались: две женщины были обеспечены лагерными кофе, хлебом и супом с грязной кухни поезда, а вот Анке ничего не досталось.
В конце концов, ее поезд прибыл на товарную станцию Фрайберга и выплюнул свой задыхающийся груз, после чего вагоны очистили для дальнейших транспортировок. «Мы выбирались из вагонов полумертвые, оголодавшие, с ужасной жаждой, но все еще живые, – говорит Анка. – Жажда сводила с ума, просто невообразимо… из всех страшных пыток – голода, холода и жажды – самой страшной всегда была последняя. Все остальное казалось вполне переносимым, но от жажды у тебя пересыхало во рту, оставалось ощущение грязи, и чем дольше это продолжалось, тем становилось хуже… просто отвратительно… Что бы только человек ни отдал за глоток воды! Когда мы прибыли на станцию в Германии и нам принесли какую-то жидкость, она казалась амброзией – восхитительно. Мы были уже не в Аушвице, а в цивилизованной стране».
Грязные, всклоченные и перепуганные женщины уставились в чистое небо без печных труб и клубящегося дыма. Пока они находились в этом оцепенении, их провели по Банхофштрассе в средневековый город. 14-летняя Герти Тауссиг из Вены запомнила это на всю жизнь: «Там было так безмятежно, на улице не видно ни единой души. Складывалось ощущение, что теперь все наладится. Но мы ошибались». Приска добавляет, что они «были ошеломлены, проходя мимо зеленеющего парка и вдыхая запах деревьев».
Во Фрайберге, находящемся у подножья Рудных гор между Богемией и Саксонией, было множество рудников и университет металлургии, основанный в XVIII веке. Единственными евреями, оставшимися в этом городе, были супруги арийцев, которые работали в шахтах и в оптической промышленности. Мимо Фрайберга проходили поезда из гетто в лагеря и обратно. Некоторые шли в Аушвиц, другие – в Эдеран и Хайнихен, расположенные в Саксонии. Многие из них останавливались во Фрайберге, чтобы сдать человеческий груз, определенный на рабский труд в шахтах.
Немногие из 35-тысячного населения города пытались помочь несчастным заключенным, и совсем никто не помог женщинам из Аушвица, когда те неровным строем шли по улицам города. Сала, сестра Рахель, догадывается, почему так случилось: «Если они и заметили нас издалека, то, скорее всего, подумали, что мы из сумасшедшего дома терпимости, убийцы или преступницы. Им было страшно на нас смотреть… меньше всего мы походили на нормальных людей – босые или в деревянных башмаках, в странном тряпье». Рахель думает иначе: «Люди видели в нас цирковых животных».
Решение изготовлять детали аэропланов на заводе Фрайберга было принято немецким правительством совместно с главами СС в 1943 году. Помимо потерянных Германией самолетов, бомбардировки во время «Большой недели» в феврале 1944 года уничтожили многие авиационные предприятия. Более 10 000 тонн бомб было сброшено союзными войсками на немецкие города во время 3 500 вылетов – такие серьезные потери в авиации означали, что преимущество теперь на стороне союзных войск. Любое военное производство нужно было перенести в подземные бункеры или места, не ассоциируемые с военными действиями.
Фрайберг был именно таким местом. 7 октября 1944 года пятьсот американских бомбардировщиков, направленные разрушить нефтеперерабатывающие заводы в чешском индустриальном районе Мост, встретили на своем пути низкие тучи и искали альтернативную цель. Тогда они заметили Фрайберг, его перегруженные железнодорожные пути, раскинувшиеся заводы и сбросили на него 60 тонн бомб, которые уничтожили 2 000 человек и сотни домов. Меньше, чем за неделю, используя рабский труд заключенных, все обломки убрали, рельсы восстановили, и по ним прошествовали поезда с Анкой, Приской и тысячами других узников.
Большая оштукатуренная Фрайбергская фарфоровая фабрика на Фрауенштайнштрассе была перестроена в 1906 году для производства электроизоляторов и промышленных труб. Заводом владела компания KahlaAG, но в 1930 году он был закрыт в связи с экономическим кризисом, и его владелец-еврей покончил жизнь самоубийством после «Хрустальной ночи». Здание пустовало на протяжении 10 лет, после чего его стали использовать в качестве склада боеприпасов и временных солдатских казарм. Когда было принято решение запустить на заводе производство авиадеталей, мужчины выехали из здания и заселились женщины.
Потсдамская компания Arado-Flugzeugwerke заключила договор с Министерством вооружений и боеприпасов на производство хвостовых килей, колес, крыльев и прочих деталей для самолетов Arado. В частности, детали были необходимы для модели Ar 234, первого в мире бомбардировщика с реактивным двигателем, который славился своей быстротой и маневренностью. Этот самолет был жизненно необходим для нацистской J?gerprogramm (миссия «Охотник»), в ходе которой полагалось вернуть господство в воздушном пространстве. Arado, под кодовым названием Freia GmbH, согласились платить СС по 4 фунта в день за каждого работника, за вычетом 70 пфеннигов на «общественные потребности». За «наемный» труд только на этой фабрике СС получали 100 000 рейхсмарок в месяц, что соответствует нынешним 30 000 фунтов.
Большинство заключенных работали на главной фабрике под руководством Freia, но были и те, кто отправился на близлежащий завод Hildebrand по изготовлению амуниции и оптики для самолетов и подводных лодок. Все процессы регулировали немецкие специалисты, двадцать семь офицеров СС и двадцать восемь надзирательниц. Во главе всего лагеря стоял унтершарфюрер СС Рихард Бэк, которого заключенные между собой прозвали «Шара».
Женщины были среди 3 000 работников, включавших итальянских военнопленных и заключенных из России, Польши, Бельгии, Франции и Украины, задействованных на заводах и шахтах Фрайберга. Итальянцы попали туда в наказание за «вероломное предательство» своей страны. Так называемые «восточные работники», насильственно завербованные на оккупированных территориях, считались недолюдьми (Untermensch) среди нацистов и отношение к ним было соответствующим. Также там были Volksdeutsche, урожденные немцы, националисты, работающие по контракту.
Несмотря на то, что война дошла до критической точки, американцы были у линии Зигфрида, а русские захватили инициативу, в лагере продолжали планировать строительство женских бараков в полутора километрах от завода, рядом с серебряным рудником. На время строительства женщин расселили на освободившемся верхнем этаже кирпичного производственного здания.
Когда прибыл поезд Рахель, завод еще не функционировал. Не было ни станков, ни материалов, поэтому узников просто закрыли в переполненном помещении. Единственная возможность выпрямить ноги была во время привычного построения, на котором нацисты все еще настаивали, утреннем и вечернем, в самую мерзкую погоду, но женщины молча стояли и ждали окончания учета. Все равно, говорили они себе, тут лучше, чем в Аушвице.
Спать тоже было куда удобней; их расположили в комнатах по 90 человек, по двое на каждом уровне трехъярусной кровати. У них даже были подушки и покрывала. Функционировала душевая с холодной водой (которая не всегда текла) и уборная без туалетной бумаги. Вместо нее они использовали куски одежды, картон и старые газеты – все, что смогли найти. Особенно они любили использовать свежие выпуски газет с фотографиями Гитлера.
Заключенным сообщили, что они будут работать сменами по 12–14 часов: когда одна смена спит – вторая работает, и наоборот. Накануне запуска производства разразилась эпидемия скарлатины и всех оставили на недельный карантин. Немцы назначили врачей из числа заключенных, 42-летнюю Александру Ладищикову и 32-летнюю чешскую еврейку Эдиту Маутнерову, которая позже сыграла важную роль в жизни всех девушек.
Как только карантин кончился, они приступили к работе. С момента прибытия из Аушвица прошло две недели. Первая смена просыпалась в 3 часа утра, в 4.30 происходил сбор и построение, а работа начиналась в 6.30 с кратким перерывом в полдень. Пока не привезли станки, работа казалась несложной. Женщины занимались мелкими деталями. Дни тянулись бесконечно долго, девушки постепенно теряли волю к жизни. «Все были расстроены, нам было необходимо друг друга подбадривать… Главным испытанием было стоять на протяжении всей смены и ни с кем не разговаривать».
К тому времени, как пришли последующие поезда из лагерей, работа была четко организована и всех новоприбывших сразу направляли на рабочие места. «Нас провели на завод на холме и сразу заставили приступить», – говорит Анка, которой в первую очередь показали, как ставить заклепки на хвостовой киль. Детали были тяжелыми, их сложно было удержать, но на заводе было тепло и сухо, за что заключенные были бесконечно благодарны. «Я ни разу в жизни не видела склепывающую машину, как и никто из моих друзей. Несложно догадаться, что ни о каком мастерстве речи не шло. Мы работали по 14 часов в сутки, офицеры к нам придирались, но вокруг не было газовых камер, и это единственное, что имело значение».
«Мы взялись за работу, и поэтому немцы проиграли войну!» – говорит Сала. А Приска добавляет: «Мы сделали столько ошибок, что ни на одном самолете этой фабрики нельзя было лететь!»
Женщины работали парами на неотапливаемых цокольном и первом этажах. Стоя в неудобной обуви на холодном бетоне, они по очереди брали клепальные машины и дрели и работали над крыльями, которые лежали на опорах и подмостках. Другие занимались сваркой, обтачиванием, полировкой, лакировкой, а следующие сортировали детали или шлифовали алюминиевые листы. Для всех этих женщин с прекрасным образованием, не знавших физического труда, работа была изнурительной как морально, так и физически, руки уставали от плеч до кончиков пальцев и впоследствии болели днем и ночью. Вокруг царил непрекращающийся шум пневматических орудий и дрелей, воздух наполнялся металлической пылью.
Рахель со своей сестрой Балой была определена на завод Hildebrand, который 24 часа в сутки производил пропеллеры и мелкие детали самолетов. «Нам сказали, что если хоть она деталь покинет завод в ненадлежащем виде, то виноватого повесят у всех на глазах».
На заводе Freia на каждом этаже было по одному офицеру СС и группе женщин-надсмотрщиц, одна половина которых была злобной, другая – безразличной. Ежедневно выносились наказания, узники постоянно терпели побои. Однажды надсмотрщица с размаху ударила Приску по лицу за небольшую провинность, но можно сказать, что ей повезло. Анку избила надсмотрщица, которой едва было 20 лет. «Я была беременной, в тряпье, лысая, выглядела очень странно… она просто подошла и ударила меня. Не сказать, что было больно. Это было вне контекста». Анке хотелось кричать от «вопиющей несправедливости», потому что любой может подойти и просто так тебя ударить, а отплатить тем же было нельзя. «Та ситуация задела меня за живое больше, чем многие другие события».
Гражданские мастера, работавшие наряду с заключенными, редко говорили что-то, кроме приказов. Если они и пытались говорить, то использовали саксонский диалект, который был непонятен даже тем, кто знал немецкий. Некоторые из них служили в вермахте, но были либо слишком стары, либо имели контузии, поэтому остались в тылу. Все были довольны заниматься этой работой, лишь бы не идти на фронт. «Не думаю, что они понимали, кто мы и откуда, но ни один из них за все время ни разу не заговорил и не помог мне, – вспоминает Анка, находившаяся в паре со своей подругой Мицкой. – Никто не спрашивал, откуда мы и что с нами случилось. Никто не хотел осознавать происходящее. Они видели нас и отношение к нам надзирателей, но ни один не протянул кусок хлеба».
Одна из выживших, Лиза Микова, вспоминает случай, произошедший с ее подругой, фармацевтом по образованию. Старший работник ее цеха, Рауш, показывал все на пальцах. Однажды она неправильно его поняла и подала не ту деталь. Он швырнул деталь в стену, а потом ударил и девушку. Она ответила ему на чистом немецком: «Если вы скажете мне, что вам нужно, я это и подам». Рауш уставился на нее в изумлении: «Ты говоришь по-немецки?» – «Конечно. А вы что о нас думаете? Мы здесь все врачи, преподаватели, интеллигентные люди». – «Нам сказали, что вы преступницы и шлюхи, поэтому вас и побрили». – «Нет. Мы еврейки». – «Но ведь евреи – черные!» – воскликнул мастер, выражая распространенное нацистской пропагандой суждение.
После этого Рауш относился к ней с большим уважением. Но больше никто. Некоторые из охранников, узнав, что заключенные не преступницы и не проститутки, решили в это не верить. Разжиревшие чудовища, чья шея наплывала на воротник, а пуговицы рубашки едва не лопались, открыто потешались над этими новостями. Горбун по фамилии Лоффман из числа надсмотрщиков, окончивший с отличием школу гестапо и часто бросавший в женщин молотками во время своей смены, открыто заявил одной из девушек: «Это ты-то учительница? Да ты дерьма кусок!» Другие охранники были еще большими садистами и избивали женщин инструментами, хлестали веревками и пряжками. Угрюмый унтершарфюрер Бэк по прозвищу «Шара» раздражался на все подряд и мог поколотить любую женщину, которая ему не понравилась.
Но надсмотрщицы переходили все границы жестокости. Они не только били и хлестали кнутами, но и придумывали изощренные наказания, которые будут страшны именно по-женски. Они запрещали ходить в туалет, приказывали другим заключенным сбривать у кого-нибудь остатки волос или выбривать голову полосами. Одна особенно жестокая надзирательница, чтобы напугать заключенных, выстрелила из пистолета и попала одной из девушек в ногу. После ранения началось заражение и развилась гангрена.
Заключенные работали неделю ночных смен, неделю дневных, без отдыха. Иногда им позволяли мыться и стирать одежду. Раз в месяц избранные заключенные, работавшие в непосредственной близости к немецким представителям, отправлялись в Arbeitshaus (работный дом) XVII века, где помогали нищим. Это считалось роскошью, там был настоящий душ.
Для всех женщин рабский труд был невыносим из-за плохого питания. Это сильно сказывалось на физическом самочувствии. Многие падали в обморок, что существенно затормаживало производство, их били и пинали, чтобы вернуть в чувство. Узница Клара Лефова говорит, что существовало два основных правила: «Нельзя признаваться, что ты болен и что ты чего-то не можешь». Не паниковали они и когда услышали рев сирен: «Опасность быть убитым или получить ранение во время бомбардировки казалась не такой страшной, как жить под дулом пистолета СС». Втайне они приветствовали каждый союзный самолет и смеялись над каждым залпом зенитных артиллерийских снарядов, расположенных на близлежащих крышах. Если кто-то замечал подбитый американский или британский самолет, то «остаток дня был испорчен».
Несмотря на то, что труд каждого работника оплачивался в кассу СС, заключенным продолжали выдавать еду в ничтожном количестве и самого низкого качества. Ее часто описывали как «горячую мерзость». Преимущество было в том, что у каждой была своя миска, кружка и ложка, а это означало, что больше не придется есть руками, в которые глубоко впиталась грязь. Паек был размером с тот, что выдавали в Аушвице – прогорклое темное варево и кусок хлеба по утрам, подозрительно пахнущий суп из свеклы или тыквы на обед, и все это они ели сидя на полу. Клара Лефова вспоминает: «Так называемый суп из очисток. Иногда он был гуще, иногда водянистей. По длинному столу прогуливался наш немецкий Lagerf?hrer (комендант лагеря), не позволяя никому туда присесть. Наготове он держал ремень с пряжкой, чтобы в случае необходимости сразу ударить». Также они научились вовремя закрывать глаза, потому что потеря даже одного глаза – это прямая дорога в Аушвиц и газовые камеры.
По вечерам им выдавали 400 граммов кофе и хлеб. Изредка узникам перепадали такие радости, как тонкий ломтик салями, ложка варенья или кусочек маргарина. Часто они не знали, стоит ли им съесть этот кусок или потратить на уход за своей потрескавшейся кожей. Анка вспоминает, что некоторые женщины были настолько дисциплинированны, что свою еду делили на аккуратные порции и растягивали на весь день. «А я съедала все за раз и потом 24 часа ходила голодная».
Из-за беременности тело Приски требовало сырой лук, и иногда ей приходилось обменивать на него целый кусок хлеба. Ей повезло больше остальных, потому что ее защитница Эдита, которой удавалось делать запасы, подкупила старого вермахтовского охранника и тот приносил ей еду. Мужчину звали «Смелый дядюшка Вилли», и он казался единственным, под чьей униформой бьется человеческое сердце. Он то и дело рисковал своей работой и жизнью ради тех, кто трудился под его началом. Благодаря его стараниям Эдита могла продолжать подкармливать свою беременную подругу, пока никто не видит.
Герти Тауссиг рассказывает, что «все точно знали, кому из женщин удалось пронести золото и брильянты глубоко внутри себя, такие выглядели лучше остальных. Но мы ни за что не выдали бы их секрет». Несмотря на дополнительный паек, голод тяжело сказывался на беременных женщинах и становился навязчивой идеей. Он был их постоянным спутником, как и растущие во чреве дети.
Анка ни разу не позволила себе мысль о том, что она не выживет. «Я от рождения благословлена стойким духом, что всегда было мне на пользу… Я смотрела только вперед и никогда – назад… Я знала, что справлюсь, хотя это казалось наивным и неразумным, но я жила этой мыслью… даже умирая от голода».
Рахель, которую тоже не обошли эти мучения, вспоминает: «Мы приходили с работы уставшие и голодные, и если кому-то удавалось сохранить кусок хлеба, то мы его обязательно делили». Однажды она нашла немного сырого картофеля и долго сосала его, как карамельный леденец. В другой раз она нашла подгнивший кочан капусты в грязи, и, отдавая себе отчет в том, что ее могут пристрелить, если заметят, все же его забрала. Капуста мерзко пахла и так прогнила, что можно было сквозь нее пропустить пальцы, но Рахель все съела и была уверена, что ничего вкуснее в жизни не пробовала.
Все свободное время девушки проводили в разговорах о еде. «И какой еде! – говорит Анка. – Не одно и не два яйца, а десять на торт, 4 кило масла и кило шоколада. Это был единственный способ справиться с собой. Чем богаче торт, тем лучше. Это приносило что-то вроде удовлетворения. Мы делились друг с другом фантазиями о бананах в шоколаде и джеме. Фантазия помогала, даже когда мы были совсем истощены. Честно говоря, не знаю, помогали эти разговоры на самом деле или нет, но перестать думать об этом было невозможно». На деле же вместо тортов их кормили отвратительной жижей и хлебом. «В любом случае, нам подходило все, что давали, и этого всегда было мало».
В конце смены девушки возвращались на свои спальные места на верхнем этаже фабрики. Женщины оставались довольны тем, что они работают в крепком кирпичном здании, а не в обшарпанной лачуге, хотя первым, что они заметили, познакомившись с местом жительства, был запах постельных клопов. Надзиратели обвинили женщин в появлении паразитов, но, вероятно, их здесь оставили предыдущие жильцы. «У этих маленьких жучков был особый запах, чуть сладковатый. Это ужасно неприятно. Их расплодилось огромное множество, жуки сыпались с потолка, поэтому что бы ты ни ел, сначала в рот попадали они. Мы не обращали особенного внимания, потому что постельные клопы живут только в тепле, но если их раздавить – они ужасно воняют».
У женщин не было доступа к часам и календарям, поэтому даты они знали лишь приблизительно и не имели представления о трагических событиях, развернувшихся по всему миру. Никто не заботился о сообщении им новостей, они монотонно работали на невентилируемой фабрике, не видя дневного света. Даже редкие офицеры вермахта, проявлявшие к девушкам благосклонность, мало что рассказывали. Не дошли и новости о том, что Sonderkommando в Биркенау взорвали крематорий № 4 в октябре 1944-го, но немецкие рабочие вскользь упомянули о развернувшейся Арденнской операции.
На заводе не прекращалась повседневная рутина. Женщины, с ноющими мускулами, больными ногами и зубами, день и ночь вели свои моральные битвы и изо всех сил старались выжить. Некоторые не смогли вынести изнурительного существования и сошли с ума, за что были отправлены в газовые камеры. «Мы работали, как ломовые лошади, стоя днями напролет у станков, лысые, в тряпье. Мы ели, молчали и занимались своим делом», – говорит одна из заключенных. «Одежду мы стирали и надевали еще мокрую. Времени ни на что не оставалось». Прогнившие десны болели и кровоточили, высохшая кожа глубоко трескалась, и любая рана могла оказаться смертельной. Ни у одной из женщин не было менструации, потому что тела чувствовали себя мертвыми, а моральных сил не оставалось на планирование каких-то мятежей. «Мы ничего не саботировали, находясь во Фрайберге. Каждая пугалась собственной тени. Мы не умели дать сдачи. Стоило спросить: “Куда вы меня ведете и зачем?”, как начинали сыпаться удары или сразу стреляли. Поэтому все боялись слово произнести».
На фабрике работали образованные, но неумелые работники, поэтому процесс шел мучительно долго. Когда смена Клары Лефовой закончила к Рождеству свое первое крыло, все пришли в большое возбуждение. Заключенным пообещали – но не сдержали обещание – больше мыльного порошка, хлеб и сыр по окончании работы. «Немецкие рабочие были невероятно рады. Они подвязали крыло, подняли его к потолку и приготовились праздновать, но одна из веревок оборвалась, крыло упало и сильно повредилось. Тогда пришла наша очередь праздновать», – говорит Клара. Некоторым женщинам действительно выдали дополнительный паек на Рождество и возможность «купить» немного поваренной соли, но большинство получило свои обычные порции.
В канун Нового года Анка, находясь на шестом месяце беременности и все еще скрывая это под мешковатым платьем, уронила металлический верстак и глубоко порезала ногу. К счастью, кость не повредилась. «Первой моей мыслью было: “Ребенок! Что будет с ребенком?” Меня отправили в местный медпункт, где ногу забинтовали и оставили на какое-то время. Там было тепло и не приходилось работать. Еды давали не больше обычного, но я могла направить все свои силы на заживление раны».
Находясь в лазарете, Анка изо всех сил старалась выглядеть бодрой и здоровой, чтобы ее не отправили обратно в Аушвиц, ведь она находилась в месте, где единственной альтернативой работе была смерть. Некоторые женщины даже не знали о существовании лазарета. Другие знали, но представляли его себе как первую ступень к плахе, поэтому избегали обращаться туда и сами обрабатывали раны. «Когда ты болел, ты либо работал, либо умирал. Многие лечили кожу собственной уриной, это было единственным подручным средством. Именно оно помогло моей подруге справиться с пиодермией, во время которой ее рука сочилась гноем. Однажды подо мной сломалась койка, и я какое-то время лежала парализованная. Врач не пришел, но я выжила», – вспоминает Герти Тауссиг.
Анка никогда всерьез не задумывалась над тем, что внутри нее растет человек. Возможность подумать об этом появилась, когда она лежала в медпункте. Он не толкался, как Дан, но она чувствовала, что ребенок все еще жив. Вспоминая романтические ночи с Берндом в их терезинском укрытии, она смогла рассчитать, что ребенок появится к концу апреля. Тогда же она задумалась о том, что они будут делать, если выживут. Не в силах спрятать свое положение от доктора Маутерновой, чешского педиатра, которая заботилась о ней, Анка начала доверять ей свои страхи. «Я говорила такие глупости: “А что если ребенок родится, пока война не кончится, и его отдадут родителям-немцам? Я смогу его потом найти?” Я не думала, что его или меня могут убить. Очень часто я обсуждала с ней этот вопрос, а она терпеливо убеждала меня, что я обязательно его найду».
Анка вернулась на завод, но на «облегченные» условия работы. По 14 часов в день она мыла полы во всем здании, каждый этаж и каждую лестницу.
Работа была монотонной, но лучшего занятия там для беременной женщины было не придумать. Судя по всему, ее стражи не замечали беременности, в противном случае ее давно бы отправили в газовые камеры.
Рахель повезло с ее чешским мастером. «Когда он заметил мой живот, то разрешил сидя проверять заклепки на крыльях. Я сильно потеряла вес, но меня не тошнило по утрам. Я так хотела спасти ребенка, что все остальное не имело никакого значения».
К январю были готовы новые бараки для евреев, в двух километрах от завода, на улице Шахтвег района Хаммерберг. Стоило температуре упасть, как женщин выгнали из теплых кроватей с клопами в холодные новые бараки. Пробираясь сквозь метель, они достигли запорошенных снегом зданий, окруженных колючей проволокой. Бараки пахли непросушенной древесиной и свежим цементом, отопления не было. С потолка сочилась вода, вымачивая солому в матрасах. Из-за низких потолков кровати были двухъярусные, но никто не знал, что хуже – промокать на верхних полках или на влажных нижних.
Душевые находились в отдельном здании и первое время не функционировали, поэтому мыться оставалось только из уличного крана, вода в котором замерзала. В бараках были печки и небольшой запас угля, но надсмотрщицы его разворовали, чтобы поддерживать тепло в своих комнатах, и на окнах каждую ночь нарастал толстый слой льда. В том же месте были выстроены отдельные бараки для русских, украинок, итальянок, полячек, француженок и бельгиек; женщины могли видеть друг друга сквозь витки колючей проволоки. На фабрике в качестве электриков и механиков работали мужчины, лица примелькались, и это можно было использовать для общения.
Рискуя жизнью, люди передавали записки, оборачивая их в камни и перебрасывая через забор. Они обменивались новостями о прогрессе в военных действиях, завязались даже кое-какие отношения. Приску как полиглота попросили перевести любовное письмо с французского на словацкий, хотя это было преступлением, за которое не отделаешься простым выговором или пощечиной. Она с удовольствием взялась за перевод, вспоминая их с Тибором любовные письма, и в памяти воскресло мгновение, когда она увидела его сквозь колючую проволоку Аушвица.
Однажды офицер СС заметил ее пишущей на кусочке бумаги огрызком карандаша. То был ответ девушки, влюбившейся в бельгийца. Заметив стража, Приска смяла любовное письмо и проглотила. За это ее избили, долго допрашивали, но она ничего не сказала.
Немецкая компания рассчитывала, что рабочие останутся живы хотя бы до конца войны, поэтому заключенных снабдили теплыми вещами, в том числе чулками и деревянными башмаками, которые громко стучали при ходьбе. Их оказалось недостаточно, поэтому некоторые женщины довольствовались тем, что им бросили в Аушвице. Деревянные башмаки всегда были неподходящего размера и натирали, а в мозоли могла попасть инфекция. Башмаки сваливались и скользили на льду. Они быстро заполнялись водой и снегом и никогда не просыхали.
Дополнительное неудобство деревянных башмаков было в том, что они беспощадно стучали по мощенным гранитом дорогам, отбивая и без того больные кости. А на контрасте с этим рядом вышагивали эсэсовцы, обутые в высокие полированные сапоги, поторапливая: «Левой, два, три, четыре!..»
Клара Лефова вспоминает: «Жители улицы, по которой мы ходили на завод, были недовольны шумом в пять утра и даже отправляли жалобы руководству. Представьте себе, как пятьсот человек в деревянных башмаках маршируют по граниту. В кромешной темноте. Свет включать запрещалось. А потом в шесть утра смена уходила обратно по той же улице и снова шум. Можно было попробовать поспать в утренние часы, но мимо пролетали британские самолеты. Нам было все равно, мы в любом случае не спали».
Несмотря на новую обувь, женщины все еще заворачивались в свои куцые тряпки, которые к тому моменту уже разваливались и приходилось закреплять их веревками и скрепками. Большинство все так же не имело нижнего белья и носков. Если удавалось найти какой-нибудь материал, девушки обматывали им голову и шею, кое-как защищаясь от завывающих ветров. Эту же ткань использовали, чтобы подложить в обувь или замотать обмороженные пальцы ног. Это в том случае, если охранники не отбирали ткань сразу.
Дорога к фабрике и обратно превратилась в пытку, особенно из-за того, что все конечности непрестанно болели от работы и обморожения. Анка вспоминает эти моменты: «Дорога через город была долгой, по пути в нас плевали и выкрикивали оскорбления. А мы шли по этому холоду, без пальто, без чулок… Ужасно». Другая выжившая женщина, Чавна Ливни, вспоминает: «Мы проделывали один и тот же путь в темноте изо дня в день, улицы пустовали. Со временем я запомнила каждый камень на пути, каждый закоулок, из которого ветер дует сильнее. И обратно – снова по темноте, в заледеневшую лачугу с нетопленой печью». Когда пришла зима, дождь превратился в снег, и замерзшие оголодавшие девушки пробирались сквозь слякоть. Рядом с ними шагали офицеры, закутанные в шинели до колена, в фуражках, на плече покоилась винтовка, а руки в перчатках были спрятаны в карманы.
Благодушный немец, под началом которого работала Рахель, втайне передал ей мягкую хлопковую ткань, которой протирали крылья. На ткани стояло клеймо FreibergKZ. Кто-то смог достать нитки и иголку, и Рахель сшила им с Балой бюстгальтеры. Тот же добрый человек давал им немного еды и башмаки, потому что у них обуви не было вообще. «Он объяснил это тем, что мы можем порезать ноги металлической стружкой и заработать заражение, но мы были уверены – он сделал это, чтобы нам было проще ходить под дождем и снегом».
Леопольдина Вагнер, переводчица из Австрии, нанятая для общения с итальянскими узниками, была одной из тех немногих, кто рисковал жизнью ради заключенных. Она говорила: «У меня содрогалось сердце при виде всех этих женщин, обритых наголо, без теплой одежды в 18-градусный мороз, без носков, в башмаках на окровавленных ногах». Ей было стыдно, что она замужем за немцем. Было страшно видеть измученных и униженных людей, чьи ноги сочились гноем и кровью. Когда она узнала, что единственная их пища – это чудовищный суп, то старалась подсунуть свой кусок хлеба каждому входящему в ее кабинет заключенному. Она отдала свою майку заключенной, у которой не было нижнего белья.
На следующий день офицер СС принес майку обратно и спросил, кому она принадлежит. Девушка испуганно призналась. «Если тебе есть что отдать, то отдавай немцам. Иначе твое имя из фрау Вагнер превратится в тысяча какой-нибудь», – холодно произнес офицер.
Перед лицом такой угрозы Леопольдина Вагнер была слишком напугана, чтобы снова рисковать: «Я пришла в ужас. Ели ты не воешь с волками, то ты одной ногой уже в концлагере». Однако она все же пошла на контакт с молодой венгерской еврейкой по имени Илона, которая, как оказалось, была пианисткой в довоенное время. Фрау Вагнер решила помочь девушке сбежать. «Я постоянно повторяла адрес своей сестры в Австрии, чтобы она выучила его наизусть. Идея заключалась в том, чтобы скрыться в монастыре». С помощью местного католического священника Леопольдина спрятала монашеское одеяние в исповедальне церкви Святого Иоанна в старой части города. Договор был таков, что Илона сбежит от своих надзирателей в следующий раз, когда они пойдут мыться в Arbeitshaus. «Я не знаю, что с ней стало. Но облачение из исповедальни исчезло».
Другие местные жители, такие как семнадцатилетняя Христа Штольцель, работавшие в офисе фабрики, также сочувствовали заключенным. Девушка прятала в урны хлеб и пирог, которые носила с собой на обед, чтобы среди ночи его заметили девушки-уборщицы. Такой поступок считался преступлением, ей грозила смертельная опасность, но желание помочь пересилило страх. Другие тоже делали нечто подобное: старший мастер прятал бинты для перевязки ран, а иногда и конфеты за опорами, на которых держались крылья самолета.
Но большинство ничего не делали – неизвестно, из страха или безразличия. Фрау Вагнер говорила, что местные жители «предпочитают молчать» о лагере. Все знали, что на Хаммерберге стоят бараки, но кто в них живет и мучается – знать не хотели. Стороннего вмешательства нескольких доброжелателей было недостаточно, и тяжелое положение женщин-заключенных лишь усугублялось. Узники спали по трое и больше, под тонким покрывалом, но все равно мерзли, руки и ноги коченели. Холод был постоянным спутником голода, и чем больше ты тратил энергии на то, чтобы согреться, тем сильнее становился голод. Постепенно начали разрушаться душа и тело.
Женщины падали духом, когда видели местных жителей, спокойно занимавшихся повседневными делами. Они смотрели, как дети лепят снеговика и выходят в школу в пальто, шапочках и шарфиках, как мужчины уходят на работу, а жены машут им вслед. «Мы видели, как люди смотрят на нас из окон своих теплых жилищ. Вокруг было до 20 надзирателей, передать нам что-то было практически невозможно, но они даже не пытались. Им было все равно», – вспоминает Лиза Микова.
Герти Тауссиг, которой на тот момент было 14 лет, знала, что ее родителей отравили в Аушвице. «Наблюдать, как полноценные семьи садятся за стол, едят, смеются и живут обычной жизнью, причиняло мне боль. Никто не проявил к нам заботы. Ни единая душа. Мы были призраками. Никто из нас не надеялся уже выжить и вновь заниматься такими же обыденными вещами».
Однажды 22-летняя немецкая заключенная Ханнелора Кон заметила что-то по дороге на фабрику и остановилась посреди улицы, тем самым затормозив весь строй. Ее мать, светловолосая арийка из Берлина, стояла на углу дома и смотрела, как мимо проходит ее дочь. Один из немецких старших мастеров на заводе по просьбе девушки тайно написал ее родителям, что она жива и находится здесь. «Ее мать переехала во Фрайберг, чтобы просто смотреть два раза в день, как дочь проходит мимо, – вспоминает Эстер Бауэр, которая провела с Ханнелорой почти всю жизнь. – Ее мать каждое утро стояла у ворот, когда мы приходили на работу. Они не могли разговаривать, но Ханнелора знала, что мама рядом».
Герти Тауссиг тоже помнит эту сцену: «Каково матери было видеть ее истощенную дочь и не иметь возможности даже помахать ей». Каждый день на протяжении долгих недель женщина стояла на этом углу, и все, кто ее видел, чувствовали себя лучше.
Заходя в здание фабрики, все могли немного отогреться и прийти в себя, хотя руки беспощадно болели, пока оттаивали. Если на их пути домой или во время вечернего построения шел дождь или снег, то заключенным ничего не оставалось, кроме как лечь спать в сырой одежде. Вода в кранах общественных душевых замерзла. На всех было одно полотенце и маленький кусочек мыла, если повезет. Не было ни зубных щеток, ни расчесок, а волосы отросли и спутались, голова чесалась. У некоторых волосы отрастали уже седыми.
День за днем, без передышки, полуживые узники вынуждены были сражаться с судьбой за право существования. Приска, Рахель и Анка жили в разных бараках, работали в разные смены в разных зданиях и не знали о существовании людей в похожем положении. Каждая из них размышляла о том, сколько времени отведено до того, как откроется правда. Они были не одни. Чешская подруга Лизы Миковой, которой также удавалось скрыть беременность, родила в этих условиях. «Это случилось февральской ночью в бараке Фрайберга. Эсэсовцы убили ребенка. Они забрали младенца, а после она узнала, что он убит». Еще двух женщин, заподозренных в беременности, отправили обратно в Аушвиц.
Их судьба неизвестна, но «их внешний вид едва ли удовлетворил бы доктора Менгеле», – считает Руфь Уппер, проживавшая с мужем в терезинском гетто в то же время, что и Анка. Во время депортаций в 1943 году она была беременна и просила сделать аборт – в тот момент они были под запретом. Руфь отправили в Аушвиц, где ей удалось скрыть свое положение от доктора Менгеле. Позже она убедила одну из надсмотрщиц внести ее имя в список транспортируемых в трудовые лагеря.
Когда подошел срок, ее беременность была замечена во время работ в нефтедобывающей промышленности. Девушку вернули в Аушвиц в августе 1944 года. Менгеле выяснил, как ей удалось уходить незамеченной, и сказал: «Сначала родишь, а потом посмотрим». Через несколько часов после рождения дочери «Ангел смерти» заявил, что хочет узнать, сколько ребенок продержится без еды. Он отдал приказ перебинтовать грудь женщины, чтобы она не могла кормить ребенка. На протяжении восьми дней, с сильнейшим жаром и разбухшей от молока грудью, она беспомощно лежала рядом с дочерью, а Менгеле ежедневно их навещал. Ребенок был уже полумертвым, когда Руфь добыла инъекцию морфина через врача из числа заключенных. Смерть ребенка спасла ее жизнь – девушку отправили в другой трудовой лагерь, где она в итоге осталась жива.
Все три матери во Фрайберге могли бы оказаться на том же месте, если бы кто-то заметил их беременность и их отправили обратно к Менгеле. Не было гарантии пережить даже Фрайберг, когда в последующие месяцы начали умирать заключенные. Сначала это была словацкая девушка, погибшая от сепсиса, полученного после месяца работы на заводе. Ее похоронили в один день с 30-летней немкой, погибшей от скарлатины. За этими двумя последовали еще семь смертей – то были молоденькие девочки и взрослые женщины, умиравшие от пневмонии, болезней сердца, легких и многого другого. Всех их кремировали и похоронили на местном кладбище.
Приска, оголодавшая и изможденная, как и все остальные узники, не позволяла мыслям о смерти подтачивать собственное сознание. Подбадривая себя надеждой на то, что Тибор еще жив, заставляя себя думать о хорошем, девушка рассматривала рисунок инея на стеклах барака. Она была одной из немногих, кто поднимал голову, чтобы рассмотреть блеск снега или изморозь, покрывшую деревья, как сахарная пудра. Она пообещала Тибору, что они с ребенком выживут, а он ответил, что ради этого он и сам жив. «Я полностью сфокусировалась на муже и ребенке. И не пыталась ни с кем сблизиться… Я так надеялась, что Тибор встретит меня дома, когда я вернусь».
Чем ниже опускалась температура, тем сильнее женщины падали духом, приходили в отчаяние и чувствовали себя брошенными. Все боялись, что холодная зима усугубит и без того невыносимые условия. Лишенные удовлетворения самых основных человеческих потребностей, заключенные худели все сильнее. Их и без того разбитые тела и души грызли блохи, клопы и их собственный моральный упадок. В голове не оставалось места для мыслей, кроме как о еде и выживании в следующий день. «Я не помню ни одного сна. Выживание отнимало все свободное время», – вспоминает Анка.
Для нее и Рахель, проживших в гетто несколько лет до прибытия в лагеря, заключение казалось бесконечным. Что станет с ними и их детьми? Где Бернд и Моник? Живы ли они до сих пор? Анка могла доверить Мицке свои терзания, но даже она могла быть в опасности за одно лишь знание о беременности подруги. Рахель работала вместе с Балой, но не доверила эту тайну ни одной из трех своих сестер, чтобы не подвергать их риску.
Сале и Эстер достались работы в секретариате завода, что означало лучшее питание, одежду и относительный комфорт. «Мы начали собирать самолеты, но офицер СС подошел ко мне и спросил на немецком: “Где твоя сестра?” Мы всегда были с ней вместе, но я испуганно уставилась на него, соображая, откуда он узнал, что мы сестры. Офицер приказал следовать за ним на другой конец фабрики. Он продолжал говорить со мной на немецком: “Умеешь читать и писать?” Он оставил нас в офисе с планами самолетов, и мы были в безопасности там все восемь месяцев. Нам очень повезло. Работа была не тяжелой, у нас бывали выходные по воскресеньям. Когда начиналась бомбардировка, они брали нас с собой в бункер. В той части завода было холодно, но мы оборачивались газетами, это помогало».
После рабочей смены в секретариате Сала и Эстер присоединялись к остальным девушкам на пути домой, где встречали Рахель и Балу и старались друг друга приободрить. «Нам помогало то, что мы делились переживаниями. Особенно это важно было для женщин, которые находились на грани. Мы говорили, что завтра все наладится. Всегда завтра», – говорит Сала.
Женщины, несмотря на голод, продолжали создавать воображаемые пиры и проговаривать рецепты. Распространенной игрой было «пригласить» друзей додумывать еду и якобы общаться во время ее приготовления, а потом набивать капризные животы причудливыми блюдами. Другой такой игрой было «что съесть первым делом, когда вернешься с войны» – это волшебное, мистическое место под названием «потом» никто не мог с точностью определить. Извечным победителем в этой игре был толстый кусок хлеба с маслом, но девочки помоложе чаще выбирали сладости. Самое большое количество голосов часто зарабатывал картофель, приготовленный всеми возможными способами (особенно любили жареный).
Те, кому до этого всю жизнь готовили матери или служанка, говорили, что готовить научились именно во Фрайберге, просто слушая список ингредиентов изысканных блюд, которые помогали отвлечься. Часто это развлечение принимало формы самоистязания, слишком сильно напоминая о матерях и бабушках, уютной жизни «до», семейных ритуалах: соблазнительный запах свежеиспеченного хлеба, аромат свежего кофе, запах и ощущение от лавандового мыла. Взглянув на свои покрытые сажей руки, девушки почти смеялись.
«Внезапно мы говорили: “Все, хватит об этом!”, но через полчаса начинали сначала. На еде сходились все наши мысли – постоянно. Мы всецело были поглощены этими мыслями. Мы скучали по мясу и пельменям, таким обычным вещам, как бутерброд с ветчиной. Я часто говорила, что если бы я могла поесть картошки с хлебом, то больше бы никогда ничего не просила», – говорит Лиза Микова.
Однажды Герти Тауссиг нашла целую сырую картофелину и разделила ее с лучшей подругой. «Мы порезали ее тонкими кольцами и сразу съели. Казалось, ничего вкуснее я в жизни не пробовала. Я сказала себе тогда: “Если выживу, только этим и буду питаться”. Картофелина очень быстро кончилась».
Помимо потери веса, плохое питание сказывалось на всех аспектах женского здоровья, но они не получали ни лечения, ни даже сочувствия. Клара Лефова страдала от зубной инфекции. «Сначала никто и внимания не обратил, но через несколько дней лицо опухло и затвердело, так что я не могла открыть глаза. Комендант лагеря привез меня к городскому дантисту. Я должна была идти впереди него, а он сзади подгонял меня штык-ружьем. Наблюдавшие за нами думали, что был пойман самый серьезный шпион на свете». Дантисту было приказано делать все необходимое и не тратить время на анестезию, потому что Клара была заключенной. Офицер СС хотел оставаться рядом и наблюдать, но врач прогнал его, объяснив, что там слишком мало места для работы. «Я вошла в кабинет, там было тепло, а врач был вежлив. Из глаз сами собой покатились слезы. Он спросил меня, плачу ли я от боли. Я честно ответила: “Нет, слезы от того, что со мной давно не обращались, как с человеком”. Он использовал новокаин, но попросил сказать шарфюреру, если тот спросит, что было очень больно. Я все поняла. Он позволил мне просидеть там больше часа. Я наслаждалась каждой минутой и с удовольствием пришла к нему через неделю на ненужную проверку».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.