Дневники. Конец ученичества – начало учебы
Дневники. Конец ученичества – начало учебы
Со 2 декабря 1948 года я начал писать дневники – на половине разрезанной пополам тетради в клеточку очень мелким убористым почерком. Таких инвалидных тетрадей набралось пять; последняя запись 2 июля 1950 года. Время дневников перекрывало период окончания школы (почти весь 10-й класс) и весь первый курс института. Это время для меня было очень насыщенным и, как теперь говорят, – судьбоносным.
Эти упакованные листочки хранились более полувека нетронутыми. Где-то в подсознании я помнил о них и, открывая тетрадки уже в 21 веке, радовался, что у меня бесценный материал о середине прошлого века. Увы, там почти ничего не было. Там была только нескончаемая песня о Ней, о Первой Любви. Я был глубоко разочарован своим юношеским недомыслием и наивностью.
Однако, просматривая дневники второй и третий раз, я попробовал вникнуть в это «почти». Во-первых, там оказалась весьма ценная привязка некоторых событий ко времени. Во-вторых, даже намеки о событиях позволяют вспомнить и воссоздать их, зная о их последующей «судьбоносности». Короче: надо попробовать прочесть юношеские дневники рентгеновскими глазами старца на восьмом десятке лет, выжать из них лабуду и прояснить сущее.
Вот, что стало понятно из первой тетради – начало 02. 12. 1948. конец – 09. 03. 1949 г. Дневник – не хроника, а размышления обо всем. Писать буду под порывами вдохновения. Отвращение к подготовке к урокам. Читаю много случайных книг, все нравятся, некоторые – очень. По книге Д. Стейбека «Гроздья гнева» – гневные же рассуждения и недоумения: почему американские фермеры не делают революции? Пламенная надежда, что скоро сделают. Прорезаются некие намеки на влюбленность: что сказала, что написала и как посмотрела Она.
Дальше – больше. Цитата от 14. 02. 49 г.: «Сижу за столом, смотрю в книгу и вижу фигу, притом – историческую, т. к. гляжу в «Историю». Мои мысли… кружатся… вокруг одной сияющей точки. Я будто бы в блестящем (?) тумане, который освещает всего одно солнце…», и т. д. и т. п. Читаю «Хождение по мукам» А. Толстого. Она, конечно, – Даша. Она то подает надежду, то отталкивает. Я – мучаюсь. Среди этого невнятного лепета, вдруг живая сценка.
Возле доски решает задачу по физике Соня Мугерман. Тяжко задумалась: сколько будет ? + ?. Соня – девушка с точеной фигуркой, большими и грустными семитскими глазами.
– Ну, сколько будет: половинка и еще половинка? – вежливо интересуется Петр Сидорович, наш учитель математики и физики, по прозвищу «Зверь Сидорович». Он бывший офицер, контужен на войне, терпеть не может слабо соображающих.
– Одна вторая, – нерешительно отвечает Соня. Весь класс поднимает по одному пальцу так, как будто определяет направление ветра на парусных гонках.
– Смотрите, я дал Вам полкулака, затем – еще полкулака. Сколько я Вам дал кулаков? – подбирает «Зверь» совсем не педагогический пример. Неясно также, как может раздвоиться его кулак?
– Н-ну, половину, – шепчет Соня, испуганно глядя на обладателя кулака. ПС совсем взбеленился:
– Вот с-с-спичка, я ее переломил. Даю Вам полспички, затем – еще полспички. Сколько я Вам дал спичек??? – исправил делимое ПС, и почти надвинулся на бедную Соню.
– Ну, – половину, – прошептала она, обреченно глядя на ПС снизу вверх. ПС в изнеможении разводит руками и вытирает холодный пот со лба. Собравшись с силами, он находит еще один педагогический способ.
– Даю вам полсотни рублей, – усталым голосом раздает он деньгу. – Потом – еще полсотни. Сколько я Вам дал денег?
– Сотню! – уверенно и как-то грозно отвечает Соня, глядя на «Зверя» сверху вниз. Класс грохнул. ПС не выдерживает и ржет вместе с народом.
Дальше в дневнике – опять сплошные сопли про любовь, что сказала она, пришла или не пришла, что я думаю по этому поводу, немыслимо сложные рассуждения по поводу загадочности девичьего сердца. Как будто тогда я мог думать. Объяснения с Борей Стрельцом: «до того» с Ирой «дружил» он.
А вот и объективные данные. Учить ничего не хочется. Денег – нет, не хватает на табак, кино и лезвия для бритья. Впрочем, это все мои расходы. Пропадаю допоздна в заводе, – мама сердится. Райком комсомола поручает мне провести проверку комсомольской организации в Семеновке, – это небольшая деревушка с колхозом километра за два от завода. Я с радостью хватаюсь за это мероприятие: Ира живет прямо на территории завода; я мечтаю увлечь ее с собой в эту Семеновку. От щенячьего восторга перехожу на немецкий с ошибками: «Мой далекий прекрасный девушка! Ich immer mit dir! Du immer mit mir!». Увы, немецкий мы знаем чуть хуже нашей учительницы – старой девы. А она умеет только спрягать «ich habe gehabt haben, du hast gehabt haben…» – und so weiter. А ведь немецкий придется сдавать… С тоской вспоминаю о стрельбе по умной голове казахстанского Берина и предпринимаю отчаянные попытки овладеть чужим языком по учебникам для средней школы. Кроме «Anna und Marta baden» с блеском овладеваю высокой ступенью: «Wir fahren nach Anapa», дальше дело стопорится.
Второй том записок (14.03.49–11.05.49) открывается велеречивым недовольством собой на тему: «хочется – получается». Получается – «пошло, глупо, натянуто». Привлекается в помощь Лермонтов: «… но как враги избегали признанья и встречи, и были пусты и хладны их краткие речи».
Запись: «Очень мало готовлюсь к урокам». Зато: прочитал: «Евгений Онегин», «Остров голубых песцов» Ильницкого, «Казаки» Толстого, «Избранные философские сочинения» Белинского, «Два капитана» Каверина, «Герой нашего времени» Лермонтова (пятый раз), «Посмертные записки Пиквикского клуба» Диккенса. Да еще «погружаюсь в Нирвану» для осмысления прочитанного. «Меньше спишь – меньше спать хочется».
«Новый директор ПС выгнал из школы за пение песен во время свободного урока. ПС – ишак: душит таланты». (В действительности «Зверь Сидорович» Кириченко любит и как-то выделяет меня, я это чувствую. Разглядывая мои мышцы у пруда, он обратился ко мне на «ты», сказал, что мне надо заниматься гимнастикой. Сам он запросто крутит солнце на турнике. Прощаясь на выпуске из школы, он подарил мне драгоценную, необычайно точную, логарифмическую линейку. Эта линейка ездила со мной везде, хранится и используется до сих пор. Дарителя уже давно нет в живых, – он еще молодым просто сгорел на работе. Да и военная контузия видно даром не прошла. Пусть земля тебе будет пухом, живой, неугомонный человек… Пусть твой, успевший родиться сын будет таким же, как ты).
В Семеновку моя пассия не пошла, а я сам неожиданно увлекся и зачастил туда. Организовал собрание колхозной молодежи, выступил там с пламенной речухой о том, что нам, молодым, строить этот мир. Опять собрание – уже комсомольское, приняли в комсомол двух человек. Задача новой организации была поставлена не слабая: восстановить комсомольское молодежное звено со звеньевой Верой Слойко. Веру «ушли», так как она отбила мужа у другой звеньевой, у которой был контакт с бригадиром. У меня хватало тогда невежества и наглости, чтобы разбираться во всех этих отношениях и чего-то требовать. Сейчас-то я твердо знаю, что в этих делах, отношениях между мужчиной и женщиной, – даже Господь Бог не может быть советчиком и руководителем. Тогда же я уповал всего лишь на комсомольскую дисциплину…
Кстати, о комсомольской и школьной дисциплине. Живем мы по драконовским правилам для учащихся, недавно «внедренных». Все ученики средней школы по этим правилам приравнены, пожалуй, к несмышленышам из детского сада, частично – к девочкам из благородного пансионата. Я не помню всех нелепостей правил, кроме одной: мы должны быть дома и в постели не позже 22 часов. (Заметим в скобках, что три-четыре года назад, – несомненно, я был тогда еще моложе, – у меня в это время начиналась ночная смена на заводе. То-то бы удивился мой сменный, узнав, что в это время, спустя четыре года, меня законодательно будут укладывать в постель!).
Но это присказка, сказка – впереди. Вышла книга А. Фадеева «Молодая гвардия», самое первое издание. Книгу давали по разнарядке в райкоме комсомола, на школу – всего два экземпляра: один «комсомольскому генсеку» школы (мне), другой – в библиотеку. Книга о войне, любви, трагедии, гибели – потрясала: это была талантливо написанная поэма о нас самих. Читали ее взахлеб, по жесткому графику. Наш драмкружок даже начал репетировать пьесу по книге: я был Олегом Кошевым, Зоя Полуэктова – Любой Шевцовой, Славка Яковлев – Сережей Тюлениным. И вот на экраны выходит фильм «Молодая гвардия», где главных героев – молодогвардейцев Краснодона, – играют совсем юные Нона Мордюкова, Сергей Гурзо, Инна Макарова. Кино в Деребчине в то время – важнейшее культурное событие. Тем более – такой фильм. Тем более – для нас. Естественно, что билеты на всех наших ребят были закуплены заранее, на самые лучшие места. Кино, обычно начинавшееся в 20 часов, по каким-то причинам было назначено на 21 час. Я пришел в заводской клуб минут за 15 до начала. В фойе увидел всех наших ребят, возмущенно гудевших. Их вышиб из зала Редько – директор школы. Он им заявил, что они не имеют права смотреть кино, оканчивающееся поздно, так как в 22 часа, согласно школьным правилам, должны быть дома в теплой постельке. Народ выжидательно смотрел на меня. Подчиниться этому маразму я просто не имел морального права, хотя меня уже дважды исключали из школы.
– Вперед, за мной, – дал я команду и двинулся в зал первым, за мной все наши. Редько, стоя в стороне, наблюдал за нашей демонстрацией, желваки играли на его скулах. Он был неглупый человек и понял, что может нарваться на открытое неповиновение при большом числе зрителей. Я подумал, что он «затаил некоторое хамство», как говаривал Зощенко, и разделается со мной позже. Однако, никаких «оргвыводов» не последовало. Очевидно, Редько понял, что наш прорыв выглядел в глазах начальства лучше, чем его буквоедство.
Еще о литературе. Конечно, – отступление. Фадеева за «Молодую гвардию» подвергли жестокой критике: он показал комсомол и молодых комсомольцев действующих самостоятельно. А где у вас, товарищ Фадеев, руководящая роль Партии? Несчастный писатель искромсал всю книгу, цельную и поэтическую, чтобы показать эту самую роль. Заодно сделал большой шаг навстречу своему грядущему суициду…
А еще мы тогда читали выступления Жданова и постановления ЦК о журналах «Звезда» и «Ленинград», где впервые, хотя бы в цитатах, познакомились с «пошляком Зощенко», «блудницей Ахматовой» и некоторыми другими. Стихи Хазина(?), описывающего пушкинским стихом приключения Евгения Онегина в советском Ленинграде я помню до сих пор:
В трамвай садится наш Евгений.
О, бедный милый человек!
Таких телопередвижений
Не знал его непросвещенный век.
Судьба Онегина хранила:
Ему лишь ногу отдавили,
И только раз, толкнув в живот,
Ему сказали: «Идиот!».
Он вспомнил давние порядки,
Решил дуэлью кончить спор.
Полез в карман он, – взять перчатки,
Но их давно уж кто-то спёр.
За неименьем таковых,
Смолчал Онегин и притих.
А вот две записи в дневнике о моих мечтах и планах, которые никогда уже не будут выполнены, во всяком случае, – так, как тогда хотелось. Первое – мечта о небе. Неизвестно, откуда она возникла, до сих пор я не поднимался в небо выше скирды, откуда и упал. Подъем выше в казахстанских горах вряд ли можно считать полетом ввысь. Военкомат послал всех допризывников в Жмеринку на рентген и медкомиссию. По моим настойчивым вопросам, комиссия признала меня годным к службе в авиации без ограничений, т. е. – в летно-подъемном составе. Я «дико размечтался» о небе; сорвалась когда-то авиационная спецшкола, – теперь открывался путь прямо в летное училище.
Вторая мечта была, пожалуй, еще объемнее, что ли. Я мечтал написать «хорошую книгу». Путаные рассуждения на эту тему занимают целых две страницы в дневнике.
Разочарованный взгляд из будущего. Мечты, мечты… Как-то они исполнялись, но не совсем полноценно, что ли. В небо я, например, все-таки поднялся, но не для того, чтобы летать в нем как орел, а чтобы падать, как камень. Книгу я тоже написал, только вместо интересных людей она населена всякими железяками, и вряд ли ее можно читать как «Трех мушкетеров»…
Вот одно время мечтал я стать моряком. Как будто и стал им: 33 годика черная шинель военного моряка давила на мои плечи. Но не пришлось мне вращать штурвал на океанских просторах, все больше пассажиром плавал, один месяц вообще в трюме жил, когда корабль долбил арктические льды. Правда, позвоночник себе я повредил навсегда во время жестокого шторма в Баренцевом море, спасая своих матросов…
С Той, о которой фактически все дневники, тоже ничего не сложилось. Последняя запись в последней тетрадке – последнее письмо к ней с объявлением разрыва. Там есть душераздирающие строки: «Только память о розовой бумажке, в которую ты обвернула свою фотокарточку, заставляет меня писать. Ира, любовь моя, а я ведь ни разу не поцеловал тебя… Я рад, что во мне нашлись силы покончить со всем сразу… Желаю тебе много хорошего и светлого счастья, Ирина».
На этой фотокарточке в розовой бумажке была подпись, как водится в провинции:
Не беда, что здесь нет красоты —
Это образ души одинокой.
Но быть может и эти черты
Тебе вспомнят о дружбе глубокой.
(Верно, кажется: «Вам напомнят», но нельзя же ко всякой выхухоли обращаться на «Вы»).
И фотокарточку, и розовую бумажку нашла в архиве и разорвала на мелкие клочки моя юная любимая жена. Это было ее законное право наглухо закрыть эту страницу моей жизни. Силой компьютера я смог восстановить образ прежних воздыханий только из групповых фото. Кстати, о подписях с обратной стороны фото. Приведенная выше – не самая крутая. Еще один воздыхатель Иры подарил ей фото с простенькой, но со вкусом, надписью:
Пусть мертвый взор твоих очей
Коснется памяти моей.
Нечто, столь же роковое, наверное, написал и я на своем «портрете». Его наверняка постигла участь фото в розовой бумажке.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.