Вологда: близкая и загадочная
Вологда: близкая и загадочная
Моя жена Татьяна родом из Вологды, поэтому в 1970-80-е годы я там много и с удовольствием бывал.
Приятное волнение начиналось уже при виде старинного здания вокзала. Там пахло углем – им тогда отапливались железнодорожные вагоны. В Вологде еще сохранялись деревянные дома, тротуары и местный говор с колоритными, меткими словечками…
Я обошел музеи ссыльных революционеров, соборы. Посетил картинную галерею, где было много работ старых русских мастеров и действовала внушительная экспозиция местных современных художников. В книжных магазинах продавались издания местных авторов, некоторые из которых были широко известны и популярны в масштабах страны (Василий Белов, Николай Рубцов; живший в 70-е в Вологде Виктор Астафьев; Ольга Фокина). Чувствовалось, что в городе богатая, но какая-то «подспудная» культурная жизнь – наблюдая за непростым бытом местных жителей, общаясь с ними, догадаться о ее существовании было трудно…
Тогда в моду входил Русский Север. Люди ехали посмотреть старинную архитектуру, церкви и монастыри Вологодчины. Многим хотелось просто размеренно пожить в маленьких деревянных домах на тихих улицах рядом со старинными белыми церквями… Правда, церкви были не в лучшем состоянии. Например, в соборе, расположенном около дома родителей жены, тогда находилось производство валенок. Оттуда кисловато пахло овчиной на всю округу. Но даже этот запах был приятен – он казался живым, чуть домашним, не химическим.
В те годы в область приехало много высокопрофессиональных реставраторов. Вероятно, это была какая-то государственная программа, местная или центральная. Проходили выставки икон, в том числе восстановленных этими мастерами. После многолетней жесткой антирелигиозной пропаганды это было внове, подобные выставки активно посещались. Казалось, что Русский Север вскоре станет серьезным международным туристическим направлением, но эти надежды не сбылись.
Мы с Татьяной однажды отправились посмотреть монастыри в Кириллове и Ферапонтове. Кириллов был в те годы заштатным районным центром с пыльной, выбитой травой и Доской почета на центральной площади, а Ферапонтово – так и просто небольшой деревней. Кириллово-Белозерский монастырь был в относительно неплохом состоянии, Ферапонтов же – в откровенно запущенном. Монастыри не действовали, церковь в их судьбе участия не принимала.
На наших глазах Ферапонтов монастырь начали восстанавливать. Внутри отсыревшего каменного здания по многу часов молчаливо и кропотливо трудились реставраторы. В Кириллове музей уже работал. Посетители, добравшиеся до этой глуши и вырванные из привычной столичной суеты, с удовольствием неторопливо ходили по тихим музейным залам, изучая открывшийся заново мир икон и фресок.
В Ферапонтово мы жили уместной бабушки. Таких жильцов у нее было человек пятнадцать. Ночевали все на большом сеновале. У каждого постояльца или семейной пары была своя нора в душистом сене. Утром все вместе пили чай с пирогами, потом отправлялись смотреть монастырь и окрестности. Ферапонтов монастырь славился фресками знаменитого Дионисия, продолжателя традиций Андрея Рублева. Фрески дивных скромных и нежных цветов были нарисованы красками, сделанными, как нам тогда говорили, из местной глины.
Как во всякой гостинице, жильцы у бабушки постоянно менялись. Но хозяйка всегда безошибочно называла каждому сумму оплаты за жилье и завтраки, неизменно пребывала в хорошем настроении, со всеми была ровна и приветлива. Прирожденный администратор-отельер!
Около Ферапонтова, в поле, полном душистых цветов, я как-то увидел движущуюся трубу теплохода! Подойдя поближе, разглядел, что теплоход идет по руслу, совсем не заметному издали из-за высокой травы. Вероятно, это был Белозерский канал, входивший в знаменитую Мариинскую систему каналов, задуманную еще при Петре I и введенную в строй на рубеже XVIII–XIX веков.
В те годы в Вологде было непросто с продовольствием. Мы с женой регулярно отправляли из Ленинграда ее родителям посылки с мясом – естественно, не почтой, а ночным поездом, с проводником. Горожан выручала близость к деревне и пригородные огороды.
В Вологде, как мне показалось, люди меньше, чем в Ленинграде, думали о работе, карьере или политике, а больше о повседневных делах, стремились выбраться в лес, за грибами и ягодами, на рыбалку или охоту. Вообще лес, река для вологжан – любимые места.
В городе можно было встретить людей из глубин области. Как-то теща привела домой пожить на несколько дней женщину, с которой только что познакомилась на автобусном вокзале. Та приехала из области к подруге, адреса которой она не знала; было известно лишь то, что это «Лизка с набережной». И наша гостья за два дня нашла подругу!
Были люди и другого сорта – чужаки для Вологды, занесенные туда в лихолетье. Татьяна регулярно играла в теннис с крепким и аккуратным пожилым человеком, немцем по фамилии Шпинк. Белая теннисная форма была тогда в Вологде экзотикой, как и сама игра. Шпинк и его жена, бурятка, осели в Вологде после репрессий. И таких нетипичных для Вологды людей в городе было много. Помню очень пожилую женщину всегда одетую в черное. Она выходила к солнечной стороне соседнего дома. Стояла всегда одна, пугливо сторонясь других людей. Ее взгляд трудно описать словами – это был взгляд жертвы.
Моя жена Татьяна вспоминает, что у них в школе было много учителей из «чужаков». Они хорошо учили не только своему предмету, но и многому другому – умению себя вести, правильно одеваться и т. п. В итоге Татьяна получила в вологодской школе очень добротное, совсем не провинциальное образование.
Часть лета мы обычно проводили в деревне Леушкино, в 60 км к югу от Вологды, на самой границе с Ярославской областью.
Поначалу в деревню добирались из Вологды «кукурузником» АН-2 до крупной деревни Норобово, расположенной неподалеку от Леушкино. Самолет обычно бывал почти полон. Летели недолго, минут двадцать, но для меня это были тяжелые минуты – почему-то в полете сильно мутило. Как-то в деревне я встретил попутчика, с которым несколько дней назад летел одним рейсом. Чтобы поддержать разговор, он после приветствия учтиво спросил меня: «Так это вы в самолете блевали?»
Вообще, среди северян нередко встречается искренняя и доброжелательная, но при этом часто простодушная учтивость. Так, Вениамину (Вене), одному из немногочисленных жителей Леушкино, родной деревни моей тещи, как-то на улице Вологды наступила на ногу городская модница. В ответ на ее извинения Веня добродушно ответил: «Них… корова больней ступает».
Спустя несколько лет самолеты на этом маршруте летать перестали, и от Вологды до Норобово стали добираться на почтовой машине, «почтовке», как ее называли. График движения этих машин был откуда-то многим известен, и в заветном месте в Вологде в «почтовку» подсаживались пассажиры. Для водителя это было и жестом доброй воли, и заработком. В замкнутом непроветриваемом кузове «почтовки» было очень душно, дорожная пыль забивала весь «салон». После полутора-двух часов тряски пассажиры выпадали на травку едва живые. Даже собака, которую мы иногда брали с собой, вывалившись из машины, минут десять лежала на траве, чуть поскуливая, и только потом поднималась. Иногда в «почтовку» набивалось так много народу, что все буквально лежали друг на друге. Пошевелиться и сменить позу бывало практически невозможно. Как-то с нами ехала на свадьбу празднично одетая компания. Моя нога в резиновом сапоге (правда, чистом) оказалась в декольте у дамы из этой компании. Ни я, ни она не могли пошевелиться. Так и проехали всю дорогу. Ехали мирно, с шутками и смехом.
От Норобово до Леушкино было километров восемь. Можно было идти пешком лесной тропой или, подрядив трактор, ехать в тракторной тележке.
Тракторная дорога представляла собой почти сплошную лужу желтовато-коричневатого цвета. Глубина лужи местами была такой, что пятидесятилитровый молочный бидон, упавший с тракторной телеги, отыскать было невозможно. Его и не искали – он обнаруживался поздней осенью, когда лужа подмерзала.
Если шли по лесной тропе, то все необходимое, вплоть до спичек, тащили на себе в громадных рюкзаках. Зимой в нашей ленинградской квартире поход по этой тропе, каждый ее поворот, мы много раз «проигрывали» в разговорах с маленьким сыном. Тропа шла смешанным сыроватым лесом. По дороге встречались едва заметные остатки эстонских хуторов. Эстонцы появились там во время Столыпина. В 1920-е годы Татьянин дед Константин ходил к эстонцам и перенимал у них приемы ведения хозяйства.
Под Вологдой. Спиной – Галина Константиновна, моя теща
Перед самой деревней тропа выходила из леса на большую светлую поляну, которая тянулась вниз к маленькой реке. Вдалеке виднелись темно-синий лес, желтые полянки, несколько деревень – черные пятна брошенных изб и сараев. На этом высоком месте мы всегда невольно останавливались – взгляду представала волнующая грустноватая картина.
В первые годы наших поездок в Леушкино жило человек десять. Жили в домах, построенных их отцами и дедами. Дома казались остатками исчезнувшей цивилизации. Не знаю, насколько хороша та цивилизация, но жизнь там, похоже, была налаженной. В больших двухэтажных домах оставались целыми внутренние основательные деревянные лестницы с перилами из изящных резных балясин. Разглядывая их, понимаешь, что вытачивались они в деревенских условиях. В некоторых домах сохранились даже внутренние бани для женщин – мужчины мылись в баньках у речки. Рядом с домами виднелись остатки многочисленных просторных, с умом сделанных овинов, конюшен, сараев и других построек, назначение которых я не очень понимал. Помню табличку на одном из домов, извещавшую, что дом застрахован в каком-то дореволюционном страховом обществе. Металлические дверные петли, крючки, оконные запоры – вся фурнитура, как сказали бы сейчас, была ручной работы. Такие предметы обычно выставлены в краеведческих музеях. На чердаках валялись части домашних ткацких станков, старинной кухонной утвари, конской упряжи…
В мое время в деревне уже не осталось исправных колодцев, за водой мы ходили на речку, за несколько сот метров от жилья. Некоторые дома выглядели окончательно заброшенными. Через раскрытую настежь дверь одного из них, помню, виднелась полуразрушенная русская печь, узкая поржавевшая металлическая кровать, продавленный чемодан. Вокруг него ветер гонял какие-то бумажки. Часть бумажек лежала, намокнув, на улице. Это были черно-белые любительские семейные снимки свадеб, похорон, фото солдат и младенцев.
В деревне жили несколько бабушек, семья – лесник с женой-почтальоном и сыном – и еще четыре человека 50–60 лет. Эти люди хорошо помнили колхозные тяготы, труд во время войны. А бабушки помнили еще и коллективизацию, когда им было 20–30 лет. Слышал я и отрывочные воспоминания о ярославском крестьянском восстании, проходившем неподалеку в послереволюционные годы. Окрестные поля и полянки, уже сильно заросшие кустарником и молодым лесом, бабушки называли по имени их бывших владельцев – например, «деда Семёна загородка».
Однажды, в начале августа, мне довелось быть свидетелем одного из последних празднований церковного праздника деревни – Яблочного Спаса. В эти дни в деревне прекращали купаться. Говорили, что в Яблочный Спас «олень копыта замочил».
В прежние времена на этот праздник приходило много народа из соседних сел. На этот раз был всего один гость – бывший пастух Дима, по прозвищу Руча. Зимовал Руча в доме престарелых в Ярославской области, а на лето уходил бродить.
Деревенские бабушки напекли пирогов и под самогон с этим единственным гостем деревни отметили праздник.
На окраине деревни, на высоком берегу речки, сохранились остатки усадьбы раскулаченной семьи мельников Ступаковых. После высылки семьи в доме разместили начальную школу. Когда я приехал, от здания оставался только крепкий фундамент. Жители добром вспоминали выселенную семью и недобрым словом – деревенских активистов, способствовавших ее выселению. Работящим детям выселенной семьи удалось, несмотря на «пятно» в анкете и фильтры отделов кадров, выйти в люди. Жена рассказывала, что один из них приезжал в деревню и благодарил выжившего активиста за высылку – ведь им, детям репрессированных, даже повезло по сравнению с односельчанами, которые оставались беспаспортными «невыездными» колхозниками.
Деревенские бабушки получали тогда колхозные пенсии рублей в 25, в то время как средняя зарплата в городе, позволявшая жить довольно скромно, составляла примерно 100–120 рублей.
Как-то бабушки устроили прием в честь нашего приезда. В избе накрыли стол с грибами и пирогами. Самогон наливали из двух больших зеленых чайников, но прежде его проверили на крепость – вылили немного на стол, подожгли, убедились, что горит. Выпили, бабушки запели… Песни были странные – и не городские, и не привычные нам народные, а близкие к тюремным – «жалостливые» истории с очень простой мелодией. Бабушки следили, чтобы я, единственный мужчина за столом, выпивал при каждом тосте до дна. В конце концов мне пришлось прогуляться до плетня. А бабушки, как ни в чем не бывало, продолжали выпивать, закусывать и петь песни. После этого случая я объявил в деревне, что врачи мне пить запретили.
Питие на Вологодчине – отдельная трагическая тема. Здесь касаться ее я не буду. Скажу только, что веская суровость мужчин сильно слабела, когда появлялась перспектива выпивки: взгляд и движения оживлялись, улыбка становилась добрее, когда люди предвкушали приятное событие. Как правило, пили втайне от жен или матерей. Выпив, становились разговорчивыми, строили планы… В следующие после события дни охотно вспоминали количество выпитого и забавные случаи с захмелевшими товарищами.
Спустя несколько лет мы купили здесь избу с участком земли и пасекой в пять ульев. Купили дешево, на сегодняшние деньги примерно за полторы тысячи долларов. В избе стояла громадная русская печь со всеми старинными принадлежностями. Татьяна знала, как с ней управляться. На печи можно было спать, и Егор тотчас устроил на ней лежанку.
Когда понадобились дрова, я зашел к бабушкам, чаевничавшим в одной из изб, и спросил, можно ли взять дрова из поленницы рядом с соседним заколоченным домом, в котором еще недавно был магазин. «Конечно, можно», – участливо ответили бабушки. А через день-другой ко мне подъехал на крепком коне основательный русый пожилой мужчина. Оказалось, что это бригадир местного колхоза Алеша, живший в соседней деревне, – «царь», как он сам себя называл, тех мест. Начальственно, чуть тесня меня грудью коня, Алеша спросил, почему я взял чужие дрова. Я сослался на разрешение бабушек. Бригадир, покровительственно и беззлобно посмеиваясь, сказал, что эти же бабушки и сообщили ему о моем незаконном деянии. Я был обескуражен. Вообще, за многие годы поездок в те края я так и не понял их жителей окончательно. Не хочу сказать, что люди в Ленинграде были лучше, но мне они казались, бесспорно, более понятными, предсказуемыми.
Помню, в одной из деревень я спросил местную бабушку, далеко ли до соседней деревни. Ответ был неопределенным: «А как идти». Я упорно, но безуспешно пытался получить более конкретную информацию. Бабушка, уклоняясь от прямого ответа, так ничего мне и не сообщила. Этот случай мне помнится уже почти сорок лет. Что в моем вопросе было неприятного или опасного? Никого из моих знакомых вологжан не удивил мой рассказ. Но никто из них не мог объяснить мне поведение бабушки. Недавно похожую сцену я вычитал у Тургенева в рассказе «Три встречи». Герой рассказа, молодой помещик, тоже отчаялся получить внятный ответ от встречного крестьянина: «Зная по опыту, что из русского человека, когда он примется отвечать таким образом, нет никакой возможности извлечь что-нибудь толковое… я махнул рукой».
Ремонт в купленной избе делали сами. Соседка-почтальон, проходя мимо, поинтересовалась, чем мы заняты. В тот момент я менял проводку. Изоляция на проводах крошилась под руками; ее почти не осталось. «Дело, дело, – сказала соседка, – нам бы тоже надо, а то, как включишь свет, искры по проводам так и шуркают, так и шуркают».
Следующей весной, когда мы вновь приехали в Леушкино, оказалось, что окно разбито, а в покрашенной при ремонте оконной раме, прямо в перекрестии реек, виднеется пулевое отверстие. Сплюснутую пулю Татьяна нашла в комнате. Думаю, стрелявших раздражала побеленная исправная рама окна. Скорее всего, стреляли охотники, мужчины из семьи почтальона. Во всяком случае, соседка буквально побелела, когда Татьяна ей сказала о найденной пуле и намерении сообщить в милицию. Опыт общения той семьи с правоохранителями был печальный – одного их сына до смерти забили в вологодском отделении милиции и скрытно похоронили как бомжа. Добиться правды эта семья, конечно, так и не сумела.
У многих, если не у большинства, мужчин в тех краях были судимости, в основном за пьяные драки, иногда – за убийства. Наш сосед Дмитрий в начале 1950-х совсем молодым человеком получил большой срок за пьяное убийство невесты из ревности. В заключении он строил какие-то подземные бетонные сооружения в Москве и Подмосковье.
Годы неволи он вспоминал не самыми плохими словами – по сравнению с жизнью в колхозе в военные и послевоенные годы в колонии было не так уж плохо: у заключенных был хлеб, иногда даже белый, постельное белье, библиотека – прочел Митя в тюрьме очень много. То, что заключенным тех лет жилось не хуже, чем вологодским колхозникам, подтверждает в воспоминаниях «Моя тюрьма» репрессированный филолог Е. Мелетинский: «Местные жители нисколько не жалели заключенных и даже отчасти завидовали им, так как вологодская деревня голодала уже несколько десятилетий, а здесь был хлеб» (Звезда. 1994. № 6).
Увидел я Дмитрия первый раз, когда мы въезжали в только что купленный дом. На нашу избу выходила задняя стена его дома. К стене был пристроен туалет из некрашеных сине-серых от времени досок, приколоченных друг к другу не просто неровно, а каким-то хаотически случайным образом. Окном был неправильной формы вырез, скорее даже случайная дыра в досках. В этой-то прорези я и увидел первый раз лицо соседа. Он долго, думаю десятки минут, застыв, смотрел на нас, появившихся по соседству… Ему тогда было лет пятьдесят.
Когда мы купили избу, входная дверь висела на одной петле и запиралась прутиком. Я, не будучи мастеровитым человеком, сделал, как умел, новую дверь, покрасил ее и с гордостью повесил. Уезжая на зиму, запер дом на новенький замок. Приехав весной, мы увидели, что дверь грубо сломана, но в доме ничего существенного не пропало. У соседей-дачников тоже все было на месте и цело. Я поправил дверь – следующей весной все повторилось. К счастью, старую дверь я не выкинул. Сняв новую, я вновь навесил на ту же одну петлю старую дверь, и, уезжая, мы заперли ее на прутик. Весной все было цело!
В вологодской деревне Леушкино. Слева – Дмитрий Николаевич (Митя)
Мой тесть, коренной вологжанин, рассказывал: на сельских праздниках бывало так, что, несмотря на все желание собравшихся подраться, подходящего противника рядом не оказывалось, и тогда ножом ударяли корову или лошадь. Я такого, к счастью, не видел, но вот некое подтверждение слов тестя в стихотворении «Снуют. Считают рублики…» вологодского поэта Николая Рубцова, знатока и патриота тех мест: «Не знаю, чем он кончится – запутавшийся путь, но так порою хочется ножом… куда-нибудь!» Даже не «кого-нибудь», а «куда-нибудь»!
Недавно, пытаясь понять подобные загадки в поведении местных жителей, я перечитал стихи Н. Рубцова и не нашел в них упоминаний о каких бы то ни было контактах с односельчанами. Почему? Почему земляки интересовали его гораздо меньше, чем природа родного края?
Особенности характера вологжан лучше других, пожалуй, показал Александр Вампилов – притом что жил он в Иркутске и описывал своих земляков. Его пьесы созданы как раз в конце 1960-х – начале 1970-х, и персонажи их похожи на многих моих вологодских знакомых, правда именно горожан среднего возраста, а не деревенских жителей.
Верно говорится: «Не стоит село без праведника». Был такой человек и в нашей деревне – пожилой инвалид Александр Осипович Соколов, дядя Саша. У него в избе мы останавливались, пока не купили свою. Дядя Саша всегда радостно встречал нас, с интересом расспрашивал о жизни в Ленинграде. Узнав, что в магазинах у нас можно купить даже всякие разносолы, он удовлетворенно кивал головой и говорил: «Так и должно быть. Ведь у вас иностранные гости бывают». Рассказывая здесь о дяде Саше, я употребил слова «радостно», «с интересом». Подобные эмоции не были свойственны его землякам.
Помню один его рассказ о послевоенных годах, когда дядя Саша работал (вероятно, сторожем) на зерновом складе. Как-то пришел к нему начальник с проверкой. Пришел в широченных по тогдашней моде галифе. В штанины галифе проверяющий плотно насыпал зерно. Штанины надулись и затвердели. Когда он вышел на улицу, галифе расстегнулись от тяжести, и начальник оказался в спущенных штанах среди кучи зерна.
Подобные истории дядя Саша рассказывал с самым серьезным видом, внимательно глядя на меня голубыми глазами.
Дядя Саша остался в моей памяти тактичным человеком с широкими интересами, твердыми понятиями о плохом и хорошем, с открытыми и добрыми эмоциями. С ним было интересно и легко.
Любимым нашим занятием в деревне был сбор грибов и ягод. Собирали помногу. Двигали нами азарт и желание сделать заготовки на зиму. Особенно замечательными получались соленые грузди. Секрет был не только в качестве грибов, но и в местной воде, и в использовании крупной, грубого помола соли.
Первый раз Егор попал в лес в два с половиной года. Я донес его до красивой полянки и посадил в серединке на сухом высоком месте. Он сидел, а мы вокруг собирали грибы.
Когда Егор подрос, бабушки стали приглашать его в гости на чай, и он ходил чаевничать из избы в избу. Чай на местной воде получался очень вкусным, особенно когда приготавливался в самоваре. На стол выставлялись деревенские пироги с ягодами, грибами или рыбой, иногда свежий мед. Егор даже исподволь «провоцировал» такие чаепития, принося от нас бабушкам муку и яйца для пирогов. Сын любил неторопливые беседы за чаем, и бабушки, соскучившиеся по обществу и новостям, с удовольствием его слушали. Егор вообще был замечательным рассказчиком. Одной нашей вологодской родственнице Егор как-то по дороге из леса в деревню рассказывал историю Робинзона Крузо. Родственница, по ее словам, как завороженная, слушала малыша два часа и очнулась, только когда Егор сказал, что Робинзон собирался жениться на Пятнице.
Егор ездил в Леушкино лет до четырнадцати. Он хорошо знал лес, местные приемы ловли рыбы и среди тамошних жителей, довольно закрытых, был глубоко своим человеком. Думаю, что жизнь в деревне была для него крайне полезна, научив естественно общаться с самыми разными людьми. Когда маленький Егор осенью возвращался в Ленинград, он говорил с вологодским «акцентом» и использовал весьма грубые выражения, за что мы даже получали замечания от воспитателей в детском саду. Но эта специфика речи исчезала через пару месяцев.
Каникулы в Леушкино запомнились полной отрешенностью от городских проблем, сильным вкусным запахом трав и сеновала, лесным и луговым простором, чистым лесным воздухом. Проснувшись утром, мы с Егором старались не лениться и выкупаться перед завтраком в маленькой холодной речке. Ключевая вода обжигала и даже чуть сводила ноги. Но тем вкуснее был после этого завтрак.
К концу августа у нас набиралось много варенья, ягодной настойки, сухих, маринованных и соленых грибов, а в первые годы и меда. (Потом, к сожалению, рой улетел, пасека опустела.) Все это богатство надо было как-то вывозить в Ленинград.
Эта проблема возникала не только у нас. На лето в деревню приезжало человек десять родственников местных жителей, гостей и дачников. Уезжали все примерно в одно время, в конце августа. Пешком с грузом идти никому не хотелось.
За несколько дней до отъезда мы с сыном обходили дома отъезжающих и спрашивали, не собирается ли кто-нибудь сходить в Норобово и договориться с тамошним трактористом. Никто не собирался, ни у кого в этом не было надобности. Тогда мы шли заказывать «трансфер» для себя. Это была ходка в общей сложности километров двадцать в оба конца.
Как-то во время такого путешествия, на подходе к Норобово, мы увидели в поле пасущихся быков. Быки были видны издалека – выглядели они как холмы или мамонты. Увидев нас, они стали приближаться. Было довольно страшно, пришлось сойти с дороги и лесом обогнуть поле. Придя в Норобово, мы поделились с жителями пережитыми страхами. «И не говорите, милые, мы этих быков трактором в коровник загоняем. Не сегодня-завтра кого-нибудь насмерть укатают». «Что же делать?» – спросили мы. «А вот как укатают, так и убьем их к такой-то матери», – ответили нам.
Договорившись с трактористом, возвращались в Леушкино уже к ночи.
В день отъезда утром в лесу раздавался шум трактора, и вскоре он останавливался у нашего дома. Мы начинали спешно вытаскивать свои ведра, ящики и рюкзаки. Когда мы поднимали головы, чтобы закидывать все это в тракторную телегу, оказывалось, что она уже занята дачниками, которых мы недавно обходили. Люди основательно и уютно сидели на подстилке из свежего сена. Чувствовалось, что они с удовольствием напились чая и, не торопясь, загодя, собрались в дорогу. Приходилось просить немного подвинуться и дать нам место. Вскоре трактор с полной тележкой пассажиров трогался.
По приезде в Норобово, пока мы спрыгивали с телеги, снимали багаж и расплачивались с трактористом (исключительно заранее приготовленным спиртным), наши попутчики исчезали, прямо-таки бесшумно растворялись в утреннем тумане. А мы с сыном, оставив Татьяну у груды нашего багажа, шли в деревню договариваться о машине до Вологды. Через какое-то время мы возвращались на грузовике и – о чудо! – наши тракторные попутчики вновь материализовывались – они стояли молча (всегда молча!), готовые к погрузке. Чуда, разумеется, здесь не было: пока мы с Егором искали машину, они пили чай и грелись у знакомых в ближайших домах, а услышав шум мотора, подходили к нашему багажу. Погрузившись в кузов, стучали по крыше кабины, и машина трогалась. В городе попутчики один за другим выходили в нужных им местах. Прощались немногие. Наш дом был последним. Мы выходили, расплачивались с водителем и отпускали машину. С годами история наших выездов обогащалась новыми, такими же сюрреалистическими деталями.
Так, один раз пассажиры плотно друг к другу лежали на сене на дне тракторной тележки. Она сильно кренилась в лужах, почти зачерпывая воду мелкими бортами. Среди нас оказался человек средних лет в очень добротном, чуть старомодном костюме. Видимо, он, местный уроженец, гостил у родственников. После очередной ямы он веско и проникновенно сказал глубоким, приятным голосом: «Буду пролетать через Москву, скажу, чтобы поправили дорогу». Надо заметить, что лет через десять после этих событий дорогу действительно «поправили» и от Вологды до Норобово стал ходить рейсовый «пазик».
Однажды, едучи в тележке, разминулись с редкой встречной машиной – новым, чистеньким, высокосидящим грузовиком военного образца. Он аккуратно ехал по самой обочине дороги, где было повыше и посуше. В кабине рядом с водителем прямо сидела молодая подтянутая женщина. «Инструктор райкома. Едет на проверку», – сказал кто-то из попутчиков. Все промолчали, но чувствовалось, что все «помыслили» в ее адрес что-то одинаково недоброе. Впрочем, думаю, большинство моих спутников хотели бы оказаться на ее теплом месте; она была для них своим и понятным человеком. Проехав примерно половину пути из деревни до Вологды, мы отпустили трактор и стали ждать попутную машину. Накрапывал дождь. Мы с Егором развели в сторонке костер. Наши попутчики с удовольствием подтянулись к огню. Костер догорел и задымил. Все потихоньку отошли от едкого дымка на обочину дороги. Дождик не прекращался. Просто стоять и ждать было скучно и неуютно. Мы с сыном снова развели приветливый костер. Все снова неприметно, тихо и как-то очень естественно оказались у огня. Этот цикл – «разжигание – молчаливый подход к огню, затухание костра – молчаливый отход» – повторялся раз пять-десять. При этом никто ни разу не подкинул в огонь ни веточки и не сказал ни единого слова.
Это трудно определяемое поведение – некое «незамечание ближнего» – вовсе не означает недоброжелательности. Просто твое присутствие вызывает у человека реакцию не большую, чем пролет мухи. Тебя, как и муху, взгляд фиксирует, но никаких движений, слов или эмоций за этим не следует. Эта черта была свойственна местным людям младше сорока. Сталкивался я с этим часто. Например, шел я как-то в Вологде через двор к парадному. На крыльце, в проеме двери, стоял мальчик лет семи и с интересом смотрел на игравших во дворе сверстников. Меня, подходящего к двери, он, конечно, увидел боковым зрением за несколько десятков метров, но никак этого не обнаруживал. Я подходил все ближе. Мальчик, не шевелясь, смотрел мимо меня во двор. Наконец я дошел до порога. Мальчик не шелохнулся. Я попытался протиснуться в дверь мимо него, но не смог. Я почти уперся животом в его лицо. Ему стало плохо видно происходящее во дворе, он поднял голову, «увидел» меня и молча посторонился. Враждебности в нем не было. Прошло несколько десятков лет – и этот стиль поведения стал всероссийским. Я стал замечать его в наших столицах и у россиян за границей.
Случались и более «боевые» эпизоды. Как-то на железнодорожном вокзале в Череповце я наблюдал посадку в общий вагон. На пустынной платформе в ожидании поезда спокойно стояла группа человек в пятнадцать. Прогуливался милиционер. Потом он исчез, и вскоре подошел поезд. Группа оказалась как раз около входа в нужный вагон. Он был абсолютно пустой. Подхватив поклажу, люди подтянулись к двери. В тамбуре появилась проводница. Открыв дверь, она сразу отпрыгнула вглубь вагона. Люди ринулись по лестнице ко входу в вагон. Вперед выбились двое или трое мужчин покрепче и помоложе. Оказавшись на одной лестничной ступеньке и не желая уступать, они создали пробку. Соперничая друг с другом, крепкие парни лишь плотнее затыкали проход и начинали как-то клониться к лестнице. Десяток людей, стоящих позади, напирал на них. «Заклинившие» лидеры оказались почти лежащими на крутой вагонной лестнице. Люди пошли по ним и друг по другу. И последние стали первыми. Кто-то из хвоста маленькой очереди закинул свои вещи в открытое окно и полез вслед за вещами. Все происходило без слов и криков, как в немом кино. Напряжение борьбы чувствовалась лишь в тяжелом дыхании, треске рубашек и продавливаемых чемоданов. Через пять-семь минут все стихло – люди сидели у окон в полупустом вагоне, на перроне никого не было, дул легкий теплый ветерок, на ступеньках лестницы и рядом на платформе валялись истоптанные вещи, вывалившиеся из сломанных чемоданов и порванных сумок. Не торопясь, появился милиционер. На свое место вышла аккуратная проводница. Поезд постоял еще минут десять и тронулся. Чувствовалось, что такой штурм пустого вагона – дело привычное и участвуют в нем, возможно, одни и те же люди.
Наши регулярные поездки в Вологду прекратились в конце 1980-х, когда Егор стал студентом и начал проводить летние каникулы уже без нас. Пришло время продавать избу. Татьяна дала в Вологде объявление о продаже. Мы были готовы уступить ее очень дешево. В ответ на объявление было несколько звонков. Одна покупательница, узнав запрашиваемую сумму, заохала: «Нет, милая, зачем же мне платить такие деньжищи? Я и так у тебя в избе давно живу». Так наша «усадьба» и пропала во вконец опустевшей деревне.
Отправляясь после окончания университета в Америку, Егор приехал в Вологду проститься с местами, где он вырос и которые нежно любит. Вологодский опыт дал Егору знание жизни, которой живет большая часть страны; умение понимать людей с другими ценностями, нетерпимость к шовинизму и ксенофобии. Эти качества сильно помогли Егору в его работе над международными проектами. До сих пор Татьяна и Егор не позволяют мне даже подшучивать над вологодскими нравами. «Не трогай наших», – говорят они. Да и для меня Вологда стала, несмотря на все свои загадки, волнующей и почти родной.
В таких же глухих северных местах в 1964-65 годах, то есть на десять-двадцать лет раньше, находился в ссылке Иосиф Бродский. Его воспоминания, особенно стихотворение «Народ», полны высоких, хороших слов об односельчанах. Я тоже видел доброе: например, рыбак, идя домой, молча мог положить у окна старушки щучку. Но не такие поступки определяли общую картину. Я пытался объяснить особенности поведения селян и вологжан, но не смог даже подобрать им названия. Что касается деревни, то дело, вероятно, в том, что она доживала последние дни. Естественно, умирание деревни накладывало отпечаток на местные нравы. Бродский же застал, видимо, деревню более живую и, соответственно, более здоровый уклад жизни. Но советским лихолетьем все не объяснить. Ведь некоторые из удививших меня черт поведения отмечались и гораздо раньше, например тем же И. С. Тургеневым. Значит, есть и другие причины, уходящие корнями в более глубокое прошлое…
Данный текст является ознакомительным фрагментом.