«НАЧАЛО БЫЛО ТАК ДАЛЕКО!»

«НАЧАЛО БЫЛО ТАК ДАЛЕКО!»

1956 год — год еврейского торжества.

В год знаменитого партийного съезда, уже будучи студентом-пятикурсником, я стал постоянно бывать на сборищах университетского литературного объединения, которое вел старик Павел Григорьевич Антокольский. Мне даже доверяли встречать его у входа на факультет — смуглого, с живыми карими глазами, со щеточкой усов, в столь необычном для тех времен черном берете, с кожаной полевой сумкой через плечо и с отполированным посохом в руке…

— Хорошее время наступает, — восторженно вещал Павел Григорьевич, — многие неизвестные имена писателей и поэтов вам, молодые люди, в ближайшее время предстоит для себя открыть — Исаака Бабеля, Осипа Мандельштама, Бруно Ясенского, Марину Цветаеву… А из молодых читайте Александра Межирова и Семена Гудзенко!

А тут еще в общежитии у кого-то появился альманах «Литературная Москва», который стал переходить из рук в руки. Еще бы! «Рычаги» Александра Яшина, статьи Марка Щеглова, стихи Марины Цветаевой с предисловием самого Эренбурга.

Поэзия Цветаевой, конечно же, была для нас крупнейшим открытием тех лет. Со временем, правда, до меня дошло, что она представляла собой редкий тип русского поэта, миры которого видоизменялись в зависимости от страстей и убеждений, сменявших друг друга в ее экзальтированной натуре.

Ее стихи свидетельствуют, что она могла быть сегодня страстной юдофилкой, а завтра антисемиткой, во время гражданской войны вдруг ощутить себя «белой монархисткой», а через десять лет, восхитившись подвигом челюскинцев, переродиться в советскую патриотку. И любую новую роль Марина Цветаева играла самозабвенно и талантливо. Но я предполагаю, что Антокольский и Эренбург вспомнили в 1956 году в первую очередь о Цветаевой еще и потому, что знали одно ее до сих пор мало известное стихотворение 1916 года.

ЕВРЕЯМ

Израиль! Приближается второе

Владычество твое. За все гроши

Вы кровью заплатили нам:

Герои! Предатели! — Пророки! — Торгаши!

В любом из вас — хоть в том, что при огарке

Считает золотые в узелке,

Христос слышнее говорит, чем в Марке,

Матфее, Иоанне и Луке.

По всей земле — от края и до края —

Распятие и снятие с креста.

С последним из сынов твоих, Израиль,

Воистину мы погребем Христа…

Чего в этом стихотворении больше — преклонения перед Ветхим Заветом или отвержения Завета Нового — трудно сказать… Во всяком случае, русские поклонники поэзии Марины Ивановны, особенно православные, должны знать его.

В 1956 году произошло еще одно неожиданное литературное событие. В одном из осенних номеров «Нового мира» была опубликована повесть никому не известного писателя Владимира Дудинцева «Не хлебом единым».

Это было как взрыв бомбы. Журнал зачитывали до дыр, передавали друг другу на ночь; общежития на Стромынке и Ленгорах гудели, Дудинцев в две недели стал кумиром студенческой молодежи… Восторг еще более усилился, когда мы узнали о том, как триумфально прошло обсуждение романа в Доме литераторов. Помню, как мы с Калиничевым стояли у входа в ЦДЛ, куда с улицы Воровского валом валил народ с билетами, надеясь на чудо — а вдруг и мы проскочим как— нибудь в заветный дубовый зал. Не проскочили, но терпеливо слонялись по улице несколько часов, чтобы узнать у первых выходящих счастливчиков — кто и что сказал о романе. А говорили о нем, до небес вознося Дудиицева, такие гиганты художественной мысли, как Всеволод Иванов, Константин Паустовский, Валентин Овечкин, Владимир Тендряков… Особенной популярностью пользовалась речь Константина Паустовского. Ее размножали, передавали из рук в руки, восхищались смелостью популярного прозаика. Я нашел сейчас в своем архиве, перечитал эти два пожелтевших от времени листочка и был поражен, как мы в то время верили любому демократическому краснобайству! Впрочем, мне только сейчас открылось, почему эта речь стала тогда манифестом московской интеллигенции. Паустовский вспоминал в ней, как летом 1956 года он был в туристическом круизе на теплоходе «Победа». Вокруг него якобы была тьма высокопоставленных бюрократов-Дроздовых, и одна фраза в речи стала ключевой, обеспечившей Паустовскому неожиданную славу и популярность:

Эти циники и мракобесы, совершенно не стесняясь и не боясь ничего на той же «Победе», открыто вели погромные, антисемитские речи…

Но тогда я не обратил внимания на подобную мелочь, поскольку еврейский вопрос совершенно не волновал меня. Разве что однажды я столкнулся с ним во время крайне забавной сценки. Воспроизвожу эту запись из блокнота 1956 года:

Еду в метро. Напротив меня сидит молодой офицер с женщиной — по внешнему виду еврейкой. Входит пожилой священник. Офицер встал, чтобы уступить ему место.

Женщина раздосадованно и громко выговаривает своему спутнику: «Тьфу! Попу место уступать!» И вдруг поп, обращаясь даже не к ней, а куда-то в пространство, спокойным голосом произносит:

— А меня с детства учили, что попов надо называть священниками, а жидов — евреями!

Гром венгерского восстания заглушил на время все остальные звуки политической жизни. Думаю, что до сих пор историки еще не написали объективную картину этого мятежа, поскольку, как свидетельствовали многие очевидцы, неизвестно, каких больше лозунгов и призывов было в Будапеште в конце октября 1956 года: антисоветских или антисемитских…

Венгерский еврей Матиаш Ракоши и его окружение стали главной ненавистной мишенью венгерского студенчества, в среде которого всегда жил дух национализма. А для меня буквально через несколько лет венгерские события обрели совершенно неожиданное продолжение. В начале 60-х годов я поехал из Москвы в Киргизию по литературным делам.

Мой друг Суюнбай Эралиев устроил мне путешествие к озеру Иссык-Куль. По дороге мы проезжали какой-то районный центр, кажется, Токмак. И я вдруг увидел среди пыльных и невзрачных домов поселка хороший особняк, окруженный высоким забором, за которым росла пышная растительность — деревья, кустарники, цветы…

— А кто же здесь живет в таком богатом и необычном доме? — спросил я у молодого чиновника, сопровождавшего нас. Тот помялся, помолчал и все-таки решился ответить:

— Ракоши, бывший генсек венгерской компартии. На его место пришел Янош Кадар, у которого при Ракоши в тюрьме ногти вырвали… Ну, после такого Ракоши в Москве держать было неудобно, вот его и поселили в наших краях…

А литературное объединение мое постепенно разрасталось, появился в нем Лева Шварц, тоже из реабилитированных, остроглазый, рыжий, веселый еврей, он у нас в редакции ремонт делал. Смотрю — в коридоре плавно машет кистью и поет: «Ты со сцены мне кинула сердце, как мячик»…

Спрашиваю, откуда он в Тайшете (как почувствовал, что стихи пишет). «Я, — говорит, — был еще в «Синей блузе», вот тогда комсомольцы были не то, что сегодня у вас…» Любил поговорить о том, что он хороший мастер и не позволяет себе плохо исполнять никакую работу. «Но у вас здесь никакого гешефта у меня не будет, потому что я уважаю редакцию». Вскоре он признался мне, что отсидел четырнадцать лет, как фальшивомонетчик…

— Однако и в той сфере я работал классно! — с гордостью сказал Шварц на прощанье…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.