18 августа

18 августа

В описании наших военных действий я был прерван поручением иного рода. Четвертого дня получил я повеление отправиться в местечко Войславицы, отдать владетельнице оного графине Полетике письмо корпусного начальника и просить ее приехать со мною в лагерь к Кайсарову. Всё это поручено мне было сделать с возможною вежливостью, но, не менее того, во всяком случае исполнить предписание. Выступив из лагеря с вверенным мне взводом, я встретил полковника Фридерихса, начальника корпусного штаба; он подтвердил мне наставления Плаутина об вежливости, прибавив, что посланный передо мною туда Захаров, полковник и командир корпуса квартирмейстеров, наделал там глупостей. – С такими наставлениями прибыл я вечером к месту моего назначения и, не объявляя своего поручения, занял в помещичьем дворе конюшню своему взводу и себе комнату в доме, а наконец явившись к графине, отдал ей порученное мне письмо. Покуда она читала его, имел я время рассмотреть лица, составлявшие круг, в который я в это время вступил неожиданным образом. После графини, женщины лет 40, с очень хорошим тоном и наружностью, бывшей в свое время прекрасною, вышла на сцену ее родственница и соседка, женщина уже в известных летах, но в которой еще видны были притязания на внимание мужчин. Наконец три молоденькие личика, из коих одна была дочь хозяйки, а другие также родственницы, обратили свое внимание на неожиданного гостя. Графиня не могла разобрать вежливого обращения Кайсарова, и удивление ее было велико, когда я на словах должен был объяснить оное; за оным последовали жалобы на неприличие оного, на шумный набег Захарова и ложный его донос, под конец слезы и разные причины, делающие невозможным исполнение желания Кайсарова. Тут, когда графиня так расстроилась, что должна была выйти, вступила в переговоры со мною, в должности домашнего дипломата, почтенная родственница; с ней-то уже на другое утро окончили мы дружелюбно условия, и в четверг графиня с двумя дочерьми (меньшая ребенок) в моем сопровождении отправились в коляске, несмотря на дурную погоду, в лагерь. Между тем успел я моих пленниц немного успокоить, уверив, как я сам думал, что когда Кайсаров увидит ложность донесения, то тотчас же их отправит назад. Подъезжая к лагерю, пушечные выстрелы начали пугать путешественниц.

К нашему несчастью, завязалась перестрелка на аванпостах; мы не застали Кайсарова, который был там, и я должен был отвезти графиню на назначенную ей квартиру – разоренный дом управителя, где помещалась разная лагерная сволочь; должно было нам и этим довольствоваться, ибо другого строения вблизи лагеря не находилось. Совестно мне было поместить в такую мерзость наших гостей, и я ожидал приезда Кайсарова. Наконец он прислал за мною и стал расспрашивать про графиню; я успел его, кажется, уверить в неосновательности доноса, будто бы у ней есть заготовления оружия, военных припасов и т. п. Потом поехал он к графине, обошелся с ней очень вежливо, успокоил ее, но не отпустил, а оставил ее ночевать, между тем как в местечко к ней отправил отряд с генералом (каких много, к несчастью, у нас есть), чтобы сделать обыск. Дом, в котором находилась графиня, был весьма близко к нашей передовой цепи; всякой ружейной выстрел был им, не упоминая уже о пушечных, но несноснее самых выстрелов были внешние для них враги – блохи, которые нещадно их кусали. Одна надежда, что с этой ночью все настоящие и будущие неприятности их кончатся, давала мне дух оставаться при них. – Когда на другой день я благополучно отвез назад графиню, то ее приняли домашние как воскресшую из мертвых, а меня едва ли не как искупителя.

За исполнение этого поручения Кайсаров меня очень благодарил и вскоре в знак своей благосклонности дал другое, а именно: схватить одного агента революционного правления, которой старался организовать всеобщее восстание (Посполитое рушение33) и скрывавшегося в лесах около австрийской границы. Начальником экспедиции был нашего полка майор князь Трубецкой, а я был придан ему в роде офицера главного штаба. Его торопливость была причиною, что пан Pomorsky в наших глазах ушел в лес и мы только нашли его любовницу, молодую недурную женщину, еще в постели, из которой приятель успел только что выскочить. К счастью, сметливые егеря отыскали под полом амбара его бумаги, а то бы наша экспедиция не была блистательна <…>34

Сварив кашу и покормив немного лошадей, в полночь с 25 на 26 <августа> пошел отряд к селу Высокое, надеясь застать неприятеля еще на ночлеге. Кто испытал трудность ночных переходов, кто знает, как они утомительны для войска, как медленны – особенно в неизвестном краю, по проселочным дорогам без хороших проводников, как с нами это было, – тот не удивится, слыша, что отряд шел всю ночь до села Высокого. Там узнали, что неприятель расположился в небольшом фольварке35 в нескольких верстах от селения. Чем ближе мы подвигались к неприятелю, тем осторожнее должно было идти, чтобы нечаянно не наткнуться на его аванпосты, и тем медленнее становилось наше движение. Вот открылся бивачной огонь – мы построились в боевой порядок; надежда на верный успех разогнала и усталость нашу, и сон. – Пошли вперед и… нашли пустой бивак на дворе господского дома, где помещался, кажется, весь отрядец его, только что ушедший в противоположную сторону той, с которой мы приближались, и единственную, которая ему не была пересечена, по дороге или, лучше сказать, по тропинке, про которую, кажется, никто не знал из наших начальников. Она шла через болотистый ручей, сзади фольварка, который мы считали непроходимым, и вела в леса, которые отсюда простираются к югу по направлению к Янову.

Несмотря на досаду, что обманулись в ожидании нашем, мы так были уставши от похода в продолжение целого дня и ночи – уже рассветало, что каждый из нас рад был найти в господском домике уголок, где бы мог немного уснуть. Солома, разостланная по полу для поляков, пригодилась и нам, а у огней, ими разведенных, уселись наши гусары: так в военное время всё неверно и переходчиво! – Мы не захватили неприятеля по причине, не зависевшей от нас, по игре случая, всегда самовластного, особенно же в военных действиях, и против неудач коего никогда невозможно предостеречься. Аванпост наш из казаков, шедший по другой дороге, наткнулся в темноте на их аванпосты, приняв оные сначала за отряд Гернета, которого полагали встретить в этом направлении. Встревоженные таким образом поляки тотчас же поднялись и, благодаря своей счастливой звезде и Гернету, спаслись от плена.

Последний, то есть полковник Гернет, помог им следующим образом. С своим отрядом 300 человек отборных стрелков приближался он к неприятелю; на две версты встретил одного молодого человека, возвращавшегося из бивака польского и предлагавшего его проводить туда, и вместо того чтобы тотчас напасть на утомленного сильным переходом неприятеля, отступил назад и написал к нам известие об своем намерении, вследствие которого мы пошли на Высокое. Вот что значит иметь начальников неспособных – впоследствии этой же экспедиции доказал он даже недостаток благопристойной храбрости. – Но в нашей службе об ней и не спрашивают, вверяя кому-либо части войск какие-либо, застегнутые крючки и лоб, который бы не морщился от выговоров, а терпеливо бы сносил всё, чем начальство его ни жалует. – Не теряя еще надежды настигнуть отряд Щенецкого, генерал-майор Плаутин решился преследовать его далее. Чтобы не изнурять сильными переходами лишнее число войска, отправил он отсюда 1 дивизион обратно в лагерь, оставив у себя 3 и 4 эскадроны, 2 легких орудия и охотников 17 егерского полка. Узнав настоящее направление, взятое неприятелем, двинулся ему вослед 26 числа пополудни, имея, как и прежде, казаков в авангарде. На рассвете 27 числа подошед к местечку Янову, узнали, что неприятель находится близь оного. Полагая его на дороге к Завихостю, отряд прошел быстро через местечко и вышел на оную, но не нашел его там. Между тем авангард открыл неприятеля, расположенного влево от оной дороги на опушке леса, который идет вдоль австрийской границы до самого Завихостя. Но так как между дорогою и лесом находится болотистая непроходимая речка, то и должны мы были возвратиться назад через местечко, чтобы добраться до неприятеля. Он был так близко, с полверсты, от оного расположен, что колокольный звон, вероятно, по предварительному условию с жителями, коим они дали знать ему о нашем приближении, мало дал ему времени приготовиться. Авангард наш, из казаков и гусар состоящий, бросился тотчас на неприятельскую кавалерию, но был остановлен ружейным огнем пехоты, засевшей в строении кожевенного завода и в кустах. Тут подоспели наши конные орудия, картечные два выстрела коих заставили улан первых бежать в лес; за ними вслед и пехота стала ретироваться, отстреливаясь и по возможности удерживая натиск наших егерей и фланкеров, чему способствовала густота леса. Несколько десятков пленных, захваченные вьюки офицерские на месте бивака и даже самого Щенецкого доказывали, как поспешно было отступление неприятеля. Верст семь по лесу гусары с казаками на рысях, а егеря бегом гнались за неприятелем, не дорогою, а тропинками, известными только тамошним жителям, и иногда в такой чаще, что нужно было перекликаться, как на охоте, что не только не утомляло людей, но оживляло их, придавая всему вид веселый; никто не замечал пуль, которые, свистя, ломали сучья над головами или, влепляясь в пни, щепили сосновую коры оных; как стая гончих, возбуждая друг друга кликами, как те лаем, искали только достичь предмет своей погони.

Пользуясь знанием мест, ему удалось при переходе через одно болотистое место обмануть наш авангард. Оставив часть пехоты ретироваться, всё отстреливаясь и удерживаясь по возможности по тому же направлению, по которому шел, сам Щенецкий с кавалериею и остальною пехотою повернул вправо и пошел к Завихостю. Хотя казаки и заметили скоро, что неприятельский след пропал, и потом успели скоро найти настоящий, но неприятель всё выиграл столько времени, что его снова только нашли тогда, когда он уже был против Завихостя, и дали время ему сломать мосты через речки, кои переходы он оставлял за собою. Несмотря на лесистую узкую песчаную дорогу, идущую вдоль австрийской границы, отряд, не останавливаясь от самого Янова, продолжал на рысях гнаться за неприятелем верст 25; ни орудия, ни пехота большею частью на повозках не отставали. У села Боров, в нескольких верстах от переправы через Вислу, неприятель сломал мост; ружейный огонь его не помешал скоро оный поправить, и у самой переправы отряд настиг неприятеля. Большая часть отряда оного была уже переправлена на остров, лежавший на середине реки, а офицеры уже на той стороне Вислы. – Меткими выстрелами орудий удалось нам разбить и потопить плот, на коем переправлялись поляки, так что оставшиеся под картечными нашими выстрелами на острову принуждены были сдаться. Мы тоже, не имея средств переправить их с острова, должны были довольствоваться тем, что несколько казаков, переплывя на остров, отобрали лучших лошадей и перегнали их вплавь на берег. Не рассудив за благо для нескольких десятков нам бесполезных пленных, тем более что уже начинало смеркаться, держать против них отряд на бивак <!>, Плаутин предоставил их собственному произволу и пошел в ближние деревни дать наконец отдых людям после столь сильных трудов.

Таким образом неприятельский отряд был рассеян; только малая часть оного успела с своими офицерами переправиться за Вислу. Число убитых и пленных было не так велико, как ожидать можно было по быстроте преследования, потому что отставшие люди имели все способы скрываться в лесу, выстрелы же кавалериста так неверны, что почти не делали никакого вреда неприятелю. Всё, однако, мы взяли человек 50 пленных, и, верно, было столько же убитых, если включить в то число тех, которые потонули в Висле с разбитого плота. – Мы потеряли также убитыми одного гусара и несколько казаков.

Всего замечательнее в сей экспедиции быстрота движения отряда. В течение суток он прошел от Туробина до Завихостя пространство, составляющее более 100 верст, в числе коих 25 верст рысью, не по шоссе, или большой дороге, а лесом и тропинками дровосеков, песками и часто болотами; в это же время он имел два дела с неприятелем, под Яновым и Завихостем, – и, несмотря на всё, не оставил ни одной лошади утомившейся, не потерял ни одной торбы овсяной. Для легкой кавалерии это подвиг, не менее похвалы заслуживающий, как и смелая, быстрая атака. Еще удивительнее то, что и два орудия легкой конной № 5 роты, несмотря на трудности дороги, несравненно для нее представлявшие более препятствий, успевали следовать за отрядом; <ни> одно из них ни разу на шаг не отставало от эскадронов. – Точно так же нельзя довольно похвалить рвение егерей: они делали всё возможное, чтобы ни в чем не уступать гусарам. Преследуя лесом неприятеля, казались они веселыми охотниками, криком своим пугающих <!> одних робких обитателей дубрав, и кои встречают на каждом шагу не смерть, а только спешат на праздник.

Если станешь рассматривать движения обоих отрядов, то покажется, что успех нашего мог бы быть и полнее, и блистательнее, и совершен с меньшими трудами, чем оный стоил нам. – Когда 25 числа отряд, пришед в Старый Замосц (точка, с которой можно было действовать с равною быстротою на все стороны, где бы ни показался неприятель), когда узнали о числе неприятеля, то остановившись, скоро бы можно было узнать быстрыми разъездами о направлении, которое он взял, и одним ночным переходом на Желтки его, отрезав от Завихостя, принудить сдаться или начать дело в самых для неприятеля невыгодных обстоятельствах. С нашим превосходством сил и духом наших солдат успех не был сомнителен.

Другой столь же удобный случай захватить весь отряд Щенецкого представлялся тогда, как отряд, находясь под местечком Торногурами в ночи с 25 на 26 число, узнал достоверно по донесению ротмистра Бакунина, что неприятель, не ожидая нимало нападения, ночует весьма не в далеком расстоянии, менее 10 верст от нашего отряда. Ежели бы корпусный командир знал это обстоятельство, то, вероятно, не дал предписания возвратиться назад; следственно, на оное ссылаться не должно бы было, и предприимчивый начальник – качество, необходимое <в> кавалерийском генерале, – не упустил бы столь благоприятный случай сделать что-либо блистательное. А Кайсаров верно был очень рад таким успехом придать значение и важность своей блокаде.

Наконец из Высокого, где можно было уже убедиться, что неприятель ищет только перейти на ту сторону Вислы, а нимало не намерен нас беспокоить, возможно бы было послать офицера с несколькими десятками казаков или гусар прямо на переправу к Завихостю, чтобы уничтожить там все средства к переправе через Вислу, ибо в то время отряд был ближе от этого пункта, чем неприятель, который пошел на Янов. Тогда не осталось бы ему ничего другого делать, как бежать в Австрию, и то бы удалось в таком только случае, когда бы заблаговременно он узнал о случившемся, ибо, ретируясь на переправу и не имея на пятах неприятеля, он бы не успел воротиться от оной назад к границе австрийской.

По опыту, то есть по собственному, зная, сколько русской задним умом крепок, я не смею осуждать распоряжений начальника сей экспедиции. Но скажу только, что после я уже не имел столь высокого мнения о военных его способностях и что когда в Торногурах при мне (проснувшись от огня, который подновили в бивачном костре, и от разговоров) получено было донесение об открытии неприятеля, то я тогда был того же мнения, что и теперь, т. е. что нам бы следовало тотчас идти атаковать неприятеля. Щенецкой, с своей стороны, сделал всё, что от него зависело. Он шел с необычайною быстротою по тропинкам, по которым трудно было поверить, что возможно пробраться. Удивительно, как пехота его выдерживала столь сильные переходы, как два последние его от Высокого к Завихостю; по следам видно было, что для облегчения она шла босая. – Пленные, все видные собою люди, говорили, что отряд был выбранный из разных полков, – и должно отдать справедливость, что, отступая от Янова, они храбро держались. – Цель же Щенецкого была, кажется, как после оказалось, приготовить для корпуса Ромарино переправу через Вислу, за коей он надеялся соединиться с отрядами Ружитского и Каминского, тогда как <!> сдавшимися в Сандомирском и Краковском воеводствах <…>

<…> Известие о взятии штурмом Варшавы получено было 30 числа;36 его поспешили сообщить гарнизону крепости, предлагая оному сдать крепость, но предложение не было принято, и блокада продолжалась по-прежнему. Через несколько дней прислан был из главной квартиры в Варшаве офицер прежних польских войск с повелением от уничтожавшегося революционного правительства сдать крепость. Начальники крепости – их было много, потому что главный, комендант, имел весьма мало власти над гарнизоном, – из коих майор Броневский имел самое большое влияние, соблюдая все должные предосторожности, чтобы преждевременною сдачею не повредить делу, за которое они восстали, и чтобы вполне исполнить обязанности, возложенные на гарнизон, и тут не решились вступить в переговоры о сдаче, но просили позволения с своей стороны послать офицеров, дабы они могли убедиться в истине событий. Это и было им позволено, а до возвращения их прекращены были военные действия. Между тем, известясь о приближении корпуса Ромарино, преследуемого генералом Красовским, генерал Рот для содействия оному оставил перед крепостью достаточное число войск для содержания аванпостов, с остальными к <нрзб.> присоединил бригаду улан и несколько пехотных батальонов своего 5 корпуса, выступил 2 сентября из-под Замосця и ночевал около Щебрженша; 3 числа отряд дошел до села Черничина близ местечка Туробина, а 4 числа, узнав о разбитии Ромарино под местечком Ополья, не доходя до села Божоволи, слышали мы канонаду Раковского дела, впоследствии коего было бегство Ромарино в пределы Австрии.

Только 5 числа подошел наш отряд к корпусу генерала Розена, стоявшего близь австрийской границы у села Борова на том самом месте, где мятежники перешли границу и где они выпустили последние выстрелы из 40 своих орудий, против коих весьма удачно действовали 4 легких орудия нашей № 5 конной роты, находившиеся в то время при конно-егерской бригаде[50] генерала Пашкова, преследовавших неприятеля. Это первой случай, в котором наша артиллерия смыла пятно Баромельского дела, в котором она без выстрела потеряла 5 орудий37.

Несмотря на то что корпус Ромарино быстрым своим отступлением, недостатком в продовольствии уже несколько дней (с тех пор, как Красовский его преследовал, не имели мятежники ни минуты отдыху) совершенно деморализован и расстроен, ибо солдаты уже не только не дрались, но и не хотели слушать офицеров и толпами передавались к нам или, бросая ружья, скрывались в лесах, – удалось некоторым из членов прежнего правительства, вышедшим с корпусом из Варшавы, а именно: Чарторыжскому, Лемьи – завлечь бессмысленную толпу в Галицию обещаниями, что там найдут свободу и помощь. Обманутое такими лживыми уверениями, войско сначала было и не хотело складывать оружия, и только угрозою австрийского начальника пограничных войск, что в противном случае он вместе с нами силою принудит их к тому, заставило оное обезоружиться. Солдаты, видя себя таким образом обманутыми, предпочли возвратиться назад; в продолжение нескольких дней они сотнями переходили назад. Зная, что их распускают по домам, они просто не являлись ни к какому начальству, шли каждой восвояси. И, что всего удивительнее, несмотря на большое число таких людей, без способов прокормления шатавшихся, впоследствии нигде общественное спокойствие не было нарушено ни бродяжничеством, ни разбоем – черта, которая дает выгодное мнение об нравственности народа.

Если бы наши корпусные начальники Рот и Кайсаров заблагорассудили ранее выступить из-под Замосця, то, вероятно, ни Ромарино с корпусом, ни Чарторыжскому не удалось бы <нрзб.> в Галицию, а отрезанные от Австрии принуждены бы были сдаться, что нам принесло бы много славы. Но это было не в их плане: они пошли, чтобы только сказать, что ходили. Впрочем, истину нам, фрунтовым людям, угадывать только можно. Кроме представлений, выгод бы других от этого, конечно, России не было. – Поляки, верно бы, попытались пробиться, завязалось бы дело, которое без потери с нашей стороны не могло бы быть, а по-моему, жизнь одного солдата должна быть драгоценнее самых блистательных реляций. – Итак, может быть, к лучшему, что Ромарино не воспрепятствовали убежать в Галицию <…>

Блокада Замосця имела еще ту выгоду для нас, что без всякой потери полки, наполненные рекрутами, приучила к войне, при окончании военных действий батальоны были комплектные, а наша дивизия в таком состоянии, какого нельзя лучше желать в материальном и моральном отношении.

В последнее время стояния нашего под Замосцем неожиданно сделалась в службе моей весьма выгодная перемена; я сделался полковым адъютантом совсем случайно. В отсутствие генерал-майора Муравьева, нашего бригадного, Плаутин (за Баромельское дело произведенный в генералы) назначен был командовать цепью аванпостов, почему и переехал в лагерь казаков; Шедевер, исправлявший должность полкового адъютанта (настоящего в полку давно не было), отправился с ним туда же, на время же занял я его место у командующего полком подполковника Булацеля. Когда через неделю Плаутин возвратился в полк, то Шедевер не взял у меня назад своей должности, потому что Плаутин, оставляя его при себе как будущего своего генеральского адъютанта, желал, чтобы я исполнял должность полкового с тем, чтобы уже оным и остаться впредь при будущем полковом командире, коего назначения он ежедневно ожидал, а тем бы познакомился с моею будущею обязанностью.

Я этим был весьма доволен уже и из той одной причины, что в холод осенней ночи не обязан был ездить на пикеты. Приятно мне было также выдти из отношений подчиненного к моему эскадронному командиру г. Ушакову, который хотя и добрый малый, но глупый и несносный начальник.

Не упомяну уже о том, сколько приятно было мне сблизиться с человеком столь любезного и благородного характера, как Плаутин, по службе находясь при нем. И честолюбивым моим мечтам открывалось тут же новое поприще.

Кроме Шедевера, в полковом штабе я нашел столь же доброго сослуживца Голубинина и так же мне благоволящего; мы стали служить вместе, и я на некоторое время увидел перед собою преприятную службу.

Пользуясь близким квартированием нашим, ездил я посетить графиню Полетику, которую недавно возил к Кайсарову, но не остался доволен ее вежливым приемом; это семейство слишком либерально и исполнено патриотического духа, чтобы благосклонно смотреть на русского офицера; от этого другой раз и не поехал к ней. Я не люблю этих предрассудков, кои не различают правительства или народ в целом от частного лица. У меня привязанность к родине смягчена космополитизмом, вместе предохраняющим меня и от народных слепых ненавистей. Я не смотрю завистливо на трудолюбивого немца, которого иногда справедливо и даже против воли предпочитают самонадеянному невежеству любезного соотечественника; не вижу в каждом поляке своего врага, в французе только хвастуна и т. д. Этим я, кажется, обязан истинным либеральным правилам, кои я почерпнул в университете в борении с себялюбивыми землячествами (Landsmanschaften).

В конце октября пошли мы на назначенные нам квартиры в Краковское воеводство. Переправясь в Рахове через Вислу, пошли мы вверх по оной на Завихость и Сандомир. Последний замечателен не только красивым своим положением на высоком песчаном берегу Вислы, но и древностью своею. Он был некогда, до времен христианских, первою столицею королей польских; в нем воздвигнута первая христианская церковь в этих странах38. Это преимущество оспаривает у Сандомира одна только церковь в Кракове, которая там стоит на площади, малая, недалеко от прекрасной готической во имя какой-то Богородицы39. Сандомирская кафедральная церковь есть красивейшее здание готическое во всей Польше. Внутренность церкви писана альфреско и довольно дурно; рисунки изображают исторические события, из коих любопытнейшее и любимое живописцем, ибо изображено несколько раз, есть нашествие татар в XIII веке на этот край, во время коего они перерезали в церкви всех монахов, которых там нашли. Я заметил, что на рисунке, изображающем избиение монахов, у всех татар выковырены были глаза; спросив о причине, узнал, что этим правоверные мальчики показывали свою ненависть к мучителям иноков. Не столь же слепа ненависть и у нас часто бывает, взрослых!

Здесь же можно видеть, в числе других гробниц, памятник знаменитого архиепископа краковского Солтыка, которого во время Барской конфедерации40 возили в Сибирь, что и изображено на гробнице.

Чем далее мы шли внутрь края, тем менее встречали следов возмущения; не видно было нигде опустошения: разоренных селений, необработанных полей, истоптанных жатв и прочего. Даже самые умы казались спокойнее и несравненно менее против нас предубеждены в этом сердце Польши. Вероятно, это от того, что, так как прежде революции во исполнение трактатов эти воеводства не заняты были войсками польскими, то и во время восстания они имели менее воинственного духу. Во время же революции здесь формировались только резервы польских войск. – Посполитое рушение этих воеводств под начальством Ружицкого и Каминского окончило воинские подвиги, состоявшие только в том, что нашило себе военные мундиры, общим бегством при первом появлении наших войск, и Красовскому не стоило больших потерь загнать в Краковское воеводство тех, которые спокойно не возвратились восвояси. Других военных действий здесь не было. По этим причинам в миролюбивых здешних жителях и стали для нас заметнее добродушные и гостеприимные черты польского народного характера. Говорят, что здесь, в окрестностях Кракова, более, нежели где-либо в Польше, сохранилась простота нравов. – Помещики, те, которые остались, принимали нас довольно дружелюбно и явно, особенно уже пожилых лет, винили возмутителей, погрузивших в такие бедствия еще недавно цветущий край, в безрассудности. По неоспоримости истин должно бы было считать их суждения откровенными, но совершенно полагаться на это нельзя, ибо поляк до той степени приветлив, что из вежливости не остановится утверждать противное того, что он мыслит.

Ноября 3 числа пришел полк на зимние свои квартиры в Стопницу, обводовой41 город Кельцкого воеводства, лежащий недалеко от Вислы, расстоянием от Кракова в 12 милях. Первая забота была, разумеется, отыскать удобные квартиры, т. е. такие, которые, кроме обыкновенных выгод дома, соединяли бы и не менее для нас важную – хорошеньких хозяек.

С первого взгляда на городок мы убедились, что выгод первого разряда нам ожидать нельзя; с трудом мы нашли для себя такие квартиры, где можно было поместиться, и то должны были стать вместе с хозяевами. Один только Голубинин, приехавший ранее, занял себе порядочную квартирку, единственно, однако, потому, что в ней была хорошенькая молоденькая хозяйка. Эта теснота в помещении полкового штаба и побудила Плаутина переехать в село Сборов в 4 верстах от Стопницы, где оставался пустым большой прекрасный каменный господской дом госпожи Виелоглоской, находившейся в то время в Кракове. С ним вместе переехали туда Шедевер, Голубинин и я с полковой канцеляриею. Плаутин занял средний, или бельэтаж, мы верхний, а канцелярия помещена была в нижнем. Дом нашли мы преудобным: просторным, теплым и порядочно меблированным. В числе мебели нашли мы биллиард, который тотчас и поставили.

Жители приняли нас в Стопнице и окрестных местечках, где расположились эскадроны, лучше, чем бы полагать должно было после народной войны. Старожилы смотрели на нас как на знакомых, ибо случайно наш полк стал теперь в тех же самых местах, в которых стоял после французской войны в 15 году. Ротмистр Адамов, единственный офицер, оставшийся от того времени, нашел еще старых знакомых. Шумную, веселую жизнь тогдашних белорусцев еще свеже помнили некоторые из стариков помещиков и с восторгом вспоминали, как дружно они тогда вместе гуливали. Этот героический век наших гусаров Бурцовых и других давно уже миновался у нас; у них же, оставшихся на том же месте и едва ли не на той же самой точке просвещения, склонность к несколько буйным удовольствиям осталась; как предки свои, они смело еще пили венгерское и радушно потчевали им гостей своих. Эта несоответственность вкусов была теперь, может быть, причиною, что мы менее сошлись с жителями, чем предшественники наши, судя по тому, что гласит предание. Женщины и теперь остались верными себе: они встретили нас столь же благосклонно, как и прежде. Пользуясь близостью Кракова, который еще занят был нашими войсками, Плаутин, Шедевер и Голубинин тотчас же поехали туда; во всём штабе остался один я и майор наш, князь Трубецкой. Я переехал в Стопницу, куда скоро из Кракова возвратился и Голубинин. Вдруг дали нам знать, что денежный полковой ящик, находившийся в Сборове и при коем оставался ефрейтор караульным, разбит. Тотчас же я с Трубецким поскакали в Сборов освидетельствовать неслыханное в русской армии событие (исключая один пример в каком-то конно-егерском полку, где часовые увезли целый ящик). Точно, мы нашли замок от ящика отбитым, печати сорванные даже и с внутренних ящиков, в коих хранилась денежная сумма тысяч до 30 рублей; но, к нашему непонятному счастью, оная (оказалась) нетронутою – недоставало только одного рубля серебром, который лежал особенно. Это успокоило нас, бывших в весьма неприятном положении; меня, с получения известия о случившемся, заставляло надеяться, что деньги целы, то, что ни один из караульных не скрылся. – Арестовав тотчас тех часовых, которые стояли в продолжение ночи, в которую это случилось, Трубецкой стал их допрашивать, но напрасно: никто не сознавался, почему и оставили разыскание дела до возвращения Плаутина. – Со всяким другим начальником и человеком этот несчастный случай мог бы меня ввести если не в большую ответственность, то, по крайней мере, в неприятности, но он, как рассудительный, видя, что это было не от моего нерадения к службе, даже, я уверен, и не подумал меня в чем-либо тут обвинить – не только чтобы показал свое неудовольствие. Деньги нашлись все в целости – над виноватыми поручили Трубецкому сделать следствие – и дело было забыто. Через несколько недель, когда Трубецкой уехал в отпуск, не открыв виновного, приказал Плаутин, примерно наказав ефрейтора и часовых, в стояние на часах коих преступление случилось, распустить их в эскадроны. На одном из последних явно лежало подозрение как на известном мошеннике, почему я и наказывал его очень сильно, – на другой день сознался дурак, что это он точно отбил ящик. – Плаутин возвратился из Кракова в очень хорошем расположении духа, всем показывал покупки, которые там сделал, утверждая, что они обошлись очень дешево; мы, т. е. штабные, соглашались с ним в ином, подшучивали в другом, особенно же радовались запасу винному, который он оттуда привез.

Через несколько дней вслед за этим прибыл из Кракова и другого рода запас. Приехала дама его навестить, с которою он там познакомился и пригласил к себе заехать по пути в Варшаву, куда она утверждала, что едет хлопотать о позволении для возвращения в Польшу своего мужа графа Косовского, офицера революционных польских войск, перешедшего в Галицию. Она осталась с нами пожить недели две и чрезвычайно оживила однообразие монашеской жизни нашей. Родом вольная гражданка Женевы, полуфранцуженка, она чрезвычайно скоро нашлась в довольно затруднительном своем положении. Не будучи вовсе красавицею, любезностью своею и приветливым своим обращением скоро приобрела она благорасположение всего нашего полкового семейства сборовского. С первого взгляда наружность ее не показалась привлекательною, но, узнав другие ее милые качества, <я> забыл об этом и очень полюбил ее без всяких намерений. Она также вскоре познакомилася со мною короче и благоволила ко мне. Мои же любовные поиски в это время обращены были совсем в другую сторону.

Хорошенькая хозяйка Голубинина, жена уездного землемера господина Черинга, истинного патагонца, которые, несмотря на 6 футов росту, бывают так же, как и другие, с рогами, обращала на себя всё мое внимание.

Несмотря на переселение наше в Сборов, эта квартира за Голубининым оставалась, и, бывая часто в городе, мы останавливались всегда в ней. Долго не имел я случая с нею познакомиться; я видал ее только у окна или в общей кухне; болезнь мужа ее, лежавшего в постеле, не позволяла мне идти познакомиться с ним. С моею застенчивостью и недоверчивостью к себе, овладевшею мною еще более с тех пор, как в Сквире я напрасно за двумя трактирщицами волочился, – довольствовался я одним старанием встречаться почаще с красавицею в коридоре или ходить мимо окон.

Однажды, приехав с Голубининым, вечером удалось мне в коридоре, разделявшем их половину дома от нашей, встретить мою черноокую младую… Я стоял на одном крыльце, которое к улице, она на другом, которое на двор, и никак не решался подойти к ней. – Двери к нам в комнаты были у того крыльца, у которого я стоял, – против наших; следственно, чтобы возвратиться из кухни, откуда шедши она остановилась не ведаю что смотреть на дворе, к себе, должно было ей идти мимо меня. Как скоро она предприняла это движение, то я пошел навстречу к ней; на поклон ее и приветствие отвечал я таким же, как водится; сказал ей что-то о погоде, на каком же языке – и сам того решить не могу; она же, отворив двери, пригласила взойти к ним. Я так этому обрадовался, что не пошел тотчас за нею, а бросился к Голубинину в комнату сообщить ему неожиданное это событие и чтобы вместе с ним идти. Хозяина дома нашли мы лежавшего в постеле от лихорадки, которая начинала уже проходить у него. И так как он говорил по-немецки и по-французски, то мы без всякого затруднения и беседовали. Говоря с ним, занимался я, однако, более его женочкою, которую теперь в первой раз мог хорошенько рассмотреть. Она была молода, лет 20 (после узнал я, что ей только 18 лет и что она родилась со мною в один день: я 17 декабря старого стиля, она 29 нового), казалась росту среднего, очень стройного, несмотря на то, что довольно плохой капот ее на вате, обыкновенная одежда полек, не обрисовывал стана. Отличительные черты лица ее были большие кругловатые черные глаза, высокий лоб, белизна коего казалась еще ярче от черных как смоль ее волос, и маленький ротик, который, улыбаясь, открывал ряд перловых42 зубов. От внимательного моего взгляда не укрылись хорошенькие ее ручки, которые так я люблю! – В выражении лица ее не видно было особенных, блестящих качеств ума, но зато умильные, томные, влажные глаза ее обещали многое тому, кому бы удалось вблизи всмотреться в них. – Первым этим посещением остался я очень доволен.

Через несколько дней, будучи в городе, заходил я опять к ним и нашел уже хозяина выздоровевшим, а красавицу еще милее прежнего, но сказать это ей старался я только взглядами, всегда понятными тому, кто захочет в них читать. Кроме молодых супругов, только год еще в супружестве живших, была еще в доме и третья особа, молодая девушка, родственница хозяйки, которая была бы хорошенькою, если бы, к несчастью, не хромала весьма заметно, что портило ее талию и делало ее еще меньше, чем она была ростом. Panni43 Ewa Jurkowska была очень добрая девка и впоследствии мне очень полезная; ей-то публично посвятил я себя. – В Николин день, 6 декабря44, назначен был церковный парад, этот же день избран был местным начальством города для возобновления присяги; все жители были в церкви и после на параде любовались нашим блестящим мундирам <!> – в том числе, разумеется, и моя красота. Возвратясь после оного домой, слезая с коня, я встретил уже ее и, в ответ на приветствие мое, услышал от нее уверение, “que je ne dois pas douter de son c?ur”. – В восторге успел я только произнести: “Charmante”45, – как уже она скрылась, опасаясь, чтобы нас не застали вместе. Никак я не ожидал столь скорого успеха и объяснения на французском языке (правда, какого-то особенного наречия, вроде нашего нижегородского)46, чрезвычайно довольный тем, что я теперь в состоянии буду объясняться на языке, обоим нам понятном. В следующий приезд мой застал я ее одну дома и только что после первого поцелуя хотел насладиться вполне упоением чувств, о котором давно уже мне только снилося, как на несчастье приехал какой-то католик, а потом возвратилась домой Ewa. Другой вечер просидев с ними втроем – муж играл у приятелей в вист, – я убедился в том, что при первом случае вполне буду владеть моею прелестницею. Она не отказывала мне ни в чем, что прихотливое воображение мое ни придумывало в замену высшего наслаждения, которого лишал нас третий собеседник. В этого рода подвигах я не был уже новичком; двухлетняя опытность собственная с двумя девами, с коими незаметно от платонической идеальности я переходил до эпикурейской вещественности, поверяя на деле всё, что слышал от других, и кои, несмотря на то, остались добродетельными (!!), как говорят обыкновенно, – служить может порукою в моих достоинствах. Ожиданный отъезд мужа в уезд по делам был условлен для будущего свидания. Этот желанный день и наступил скоро. После вечера, так же проведенного, как последний, ночь увенчала мои страстные желанья, развернув вполне передо мною объятия любовницы, в которые я ринулся с трепетом первых восторгов юноши. Отвыкнув от благосклонностей красавиц, я едва верил своему счастью; прощаясь вечером с моими собеседницами и получив уже согласие через час возвратиться к той, которой влажные, блуждающие взоры и неясное лепетание уст увлекательнее всех очарований, высказывавших ее томление чувств, я опять был раз в жизни счастлив, как редко им был! Вот прошел условленный час – я осторожно отворяю скрипучие двери, одни, другие, – и я уже там, где покоится моя краса, одна благосклонная темнота скрывает ее…

Вот был первый приветливый на меня взгляд своенравной богини Фортуны с тех пор, как я пошел на поле брани за ее дарами. После трехлетних неудач во всех моих надеждах, беспрерывных нужд, неприятностей ежедневных, горького опыта, кажется, навсегда исцелившего не только от надежд, но и от желаний, – потеряв наконец веру в самого себя, способность к чему-либо, – это была первая радость, проникшая в душу мою, первый луч света, озаривший мрак, который облег ее. Я сделался испытанным столь недоверчив к самому себе, что едва сам верил своему счастью (удаче, сказать лучше, но для меня казалось это именно счастьем).

Мои ощущения были тем живее, что я никогда еще с такою полнотою не наслаждался дарами Пафийской богини47. Анна Петровна, единственная почти предшественница этой, не довольно их делила со мною, по причине, быть может, моей неопытности, и, несмотря на страсть мою к ней (никого я не любил и, вероятно, не буду так любить, как ее), я не столько наслаждался с нею.

Другие были девственницы или в самом деле, или должны были оставаться такими. Эта сила ощущений, для меня новых, и заменяла во мне так называемую любовь к моей красавице; и несмотря на то, что не имела она ни блестящего ума, ни образованности, ни ловкости, которая могла бы меня в нее заставить влюбиться, – ее <…> добродушного нрава достаточно было для того, чтобы всякой день меня более к ней привязывать, тем более что случаи к свиданиям нашим были довольно редки, чтобы могли мы друг другу наскучить. Отъезды мужа давали их нам только <…> Я радовался, что чувствовал в себе нечто похожее на любовь, сей пламень, всё оживляющий. Тот не совершенно счастлив в любви, кто не имеет поверенного. Я имел их разного рода.

<…> Но венками Леля не ограничились в этот раз дары слепого счастья. Между роз вплело оно и лавры, коих еще менее, чем первых, я ожидал и кои были, может статься, от того еще значительнее. – В числе 4-х офицеров, награжденных за кампанию, к удивлению моему, нашел я и себя награжденным чином поручика. Мне, последнему корнету, не только не бывшему в комплекте, а числом, кажется, 30-му, подобное и во сне не снилось: всё, чего я мог надеяться, – это была 4 степени Анна, к которой я был представлен, – награждение, справедливо сравниваемое с коровьею оспою. К моему счастью, у нас было так мало поручиков, что я стал 7-м, следственно, мог вскоре ожидать и дальнейшего производства. Этим нечаянным награждением обязан я был, во-первых, корпусному начальнику нашему Кайсарову: оставшись довольным исполнением собственных поручений его, на меня возложенных, представление мое к кресту переменил он к чину. Потом и за это, как и за многое другое, обязан я прекрасному полу, потому что в оба поручения, сделанные мне Кайсаровым, вмешаны были женщины. Так в военной службе я всем обязан им. Ради прекрасных уст Анны Петровны генерал Свечин, ее постоянный обожатель и следственно несчастный, выхлопотал, что меня в несколько дней приняли в службу, а графиня Полетика дала мне чин поручика. – Какая же святая выхлопочет мне теперь отставку!!!

Незадолго перед сим воспользовался я и последовавшим разрешением отпусков, подав в конце ноября прошение об оном на четыре месяца. Жизнь наша в Сборове, несмотря на свое однообразие, останется у меня в памяти как время, весьма приятно проведенное. Занятия мои по службе полкового адъютантства были весьма незначительны; как и прежде во время моих предместников, Плаутин сам занимался полковыми письменными делами. В другие части должности этой я также мало входил, а передавал только ежедневные приказания и исполнял то, что именно мне было поручаемо.

<…> Обыкновенной порядок дня у нас был следующий. Около полудня мы сходили с делами вниз к генералу; окончив их и особенно завтрак, отправлялись в биллиардную, между тем графиня наша одевалась. Обедали в 4 часа, весьма вкусно, ибо, кроме весьма доброго краковского вина, приятная семейственная беседа нашей гостьи, очень веселого нрава, приправляла наши яства. Вечер, если не уезжал я к моей красавице, то оставались мы вместе часов до 9-ти, потом уходили наверх и заключали день партиею виста. – Сначала был Плаутин очень застенчив против нас и не знал, как поставить себя, что было для меня весьма забавно. Я едва мог себя удерживать от смеха, когда он в первые дни торжественно вводил в столовую, где мы почтительно стояли, свою гостью. Но скоро мы обжились, она привыкла к нам и, без зазрения совести говоря, что я принадлежу к семейству, при мне дурачилась, врала и нежничала с Плаутиным. Я, однако, вел себя чрезвычайно осторожно, нисколько не волочился за красавицею, но любил ее и с нею быть единственно ради ее любезности и добродушия. – От нее же я узнал весьма для меня приятное обстоятельство, что Плаутин ко мне благорасположен, в чем я не очень был уверен, несмотря на то, что при нем находился. Это сказала она мне однажды, когда мы обедали вдвоем; у нас за общим столом было много чужих, и случилось, что мне не осталось места, почему я и был с нею, – признаваясь, что сначала я ей не очень понравился и показался fat, что на наш язык довольно трудно перевести, разве: много воображающим о себе; говорила, что Плаутин заступался за меня, называя очень добрым малым, и что это только педантизм молодого студента. Она уверяла даже, что он любит меня. Душевно рад был бы я, если точно бы так было, но никак далее благорасположения я не могу распространить его чувства ко мне. Сам же я точно люблю и уважаю его <…>

Первая моя мысль была, прежде чем поеду домой, съездить к брату в Ченстохов и узнать, как он живет. Получив позволение Плаутина, я и отправился туда <…> Выехав, пришла мне в голову (о любовь, это твой грех) мысль ехать не в Ченстохов, а в Краков, чтобы там сделать некоторые покупки себе и моей красавице, рассуждая, что брату большой радости от того не будет, что он меня увидит, и что денег ему теперь так нужно быть не может, ибо жалованье третное он только что получил. Ежели же я бы к нему приехал, то должно бы было ему дать или денег и остаться, не ехав в отпуск, или не дать и ехать – также неприятное обстоятельство. Сообразив всё это, подстрекаемый желаньем привезти подарков красавице, поехал я в Краков.

Этот поступок не прощу я себе никогда, что ради красавицы моей не захотел я взять на себя труд проехать сотню верст, чтобы побывать у брата, узнать его обстоятельства, тем более что, ехав домой, я мог бы помочь в том, в чем он нуждался, объяснив всё дома. Но такова наша слабость, что неприятности двухдневного пути остановили меня в исполнении должного, которому предпочел приветливый взгляд женщины! Скоро познал я всю слабость, весь эгоизм свой – раскаивался в оном и теперь каюсь, но этим не могу помочь невозвратимому. Хорошо, если после сего впредь я не впаду в подобный поступок; он останется всегда темным пятном на памяти моей, которого ничто не изгладит.

Краков мне показался первым истинно иностранным, европейским, где нет следов русского, городом. Неправильные узкие улицы, готическая архитектура зданий, атмосфера, напитанная дымом каменного угля, которым отапливается весь город и которая сильно поражает обоняние при самом въезде в город; мелкая промышленность германская, соединенная с порядком даже в самой прислуге гостиниц, – всё это с первого взгляда показалось если и не ново (потому что, живучи так долго, как я, в Лифляндии, немецкий быт мне был известен), то вполне европейским.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.