«Не облако в штанах, а штаны в облаках»

«Не облако в штанах, а штаны в облаках»

В конце 1920-х годов принятый партией большевиков курс форсированного построения социализма вновь вернул повседневной жизни черты «чрезвычайности». В этих условиях возродились нормы классового распределения, неотделимые от нищенства рядового человека. «Великий перелом» 1929 года начался с резких перебоев в снабжении населения промышленными товарами. Их стали выдавать по карточкам (ордерам, талонам, заборным книжкам). Но даже наличие этих документов не гарантировало обеспечение горожан одеждой. Д.А. Гранин вспоминал: «Длинные очереди стояли за пальто… за сапогами, за чулками. На дефицитные товары выдавались ордера, но и по ордерам были очереди. В очереди становились с ночи. В очередях стояли семьями, сменяя друг друга»376. Память В.С. Шефнера, чья юность совпала с годами первых пятилеток, зафиксировала популярный в те годы куплет:

По ордерам, по ордерам,

По заборным книжкам

Тут и там, тут и там

Галстуки, манишки377.

На рубеже 1920–1930-х годов популярным стал анекдот о разнице между Маяковским и воспетым им Моссельпромом: «Первый дал “Облако в штанах”, а второй – штаны в облаках»378. И вновь, как лакмусовая бумага, проблему дефицита выявляет художественная литература. В романе Ильфа и Петрова «Золотой теленок» Остап Бендер безуспешно пытается приодеться в провинциальном городе Лучанске:

«Магазин “Платье мужское, дамское и детское” помещался под огромной вывеской, занимавшей весь двухэтажный дом. На вывеске были намалеваны десятки фигур: желтолицые мужчины с тонкими усиками, в шубах с отвернутыми наружу хорьковыми полами, дамы с муфтами в руках, коротконогие дети в матросских костюмчиках, комсомолки в красных косынках и сумрачные хозяйственники, погруженные по самые бедра в фетровые сапоги. Все это великолепие разбивалось о маленькую бумажку, прилепленную к входной двери магазина:

ШТАНОВ НЕТ

– Фу, как грубо, – сказал Остап, входя, – сразу видно, что провинция. Написали бы, как пишут в Москве: “Брюк нет”, прилично и благородно. Граждане довольные расходятся по домам»379.

И такие примеры не единичны. Об отсутствии брюк или о «дефицитных штанах» устами своих героев говорили, например, И.Г. Эренбург и В.А. Каверин380.

Население советских городов вновь погрузилось в эпоху нищенства и оборванства. С.Н. Цендровская вспоминала о своем школьном детстве: «Все мальчики и девочки ходили в синих сатиновых халатах… Редко кто из ребят имел шерстяное красивое платье, или теплый свитер, или рейтузы. Одевались очень плохо, особенно в 1929–1933 годах. На ногах резиновые тапки или парусиновые баретки на резиновой подошве, руки вечно красные, мерзли без варежек. Какие у нас были пальто, уж не помню, но точно, что не купленные в магазине, а перешитые из какого-нибудь старья»381. Вновь в унизительном положения оборванцев оказалась интеллигенция. Д.И. Хармс записал в дневнике в конце ноября 1932 года: «Пытался (перед походом в филармонию. – Н.Л.) одеться как можно лучше. Сапоги, правда, чересчур плохи, да и к тому же шнурки рваные и связанные узелочками»382. Почти те же детали встречаются в книге П.С. Романова «Товарищ Кисляков». Главный герой произведения – бывший инженер, волею судьбы ставший музейным работником, – одет в прорезиненное, порыжевшее от солнца пальто «с бубновым тузом штопки на спине», «каблуки у башмаков, съеденные с одной стороны асфальтовыми тротуарами, имели жалкий вид». Это, как не без оснований казалось Кислякову, позволяло говорить о нем: «Вот общипанный интеллигент идет»383. По-прежнему бедно одевалась и масса студенчества. В воспоминаниях Н.М. Ивановой-Романовой, в 1930–1933 годах учившейся в Ленинградском педагогическом университете, присутствует такая деталь: «Январские каникулы 1932-го. Перед каникулами я тяжело заболеваю, простудилась после бани из-за нехватки одежды на смену»384. Единственная пара белья – типичное явление в среде горожан в первой половине 1930-х годов. Неблагополучно обстояло дело и с экипировкой рабочих. В 1929 году пролетарские семьи могли купить всего лишь 1,5 пары обуви на человека в год и в среднем 17 м ткани, тратя на это 32 рубля385.

При этом следует учесть, что на фабрики и заводы вещевые ордера поступали в первую очередь. К концу первой пятилетки ситуация с одеждой ухудшилась – возросли цены даже на распределяемые товары. В 1931 году рабочие приобретали всего 13 м ткани, но уже на 40 рублей386. Петербургский историк А.Г. Маньков в своем юношеском дневнике запечатлел семейную ссору весной 1933 года. Поводом для нее был разговор о покупке галош, пара которых стоила 15 рублей. Но это пробило бы огромную брешь в семейном бюджете387.

Конечно, в обстановке вновь воцарившегося оборванства маркирование в качестве патологии каких-либо видов одежды было бы нелепым. Но возродить нормы аскетизма эпохи военного коммунизма властные структуры все же попытались. Как и в начале 1920-х годов, в «революционность» играла часть интеллигенции. В красном платочке и юнгштурмовке часто появлялась в редакциях ленинградских газет поэтесса О.Ф. Берггольц. По словам известного литературного критика Л.И. Левина, «эта девочка в красной косынке была уже дважды матерью, но твердо решила оставаться комсомолкой из-за Нарвской заставы»388. Но скорее это была поза, чем истинный аскетизм. Одновременно в официальной моде рубежа 1920–1930-х годов возобладал стереотип внешней принадлежности к эпохе индустриализации и технологизации – черт, характерных для первых пятилеток. Как писал Ю.К. Олеша, это была некая специфическая красота, возникающая «от частого общения с водой, машинами и гимнастическими приборами»389. Популярным видом одежды стали «соколки» – трикотажные футболки с цветными шнуровками. Пригодные прежде всего для занятий спортом, они тем не менее превратились в атрибут официальной моды конца 1920-х – начала 1930-х годов. Именно в такой футболке запечатлена девушка на картине А.Н. Самохвалова «ГТО» (1931).

Особый технологизм эпохи отражали и ткани – знаменитый советский агиттекстиль. Первые образцы тканей, украшенных в противовес русской текстильной продукции не цветочными, а выраженно геометрическими композициями, появились еще в 1923 году. Они были изготовлены на 1-й ситцевой фабрике в Москве. А уже весной 1924 года, как писал журнал «Художник и зритель», «женщины Москвы – не нэпманки, но работницы, кухарки, служащие, поприоделись. Вместо прежних мещанских цветочков замелькали на тканях новые неожиданные броские узоры»390. Агитационный текстиль был результатом художественных поисков левых художников-конструктивистов Л.С. Поповой и В.Ф. Степановой. Новые ткани отличались необычностью композиции и чистотой цвета. Их появление отражало модное в то время направление изобразительного искусства, которое, по словам теоретика журнала «ЛЕФ» О.М. Брика, «создается на фабриках и заводах»391. Но своего апогея «советизация текстильного рисунка» достигла на рубеже 1920–1930-х годов. Художники стали работать над созданием тканей с социально-политической заостренностью. Более того, как утверждает искусствовед К. Акинша, по инициативе идеологических структур на фабриках и заводах проводились чистки коллекции текстильных образцов. В результате в 1929–1931 годах было уничтожено около 25 000 эскизов для тканей, в первую очередь с так называемой «флоральной орнаментацией»392. «Мелкобуржуазный горошек», «мещанские цветочки», «интеллигентскую клеточку», как неактуальные, несозвучные потребностям времени, заменили ситцы с рисунками «Комсомол за работой», «Участие красноармейцев в уборке хлопка», «Коллективизация», «Военно-морской флот». Женщины вынуждены были шить одежду из тканей с изображением заводов, аэростатов, сеялок, электрических лампочек и т.д.

В большинстве традиционных культур ткани, процесс их создания и способы употребления насыщаются глубоким семантико-семиотическим смыслом. Материи приписываются определенные ритуальные функции: оберега или включения в новое пространство, соединения различных сфер существования, священного дара, маркера социального статуса, признака богатства. Эти функции, трансформировавшиеся в условиях модернизации, проявлялись и в советском культурно-бытовом пространстве. В условиях нормированной системы распределения на рубеже 1920–1930-х годов укрепилась роль ткани как некоего дара власти в отношении своего народа: отрезы материи население могло получать по карточкам и ордерам. В годы первых пятилеток на промышленных предприятиях было введено материальное стимулирование рабочих-рационализаторов. За каждое принятое рацпредложение они получали талон с номером. В назначенный день, по воспоминаниям ветеранов одной из ленинградских фабрик, эти талоны разыгрывались в лотерее. «Каждый выигрывал на свой талон какую-нибудь дефицитную в то время вещь: костюм, пальто, ботинки, отрез материала»393. Ткани использовались в качестве вещественного премирования. В романе В.К. Кетлинской «Мужество» (1936–1938) «синяя, в полоску, как на матрасы» полушерстянка выдается ударникам строительства Комсомольска-на-Амуре394. По данным дневника московского учителя И.И. Шитца, делегаты XVI съезда ВКП(б) получили подарок – «розовую квитанцию в особый магазин ОГПУ, где в числе прочих предметов (пары обуви, двух пар белья, трех кусков мыла) фигурировали отрез на костюм – три метра и 10 метров бумазеи»395.

Нормированное распределение первых пятилеток, безусловно, носило дисциплинирующий характер. Благодаря ранжированной системе снабжения оно способствовало появлению вещей-маркеров, доступных социально значимым слоям городского населения. Однако в отличие от эпохи военного коммунизма они не носили выраженного «революционного» характера, как, например, кожанка. В стране начали формироваться новые элитные слои, во внешнем облике которых стали появляться черты своеобразной советской роскоши.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.