НИЖЕГОРОДСКИЙ ОТШЕЛЬНИК

НИЖЕГОРОДСКИЙ ОТШЕЛЬНИК

Федор Сухов — редкий вид русского человека. Его первое письмо ко мне. Судьба провинциального поэта. Неизвестное стихотворение Николая Клюева. Моя многострадальная книга. Поддержка нижегородского отшельника. Спор об ифлийцах. Солдат, проклявший войну

Вначале 80-х годов я несколько раз побывал в Нижнем Новгороде — тогдашнем Горьком. Дело в том, что местные краеведы решили открыть на здании больницы, где когда-то работал врачом мой дед Аркадий Николаевич Куняев, памятную доску в его честь. Я приезжал в Нижний, копался в областном архиве, расспрашивал о судьбе деда и бабушки, Натальи Алексеевны, которая тоже работала врачом в той же больнице, у их сына — моего дядьки Николая Аркадьевича, составлял текст надписи на мраморной доске, договаривался с местным начальством о дне торжественного открытия. Вскоре памятная доска была изготовлена, собрались к больнице старейшие медицинские работники города, помнившие деда и бабку, умерших от тифа во время гражданской войны (больница их в то время была тифозным лазаретом), я приспустил с доски традиционное покрывало, произнес несколько слов благодарности городу и после небольшого банкета в гостинице уехал в Москву. А через какое-то время получил из Нижнего Новгорода письмо, написанное красивым, ровным почерком. Оно было от поэта Федора Сухова.

Он воплощал в себе редкую разновидность русского человека, очерченную в литературе нашей, может быть, полнее всего Иваном Сергеевичем Тургеневым.

Помните Касьяна из Красивой Мечи, Калиныча, Яшку Турка — персонажей "Записок охотника", одной из самых любимых моих книг. Все они — хрупкие, поэтические, созерцательные натуры, сторонящиеся борьбы и крови, певцы и знахари, отшельники и сказочники. Они помнят названия русских трав и лечебные их свойства, умеют заговаривать кровь, восхищаются голосами лесных и полевых пташек, их трелями, пересвистами, чириканьем, наслаждаются перезвонами русской народной речи, живут, как Божьи легкокрылые создания, в ее стихии и потому, может быть, сухонькие, даже тщедушные, артистичные от природы, до старости сохраняют в своем облике нечто вечно отроческое… Да и похож он был тонким очертанием впалого худого лица, мерцающими птичьими глазами, хохолком, свисающим со лба, острым подбородком, легкой, словно бы чуть-чуть прыгающей походкой на какую-то диковинную птицу, опирающуюся во время ходьбы на легкий самодельный посох.

И вот именно человеку такого склада, как говорится, не от мира сего, в июне 1941 года Россия в минуту смертельной опасности вложила в руки оружие.

Провожали меня на войну,

До дороги большой провожали.

На село я прощально взглянул,

И вдруг губы мои задрожали.

Ничего б не случилось со мной,

Если б я невзначай разрыдался, —

Я прощался с родной стороной,

Сам с собою, быть может, прощался.

А какая стояла пора!

Лето в полном цвету медовело.

Собирались косить клевера.

Рожь от жаркого солнышка млела.

Поспевала высокая рожь,

Наливалась густая пшеница,

И овес, что так быстро подрос,

Прямо в ноги спешил поклониться.

Заиграла, запела гармонь,

Все сказала своими ладами,

И платок с голубою каймой

Мне уже на прощанье подарен.

В отдалении гром громыхнул,

Весь закат был в зловещем пожаре…

Провожали меня на войну,

До дороги большой провожали…

Лучше всех много лет тому назад об этом замечательном стихотворении написал Вадим Кожинов:

"В чем тайна этого стихотворения? Именно в том, что перед нами не "картина", а цельное огромное переживание. Родина, народ провожают своего сына на войну. И отдельные лица уже неразличимы. Есть стихия Родины, в которой все слилось. Но если вглядеться, угадываешь и все слагаемые этой стихии: "губы мои задрожали", и "ничего б не случилось со мной, если б я невзначай разрыдался…" Сквозь это видишь идущую рядом плачущую мать и скорбное лицо отца. А вот и голос друга — гармонь, которая "Все сказала своими ладами". И девушка, ибо, конечно, именно она подарила "платок с голубою каймой". И, наконец, рожь, пшеница — то богатство, то добро и красота, в которые веками укладывались и труд и любовь односельчан, так что это как бы уже живые существа, кланяющиеся в ноги уходящему молодому хозяину.

Мальчишка — а возраст героя отчетливо выражается в этих "вдруг задрожавших губах" — прощается с Родиной, уходит в зловещий пожар войны. Что ж, может, слаб и боязлив он, если t готов невзначай разрыдаться? Герой не сияет на прощание показной белозубой улыбкой. Он по-русски откровенен и открыт и не соблюдает "форму". Но совершенно ясно: больше уже не дрогнут ни губы его, ни рука. Здесь, на пороге родного дома, он уже заранее как бы пережил и преодолел страх смерти, "попрощался сам с собою".

Ко всему сказанному мне разве что хотелось бы добавить, что все-таки такие люди рождаются в народе не для войны, а "для вдохновенья, для звуков сладких и молитв". Федор Сухов из Красного Оселка, тургеневский Касьян из Красивой (Красной!) Мечи. Даже имена их деревень родственны друг другу-

"Дорогой Станислав!

Спасибо за свет. По всей вероятности, тебе неизвестно, как давно, как пристально я слежу за твоим светом, среди моих книг есть и твои книги, даже те, которые вышли за хребтом Кавказа, в Грузии.

Когда бываю в Нижнем, проходя по набережной, гляжу на памятную дорку, которую (как мне говорили) благодаря твоим стараниям прикрепили к стене спецбольницы во славу твоих дедичей и отчичей. Да святится их имя, их дело в памяти народной!

Что касается поэтов фронтового поколения, мне думается, у поэтов нет возраста, поэт всегда во времени, нельзя, например, назвать Есенина поэтом первой мировой войны или революционной, как и дореволюционной эпохи, то же самое можно сказать про Пастернака, поэтому у меня с тобой много может быть общего, несмотря на разницу в летах. (В этом выразилось несогласие с тем, что я, послав ему книгу своих стихов, называл его в дарственной надписи поэтом фронтового поколения. — Ст. К.). Впрочем, ладно, я плохой теоретик, мне хочется только одного: ухватить за пятку уходящий день, запечатлеть его в каких-то словах, звуках. На большее я не рассчитываю. Вот сколько лет я хожу-брожу по местам своего появления на свет, казалось бы, все известно, все знакомо, но вчера я узрел такое местечко, которое меня убило своей красотой, своей необычностью. Ах, как хорошо, что я еще могу что-то зреть, что-то видеть.

Знаешь, изо всех стихов Твардовского мне больше всего по душе, по нутру одно стихотворение, никем не замеченное.

Как после мартовских метелей.

Свежи, прозрачны и легки,

В апреле

Вдруг порозовели

По-вербному березняки.

Весенним заморозком чутким

Подсушен и взбодрен лесок,

Еще одни, вторые сутки,

И под корой проснется сок.

И зимний пень березовый

Нальется пеной розовой.

Кланяюсь тебе нашей приволжской вербой, ее умиленной слезой.

Федор Сухов.

24 марта 1983 г.,

с. Красный Оселок".

Письмо было неожиданно личным, сердечным, доверительным, "неожиданно" потому, что до сего времени мы с Федором Григорьевичем Суховым случайно раз, другой встречались то ли в Доме литераторов, то ли в Доме творчества и ни о чем всерьез поговорить не успели. А тут такие слова, как будто мы давно знакомы, и даже засохшая веточка вербы приколота к письму, как прямое свидетельство того, что письмо написано в конце марта, и как живое дополнение к чудному стихотворению Твардовского.

С той поры и началась наша переписка, закончившаяся только после смерти Федора Сухова. Следующее письмо было как бы благодарностью его за то, что я написал в издательство "Современник" рецензию, в которой настаивал на скорейшем издании его книги.

"Дорогой Станислав!

Давным-давно послал тебе письмо, в котором я оповещал тебя, что мой знакомый, бывший директор средней школы города Первомайски, ныне краевед-пенсионер Клюев Николай Федорович, просил у меня твой адрес. Он хотел уведомить тебя о построенной твоим дедом больнице в бывшем Ташине (ныне Первомайске), или (лучше) в нынешнем Ташине (бывшем Первомайске). Не знаю, получил ли ты это письмо или нет. И еще. Послал тебе свою книгу "Подзимь". Тоже не знаю, получил ты ее или нет. А я вот получил твою рецензию из издательства "Современник" на мою рукопись. Благодарен тебе за преувеличенно-высокий отзыв. Меня слезы прошибли, я ведь до сих пор в черном теле пребываю. К сожалению, издательство не может издать мою книгу, оно перешло на издание только новинок. Ничего, переживем. И еще. Ты меня считаешь поэтом войны, себя я таковым не считаю. Если я действительно поэт, то поэт наших российских пажитей, поэт своего Красного Оселка, ибо "более всего любовь к родному краю меня томила, мучила и жгла".

Дорогой Станислав, может, махнешь в наши нижегородские пределы, в которых пребывали не забытые нижегородцами твои родичи.

А у меня в Красном Оселке уже поют соловьи, поют оттого, чтобы согреться, холодно, да и голодно в сельской местности, впрочем, сам я довольствуюсь ромашками-кашками, всякой съедобной и несъедобной травкой, поэтому продовольственная программа меня особо не волнует, вернее, она меня не довольствует, я ее не ем. Шучу! Что же, можно и пошутить от радости, ты действительно утешил меня.

Кланяюсь тебе нашей Волгой, моим Красным Оселком.

Федор Сухов.

3 (день Пасхи) 1986 г.,

с. Красный Оселок".

Повторюсь, что поводом для этого письма была внутренняя рецензия на рукопись Федора Сухова, которую я написал для издательства "Современник". Рукопись восхитила меня. Что же касается сообщения Сухова о больнице, якобы построенной моим дедом в Ташино, то здесь Федор что-то напутал. До перевода в Нижний Новгород дед с бабкой в 1905–1912 годах работали в земской карамзинской больнице в поселке Рогожка, что неподалеку от Дивеевского монастыря и Арзамаса-16.

Кстати, и на той больнице в начале 90-х годов была открыта памятная доска, увековечившая имя деда.

А письма Федора Сухова я всегда получал с особым волнением. В них встречались и короткие, но точные оценки поэтов России, и краткие, но выразительные картины родной природы и деревенской жизни, и живые подробности жизни собственной. Угадывалось по письмам, что одиноко ему было в эти годы на родине, не с кем было поговорить душевно и откровенно. Власть тогдашнюю он не любил, да и она его не жаловала, в круг официально признанных поэтов, в привилегированную фронтовую обойму попасть не стремился, потому и жил замкнуто и, найдя во мне сочувствие и понимание, время от времени отводил душу в письмах. Иногда обращался со мной на "ты", а иногда вдруг, от природной деликатности, что ли, переходил на "вы".

"Дорогой Станислав Юрьевич!

В Ялте приобрел Вашу книгу "Пространство и время". Ваши книги у меня и до этого были, я их читал и хорошо знаю Вашу поэзию. Но так уж бывает, только по последней Вашей книге почувствовал (ощупал), как мы с Вами близки. И эта близость радует, приятно знать, что ты не одинок. Я всю жизнь искал какой-то близости, в свое время восхищался Н. Тряпкиным, М. Исаковским, А. Твардовским, А. Прокофьевым… Мне кажется, наша поэзия утратила ту образность, начало которой так блистательно являли Н. Клюев, С. Есенин, утрачена музыка, без которой не мыслили А. Блок, А. Ахматова, Б. Пастернак, М. Цветаева.

Мне близка Ваша музыка, Ваша словесная весомость.

Был бы очень рад увидеть Вас в наших нижегородских пределах. Кланяюсь Вам последней улыбкой нашего русского лета.

Федор Сухов.

16 октября 1986 г.,

с. Кр. Оселок".

К листку был подколот высохший, пожелтевший цветок луговой фиалки… А еще стихотворение Федора Сухова, написанное также от руки. Стихотворение — доверительное, очень личное, а по тем временам и крамольное.

Обезглавлены колокольни,

Наземь сброшены колокола…

Кони, кони, каурые кони,

Больше нет ни двора, ни кола.

Да и нету коней-то. Нету.

Ни телеги нет, ни дуги.

Возвышая глаза свои к небу,

На свои возвращаюсь круги.

Я к тебе возвращаюсь, о Господи,

Сына блудного не отринь!

Упаси от дьявольской гордости

На свет вышедшую полынь.

Лебеду мою к давней истине

Через гати свои проведи.

Знаю — выживет, выстоит

Только тот, кто идет впереди;

Кладет свою душу,

Умирает за други своя,

В холодь майскую, в майскую стужу

Своего прибодрит соловья.

Отогреет дыханье яблонь

На рассветной студеной заре, —

Только доброе семя прозябнет,

А недоброе сгинет в земле.

2 мая 1986 г.

Возможно, что стихи ("на свет вышедшую полынь") написаны и под впечатлением от Чернобыля… Не знаю, успел ли Федор Сухов опубликовать их. Кажется, что нет.

Поводом для следующего письма послужило то, что мы с сыном издали в 1986 году в Архангельске самую полную по тем временам книгу стихотворений и поэм Николая Клюева, и я, зная, как любит поэзию Клюева Федор Сухов, сразу же послал книгу ему в Нижний Новгород.

"Дорогой Станислав!

Мое ретивое замерло от неожиданного подарка. Если бы ты знал, какую радость доставил мне…

Начало января 1942 года, наша 14-я противотанковая бригада была переброшена из-под Воронежа под Сторожевое, мой взвод противотанковых ружей занял позиции в самом селе. Была оттепель. В брошенных и разбитых домах беспризорно валялось всякое барахло. В одном разбитом доме с листа дореволюционного журнала жалобно глянули на меня сточенные подтаявшим снегом стихотворные строки.

Черны проталины навозом,

Капустной прелью тянет с гряд,

Ушли метелицы с морозом,

Оставив марту снежный плат.

И за неделю март-портняжка

Из плата выкроил зипун,

Наделал дыр, где подзапашка,

На воротник нашил галун.

Кому останется обнова?..

Трухлявы кочки, в поле сырь,

И на заре в глуши еловой,

Как ангелок, поет снегирь.

Капели реже, тропки суше,

Ручьи скатилися в долок…

Глядь, на пригорке лен кукушкин

Вздувает синий огонек.

Тогда-то я испытал великое блаженство от первого знакомства с поэзией Николая Клюева. Раньше я знал (из автобиографии С. А. Есенина) только фамилию этого поэта. Беспризорно кричащие, вернее, плачущие строки навсегда нашли приют в моей памяти. После войны в Москве в букинистическом магазине я приобрел два сборника Н. А. Клюева "Сосен перезвон" и "Избяные песни", сборники эти когда-то принадлежали Пясту. Потом стали попадаться стихи Н. И. Тряпкина, стихи эти я воспринимал, как продолжение той поэзии, родоначальником которой был олонецкий чудодей…

В 1974 году попал я в Малеевку, в Дом творчества, ко мне часто заходил Н. И. Тряпкин, много говорили об олонецком чародее. Как-то сами собой сложились строки, которые я посылаю тебе (и твоему сыну) как благодарение за великую радость. Кстати, у меня есть стихотворение Н. А. Клюева, которое не входило ни в одно его издание. Будь здоров, жду тебя в нижегородские пределы.

Федор Сухов.

21 марта 1987 г.,

Н. Новгород (б. Горький) ".

(до возвращения Горькому исторического имени оставалось еще несколько лет)…

А вот и стихотворение Ф. Сухова, написанное под впечатлением от чтения книги, изданной нами:

Станиславу Куняеву,

Сергею Куняеву с благодарностью.

Федор Сухов.

21.03 87, Н. Новгород.

ПОВЕСТВУЕТ СИВЕРКО

Осыпается, падает под ноги

Золотое убранство осинника.

О каком-то неведомом подвиге

Голосит набегающий сиверко.

Повествует о сказочной Ладоге,

О былинном кручинится витязе,

Что играл не на гуслях — на радуге,

Что всего себя песнями высветлил.

Перезвонами утренней сосенки

Упивался олонецкий гудошник,

Колобродил по клюквенной просеке

Баско, зная все глобочки тутошны.

Все промоины, все перемоины

Ведал он да по всей по окружине,

Что была, как невеста, помолвлена,

Со своим уговорена суженым.

Ну а суженый тешился песнями,

Душу клал не на гусли — на радугу,

Золотыми волшебными перстнями

Одарял и Онегу и Ладогу.

И тогда-то пошла хороводиться,

В пляс пустилась просторная улица,

Из озерного хрупкого хвороста

Воскрылила залетная утица.

Приподнялся и селезень. На полночь,

На Полярное глянул сияние.

Ядовитой росою окаплилась

Волчьей сыти глубокая ямина.

Пала на пожни белая изморозь,

Свинцовея, угрюмилось озеро,

Там, где дикая, гиблая низменность

Каменеючи обезголосила.

Сгиб безвестно олонецкий гудошник,

Отходил он по клюквенной просеке;

Только здравствуют иволги тутошни

С перезвонами утренней сосенки.

Сентябрь 1974 г. Малеевка

В последние годы жизни Федор Сухов ревниво и пристрастно читал книги поэтов моего поколения, искал единомышленников по русскому слову и русскому чувству… В 1986 году, за год с лишним до смерти Анатолия Передреева, была издана его последняя прижизненная книга "Стихотворения"… Федор сразу же прочитал ее.

"Дорогой Станислав!

Рад твоей весточке. Благодарю за память. Жду в наши нижегородские пределы. Недавно приобрел новую книгу Анатолия Передреева, какой замечательный, по-русски чистый, редкий в наше время действительно талантливый поэт! Жаль, что он так мало пишет. Впрочем, мал золотник, да дорог. Я сейчас сижу в Нижнем, зима больно в этом году сердитая… Ну, ладно. До встречи.

Федор С.

28 января 1987 г.,

Н. Новгород (б. Горький) ".

Весной 1987 года я опубликовал в "Новом мире", где доселе никогда не печатался, несколько стихотворений…

"Дорогой Станислав!

Радостно воспринял твою подборку в "ИМ". Мне думается, что ты шагаешь через самого себя и приближаешься к тому искомому слову, которое давно утрачено нашими стихотворцами. Радостно встретил доброе слово о Н. Тряпкине. Пожалуй, он единственный, кто верен тому же слову, по крайней мере, он наш патриарх. Думаю, ты меня хорошо понимаешь.

Кланяюсь твоей супруге последней улыбкой нашего красного лета.

Федор Сухов.,

30 августа 1987 г.

с. Кр. Оселок".

В прорезь на бумаге, как традиционный привет от Федора, был вставлен "цветок засохший, безуханный…"

"Дорогой Станислав!

Посылаю, возможно, неизвестное тебе стихотворение Н. А. Клюева. Рад был встрече в ЦДЛ. К сожалению, мало поговорили. Но о Клюеве успели. Он действительно великий поэт, родоначальник той новой поэзии, которая дала нашей словесности С. Есенина, П. Васильева, М. Исаковского, Н. Тряпкина, А. Прокофьева. На образности Клюева (возможно, через Есенина) развилась поэтика А. Веселого, М. Шолохова, не чужд этой поэтики был и А. Чапыгин и многие другие прозаики.

Кланяюсь нашим небом, его зорями.

Федор С.

27 июня 1987 г.,

с. Кр. Оселок".

В Доме литераторов мы в радостной суматошности проговорили целый вечер. И Передреев был с нами. Федор, в отличие от своих молодых друзей, пил водочку осторожно, уважительно, небольшими глоточками, как птица. Его лицо, прорезанное морщинами, постепенно разглаживалось, тонкая улыбка к юнцу вечера все чаще высвечивала глубоко запавший рот. Чистый Калиныч.

Вопреки обыкновению, в прорезь на письме были вставлены не один, а два цветка — фиолетовый и розовый, и приложено стихотворение Клюева "Не качнутся под бегом лосиным", датированное 1927 годом и стоящее особняком в его творчестве. Стихи о строительстве советской цивилизации.

* * *

Не качнутся под бегом лосиным

Приозерные берега,

Не стучат по застывшим осинам

Завитые оленьи рога.

И мелькает повадка медвежья,

Поднимая упрямые лбы,

По крутым большакам Заонежья

Телеграфные встали столбы.

На болотное это пространство

Город жаркие руки простер,

Вышки дымные электростанций

Озаряют несметный простор.

Грохнут волны в тяжелом разбеге,

Перекличку ведут облака.

Пароходы бегут по Онеге,

Колыхая тугие бока.

К шумной пристани по откосам,

Где высокая гнется трава,

Носят девушки смуглым матросам

Прионежских грибов кузова.

О страна, — в синеяростном дыме

Ты в грядущее строишь мосты,

Завитыми и золотыми

Проводами опутана ты.

(1927)

В конце 1987 года я послал Ф. Сухову свою книгу критики и публицистики… Ответ из Красного Оселка не заставил себя ждать.

"Дорогой Станислав!

Был в Нижнем, увидел присланный тобой "Огонь, мерцающий в сосуде". Рад, что твой огонь выдвинут на соискание премии имени А. М. Горького.

Я погрелся у твоего огня, стало теплее на душе. Думаю, что ты совершаешь великое дело, — Клюев, Есенин, Васильев истинно народные поэты, пожалуй, только они вобрали в себя дух русского человека, его поэтические воззрения, вовремя — среди воя и свиста заговорил ты о В. Высоцком (твою статью о нем я читал раньше). Короче — будь самим собой. Жду новых встреч.

Федор Сухов.

11 ноября 1987 г.,

с. Кр. Оселок".

В 1987 году была выдвинута на соискание Государственной премии моя многострадальная книга "Огонь, мерцающий в сосуде". Я не зря называю ее многострадальной, в ее основе лежала книга статей "Свободная стихия", изданная в том же издательстве несколькими годами раньше. Даже дружески настроенные ко мне работники издательства Евгений Лебедев, Александр Байгушев и Валентин Сорокин, читая многие главы, общие для обеих книг, в свое время хватались за головы, наперебой предлагали мне такие-то абзацы снять, такие-то страницы переделать, особенно смущал их еврейский вопрос. Я понимал их и не осуждал. Ведь они отвечали за судьбу целого издательства. Но и своего детища было жалко.

В конце концов верстка "Свободной стихии" попала на чтение к самому директору издательства Николаю Шундику, который находился в больнице, но тем не менее решил лично заняться скандальной книгой. Из больницы я получил письмо Шундика на двенадцати страницах. По существу, он предлагал мне начать работу под рукописью чуть ли не сначала.

"В книге оказался ряд таких мест, которые ставят ее под сокрушительный удар".

"Очень неосмотрительно цитировать Лермонтова, писавшего в личном письме: "А их (горцев) 600 осталось на месте, кажется, хорошо". Это надо убрать… Цитата звучит нынче страшно".

"Твои размышления о внутреннем рабстве двусмысленно проецируются на наши дни. На подразумеваемое нами "сегодняшнее". Причем понимай его как хочешь — и как сионистское рабство можно прочесть, а можно прочесть еще и пострашнее".

"На стр. 266 герой говорит: "Взяли в плен 250 человек (это про эсэсовцев), тут же на путях и расстреляли, некогда с ими было возиться". А вот "Немецкая волна " найдет время повозиться, целую передачу построит. Зачем это нам?"

Я вспоминаю все обстоятельства этой давней истории лишь потому, чтобы нынешние молодые писатели воочию убедились в том, сколько лишних сил, воли, терпения приходилось тратить нам в свое время, чтобы донести до читателей свои заветные чувства и мысли. Николаю Шундику я ответил страстным посланием.

"Дорогой Николай Елисеевич!

Горестно мне писать это письмо Вам — но другого выхода у меня нет. Вы сделали немало замечаний по верстке моей книги и предлагаете, чтобы я их учел… Если бы Вы знали, как я сдавал эту книгу! Полгода непрерывной работы по замечаниям и предложениям Лебедева, Карелина, Байгушева, Сорокина. При всем при том, что рецензенты и все работники издательства с восторгом отзывались о книге в целом… Одну статью о Багрицком я переделывал четыре раза (!), потому что и Карелин, и Байгушев, и Сорокин гарантировали, что после очередной доработки она все-таки останется в рукописи. Но в последний период ее прочитали Вы, и я, буквально скрепя сердце, пошел навстречу Вашему пожеланию и убрал статью из книги, хотя, на мой взгляд, она необходимо должна была там остаться. — Ну, подумал я тогда, — наконец-то книга сдана и мои мытарства кончились… Однако они начинаются снова. Зачем же тогда была проведена вся эта громадная редакторская работа? Почему же Вы не доверяете своим работникам? Давайте тогда, если Вы хотите редактировать мою книгу, начнем все сначала, с первоначальных вариантов глав — потому что не со всеми сокращениями и правками я был согласен, — может быть.

Вы к иным страницам подойдете более объективно, чем мои редактора! Вы же прекрасно знаете, Николай Елисеевич, что каждый лишний читающий редактор — это очередная правка. Не может быть такого, чтобы в книге все было бесспорно и чтобы редактор на сто процентов был согласен с автором. Я известный поэт, автор четырнадцати поэтических книг, двадцать лет работаю в поэзии и критике. Как все писатели, особенно в жанре этой книги, я имею право на субъективные оценки, на свое понимание поэтического творчества того или иного поэта… Прошу Вас проявить широту и оставить мне эту возможность. Я сам отвечаю за свою книгу, в первую очередь и как поэт, и как член партии, и как секретарь правления Московской писательской организации. Конечно, за книгу отвечаете и Вы, но коль по главным идейным параметрам она прочна — то всякого рода эстетические оценки — их можно принимать широко. Измучился я с этой книгой, Николай Елисеевич. Она — плоть и кровь моя. Не режьте по живому. Я человек не слабый. С недругами бороться умею. Но хуже нет отстаивать себя в спорах с единомышленниками… Руки опускаются. И это в то время, когда нам, как никогда, нужны широта по отношению друг к другу, желание понять друг друга, терпимость к разного рода оттенкам наших взглядов… Ведь мы каждый по-своему боремся и утверждаем значительность и жизнеспособность русской советской литературы, и главная наша беда в этом деле — разобщенность, а главная задача — единство, единство и еще раз оно.

Карелин, Сорокин и Байгушев берут всю ответственность за книгу на себя, поскольку Вы в больнице… Зачем Вам подменять их всех, когда я с ними столько работал, что рукопись трижды (!) пришлось перепечатывать. Я шел на очень многие уступки.

Прошу Вас по-человечески подписать книгу, чтобы мы все облегченно вздохнули. Прошу у Вас понимания и поддержки. Если ее не будет — в таком искромсанном виде я книгу издавать не стану. Слишком она мне дорога.

Выздоравливайте скорее.

Ваш Ст. Куняев".

Но как бы то ни было, книга "Огонь, мерцающий в сосуде" вышла, и я был рад тому, что меня выдвинули на премию имени Горького. Мне исполнилось к тому времени уже пятьдесят пять лет, ни одна из моих книг не выдвигалась до сих пор ни на какую премию, и я, естественно, очень волновался. Как оказалось, не зря. Либеральный террор и диктатура среды тут же показали свои когти. Родион Щедрин несколько раз брал слово на заседании комитета по премиям, устраивал истерику: как можно присуждать премию человеку, "поднявшему руку" на самого Высоцкого! Евгений Евтушенко опубликовал открытое письмо во всемогущественной тогда "Литературной газете", в котором обвинял меня в "зависти" и "сальеризме". Было от чего опустить руки, но вдруг — получаю письмо, написанное знакомым изящным почерком, из далекого уголка нижегородской земли:

"Дорогой Станислав!

Прочитал недостойное не токмо литератора, но просто-напросто порядочного человека письмо Евтушенко. Показал свои клыки серый волк, думаю, ты не убоялся, и все же считаю нужным как-то тебя оградить от обнаженных клыков, от ядовитой слюны.

Я мог бы сочинить какой-то ответ, но мне неловко, серый волк упоминает твою статью, в которой я как-то присутствую, может, лучше сочинить коллективный ответ, будет более весомо, и напечатать его в "Литературной России". Безоговорочно ставлю свою подпись. Жду весточки. Держись, крепись.

С приветом

Федор Сухов.

17 января 1988 г."

Дальнейший сюжет нескольких писем Федора Сухова связан с откликами на мою статью "Ради жизни на земле", опубликованную в 1987 году журналом "Молодая гвардия". Главная мысль статьи была в том, что поэзия о Великой Отечественной войне — разная, один ее пласт брал исток в понимании войны как продолжения всемирной революции, рисовал ее контуры в романтически-книжных тонах, а другой ощущал войну как тяжкую народную страду, как великое несчастье, как национально-патриотическое бытие России.

Героями первого пласта — "романтиками войны" были, в основном, поэты, вышедшие из русского еврейства, второго — коренные, почвенные русские люди. Какой поднялся хай! Какие проклятия посыпались на мою голову с перьев О. Кучкиной, Е. Евтушенко, А. Туркова, Л. Лазарева и других… Но один из тех, кто выступил в мою защиту, был Федор Сухов, возмутившийся статьей Л. Лазарева-Шинделя, опубликованной в "Знамени". Однако ответ Сухова Лазареву тогдашний редактор "Литературной России" Колосов публиковать отказался, о чем я узнал из очередного письма моего нижегородского отшельника, которого я вольно или невольно, но втянул-таки в свою национально-идеологическую борьбу.

"Дорогой Станислав!

Читай для ознакомления мое послание редактору "Литературной России". Мне непонятно, почему ее редактор так враждебно воспринял твою статью. А статья твоя — смелая и вне всякого сомнения справедливая. Жаль, что нет такого органа печати, чтоб как-то усмирить разбушевавшихся "романтиков". Кланяюсь.

Федор Сухов.

2 марта 1988 г.,

с. Кр. Оселок.

ПИСЬМО В РЕДАКЦИЮ

"Хочу просто предупредить читателей, что в статье "Ради жизни на земле" нельзя принимать на веру ни одного факта, ни одной цитаты, ни одного утверждения", — это заклинание из статьи Л. Лазарева, напечатанной в журнале "Знамя", это-то заклинание и заставило меня выступить с данным письмом. Дело в том, что автор статьи "Ради жизни на земле " Станислав Куняев приводит (цитирует) строки из моих стихов. Сразу же заявляю, приводимые (цитируемые) строки не искажены, даны в том виде, в каком они напечатаны в моих книгах, верно расставлены даже знаки препинания. Возможно, Л. Лазарев сомневается в достоверности моих строк, тогда как быть со строками А. Твардовского, С. Орлова, А. Прасолова, В. Кочеткова? Неужели и им нельзя доверять?! Да и не только им, но и "выдранным", "перетолкованным Куняевым до полной неузнаваемости " цитатам из стихов К. Симонова, Б. Слуцкого, А. Межирова. Не знаю, как можно перетолковывать "до полной неузнаваемости" "выдранные с мясом, с хрустом " (какой живодер!) отдельные строки, но мне хочется сказать несколько слов о стихотворении Б. Слуцкого "Как делать стихи". "Это единственный случай, — пишет Л. Лазарев, — когда Куняев полностью цитирует критикуемое стихотворение".

Стих встает, как солдат.

Нет, он как политрук,

что обязан возглавить бросок,

отрывая от двух обмороженных рук

землю всю. Глину всю. Весь песок.

Стих встает,

а слова, как солдаты, лежат,

как славяне и как елдаши,

вспоминая про избы, про жен, про лошат,

он-то встал, а кругом ни души!

И тогда политрук…

Впрочем, что же я вам говорю,

стих хватает наган,

бьет слова рукояткой по головам,

сапогами бьет слова по ногам,

и слова из словесных окопов встают,

выползают из-под словаря.

И в атаку бегут, и при этом поют,

мироздание все матеря.

И, хватаясь, перечеркнутые, за живот,

умирают, смирны и тихи…

Вот как роту подъемлют в атаку, и вот

как слагают стихи.

"Политрук Слуцкого стремится к своей цели любой ценой, а — "славяне и елдаши " для него всего лишь винтики войны", — так пишет Станислав Куняев об этом стихотворении. Следует сказать, Л. Лазарев отказывает Станиславу Куняеву в праве прикасаться к тому, что сказано о войне тем же Б. Слуцким. Отдавая должное ныне покойному поэту, я все же разделяю точку зрения Станислава Куняева, больше того, как старый окопник, как не раз и не два поднимавшийся и поднимавший своих бойцов в атаку, считаю, что полностью процитированное стихотворение искажает действительную картину боевой обстановки. Хорошо известно, что в атаку первыми поднимаются рядовые бойцы (так предписывает боевой устав пехоты), а ежели их кто-то поднимает, так это командир, командир отделения, командир взвода, командир роты. Я нисколько не умаляю роли политрука, часто он увлекал за собой роту или батальон, но пока жив командир, он и только он командует той же ротой, тем оке батальоном. Считаю кощунством пренебрежение к рядовому бойцу, "славяне, елдаши" (?!), они, в сущности, везли весь воз войны, они на своем хребте несли минометные плиты, противотанковые ружья, станковые пулеметы, они рыли траншеи, блиндажи (по всей вероятности, и Б. Слуцкому). Не случайно маршал Г. К. Жуков посвятил свои мемуары — советскому солдату, советскому бойцу. Брать под защиту надуманное, явно неудачное стихотворение вроде бы нет никакой надобности, но ведь на него (вполне справедливо) покусился — кто? Станислав Куняев — да это преступно, аморально. Но ведь всякий знает, когда бывает мороз, земля, глина, тем более песок не налипают на руки, поэтому не надо их отрывать от двух (конечно, от двух) обмороженных рук, обе руки обморожены, тогда как же можно оторвать ту оке землю, ту же глину, тот оке песок?

Странно читать письмо Юлии Друниной (напечатанное в там оке "Знамени").

"Неужели журнал "Знамя", название которого говорит само за себя, не защитит детей сорок первого года", — взывает Юлия Друнина.

Спрашивается, кто нападает на "детей сорок первого года"? Тот же Станислав Куняев везде отдает должное тем, кто пал за Родину даже "на той войне незнаменитой", задача статьи Станислава Куняева, как мне представляется, в том, чтоб расширить суженный до пяти-шести имен круг поэтов-фронтовиков. Мне не раз приходилось выступать перед школьниками, в их представлении Павел Коган, Михаил Кульчицкий — поэты-герои, они пали за Родину, они писали удивительные стихи. Отдаю должное поэтам-героям, склоняю голову и перед Павлом Коганом и перед Михаилом Кульчицким, но рядом с ними есть и другие имена. Вряд ли той оке Юлии Друниной (я уже не говорю о школьниках) известен Иван Рогов, чудесный поэт-нижегородец, который погиб как рядовой боец, боец переднего края.

Наш читатель хорошо знает Б. Слуцкого, Д. Самойлова, А. Межирова, но плохо знает А. Недогонова, а уж А. Недогонов знал, что такое война… А часто ли попадают в поле зрения (того оке Л. Лазарева) такие поэты-окопники, как В. Кочетков, В. Федотов, В. Жуков, А. Николаев…

И еще. И это-то, пожалуй, самое главное: в статье Станислава Куняева — неприятие войны как таковой. Нет, не уничтожение врага — сосуществование, всеобщий мир и взаимопонимание — вот что самое главное в жизни и в искусстве.

"Эту страшную и радостную книгу написал Анри Барбюс, человек, лично переживший весь ужас войны, все ее безумие. Это не парадная книга гениального Льва Толстого", — писал А. М. Горький в своем предисловии (к русскому изданию) к книге "Огонь". Можно подумать, что знаменитый пролетарский писатель допустил бестактность к гениальному Л. Н. Толстому, к его роману "Война и мир", но ужас войны, впервые явленный А. Барбюсом, настолько велик, что самые блистательные страницы гениального романа не могут скрасить всех тех ужасов, которые ежедневно, ежечасно являла всемирная бойня.

"В ней нет изображений, романтизирующих войну, раскрашивающих ее грязно-кровавый ужас во все цвета радуги", — справедливо утверждал А. М. Горький, имея в виду роман "Огонь". Насколько известно, А. М. Горький не был на войне, но никто ему никогда не отказывал говорить об ужасах войны. На каком же основании запрещают Станиславу Куняеву сказать свое слово, и — не о войне — о стихах, написанных о войне?

Против романтизации войны и выступил Станислав Куняев, так почему же поднялся такой переполох?

"Неужели кому-то действительно непонятно, что на войне уничтожение врага было как раз "делом" самым главным и самым "высоким", — вещает Юлия Друнина. Невольно вспоминается поговорка из времен древнего Рима: труп врага хорошо пахнет… Юлия Друнина жаждет крови, крови жаждет Е. Евтушенко, Л. Лазарев, А. Турков, и в то же время все они говорят о мире, о милосердии.

Хочется закончить свое письмо рифмованными строчками, которые сложились много лет назад.

Навеки неизбывна, дорога,

Печалит душу всякая утрата.

Не хвастайся, что убивал врага, —

Ты убивал обманутого брата.

Ты сам не раз обманывался, сам

К пьянящему прикладывался зелью,

Ты падал, чтоб подняться к небесам,

Ты поднимался, чтоб упасть на землю.

А на земле такая коловерть,

А на земле такая завируха!

Своей косой размахивает смерть,

Все сенокосит алчная старуха.

Подкошенная падает трава,

Повсюду кровенеет земляника,

И васильков земная синева

От галочьего замирает крика.

А тут еще и ворон леденит,

Гортанным криком холодит гвоздику.

Забытый холмик между двух ракит

Тревожит полуночную дроздиху.

Навеки неизбывна, дорога,

Печалит душу всякая утрата.

Не хвастайся, что убивал врага, —

Ты убивал обманутого брата.

Федор Сухов.

6 февраля 1988 г.,

с. Красный Оселок".

Нет, это писал не пацифист, — подумалось мне, когда я прочитал стихотворение. — Это написано русским православным человеком, похожим на Платона Каратаева. Но не пацифистом в европейском смысле слова. Я окончательно понял это, когда много позже прочитал размышления философа Николая Бердяева о природе войны:

"Война лишь выявила и проецировала на материальном плане наши старые насилия и убийства, нашу ненависть и вражду. В глубинах жизни есть темный иррациональный источник. Из него рождаются глубочайшие трагические противоречия. И человечество, не просветившее в себе божественным светом этой темной древней стихии, неизбежно проходит через крестный ужас войны. В войне есть имманентное искупление древней вины. В отвлеченных желаниях пацифизма избежать войны, оставляя человечество в прежнем состоянии, есть что-то дурное. Это желание сбросить с себя ответственность".

Солдат Федор Сухов сбрасывать с себя ответственность не желал.

"Дорогой Станислав!

По всей вероятности, ты получил копию моего письма в редакцию "Литературной России", письмо получилось пространным. Иначе нельзя, после истерики "Знамени " надо что-то сказать. Не могу судить, как у меня получилось, но я всей сутью стою на твоей стороне, больше того, ты затронул такую тему, которая в наше время приобретает первостепенное значение.

Я понимаю поднятую истерику, но ведь нельзя отдавать на откуп священные страницы истории нашего Российского государства людям, которые бредили всемирной революцией в угоду всемирному сионизму. Все эти эренбурги, симоновы, полевые, все они — преступники, ты знаешь стихотворение Симонова "Убей его", а "Гренада " Светлова:

Я хату покинул,

Пошел воевать,

Чтоб землю в Гренаде

Крестьянам отдать.

Впрочем, мы-то знаем, как они воевали. На передовой их не было. На передовой не был и Слуцкий, он расстреливал тех славян и елдашей, которые везли всю тяжесть войны.

Боюсь, что мое письмо не напечатают, возможно, ты

что-то сможешь сделать. Это нужно всем нам, и не столько

нам, сколько нашим детям и внукам.

Федор Сухов.

17 февраля 1988 г., с. Кр. Оселок".

Погорячился Федор, называя "преступниками" Эренбурга, Толстого, Симонова. И по отношению к Слуцкому Сухов был несправедлив. Слуцкий — не расстреливал, будучи военным юристом, он скорее всего лишь выносил приговоры. Но я помню, как это письмо укрепило меня в месяцы оголтелой травли со стороны "романтиков-ифлийцев" и их младших братьев. Сам Федор Сухов, русский человек, командир противотанковой батареи, прошедший всю войну, понял и поддержал меня! Уж его-то военный опыт был не меньше, нежели опыт всех военных юристов, всех корреспондентов фронтовых газет, всех политруков, всех межировых, слуцких, Лазаревых и т. д. На должности командира противотанковой батареи люди оставались живыми не более двух-трех месяцев… А он всю войну прошел. Письмо Сухова в мою защиту трусливый редактор "Литературной России" Михаил Колосов не напечатал…

"Дорогой Станислав!

Редактор "ЛР" возвратил мне письмо. Доводы его мне кажутся неубедительными. Уверен — непоколебимо — в твоей правоте, хотел написать об этом личное послание М. Колосову, но надо выступить где-то печатно, ты знаешь: у меня нет связей с печатными органами, возможно, ты (или кто-то из близких тебе людей) что-нибудь предпримете. Для этого посылаю первый экземпляр письма, который мне вернули.

Всего тебе доброго.

Федор С.

А М. Колосову я все же напишу…"

На оборотной стороне письма от руки написан неоконченный ответ М. Колосову:

"Уважаемый Михаил Макарович!

Получил возвращенное Вами письмо. Не так часто я утруждаю редакторов тех или иных изданий своими письмами, не было такого случая, чтоб я принимал участие в каком-то споре, в какой-то полемике. Провинциал, пятая спица в колеснице, но так случилось — не удержался, возмутился печатными выступлениями против Станислава Куняева Е. Евтушенко, Ю. Друниной, Л. Лазарева, Туркова. Дошло до того, что Евтушенко отказывает своему собрату по перу в какой-либо добропорядочности. Я знаю Станислава Куняева как поэта, как литературоведа, как составителя и комментатора такой книжки, как "О Русь, взмахни крылами", сборника стихов и поэм Н. А. Клюева. Мне представляется, что его творчество — заметное явление в нашей российской словесности, так почему оке… "

Письмо обрывается на этой фразе, и я не знаю, дописал ли его Сухов, отослал ли, но, конечно же, конъюнктурщик М. Колосов ни за что не стал бы из-за "провинциала" Сухова ссориться с мощным московским кланом лазаревых, евтушенок, турковых и других функционеров еврейского крыла советской литературы. А следующее письмо написано после того, как Федор Сухов прочитал мою статью "Пища? Лекарство? Отрава?", опубликованную в "Нашем современнике" и вызвавшую яростные вопли в стане тех же Лазаревых, рассадиных, мальгиных и прочих мелких и крупных "прорабов" начавшейся тогда перестройки.

"Дорогой Станислав!

Прочитал и перечитал твою статью в "Нашем современнике". Мне думается, что ты являешь миру воистине самую ужасную картину нашего недавнего бытия, для меня давно ведомо, что наша страна оказалась жертвой международного заговора под соблазнительной вывескою вселенского благоденствия… Но то удивительно, что в минуты пробуждения самосознания нашей русской нации начинают оживляться действия паразитирующих весьма ловких деятелей от литературы, их разоблачение — самая насущная задача нашего времени, надо воочию показать, кто они, эти "прорабы перестройки", не случайно они и Высоцкого подняли, чтоб заглушить голос народной беды, народного самосознания пьяным криком, то же делает и небезызвестная А. Пугачева.

Думаю, ты и без меня всё это понимаешь, мне же хочется только поблагодарить тебя, сказать тебе, что ты делаешь очень нужное дело, ты как раз на самом передке той борьбы, без которой русский народ не обретет своего национального самосознания, не восстановит свою духовность и свою культуру. Низкий поклон тебе.

Федор Сухов.

18 октября 1988 г.,

с. Кр. Оселок".

В 1988 году я вошел в редколлегию журнала "Наш современник". Благодаря этому получил возможность влиять на политику журнала, на то, чтобы в нем чаще публиковались Владимир Личутин, Игорь Шафаревич, Юрий Кузнецов, Татьяна Глушкова, Вадим Кожинов и, конечно же, Федор Сухов…

"Дорогой Станислав!

Благодарен тебе за содействие прохождению моих строк в "Нашем современнике". Беспокоюсь о твоем здоровье, о твоем молчанье…

Часто беру в руки твои книги, дышу запахами нашей русской земли, ты чуешь ее большое дыхание. В наше время это особенно необходимо, ибо явно ощутимы наскоки чужеземной конницы, ее атаки.

При случае передай Вадиму Кожинову мое почтение, мое удивление его преданностью искомой правде, правде пашен великомученицы Руси.

Кланяюсь твоей супруге, твоим внукам.

Федор С.

26 марта 1989 г.,

с. Кр. Оселок".

В августе 1989 года я стал главным редактором журнала "Наш современник" и в одном из интервью назвал имя Сухова в числе тех, кого мне особенно хочется напечатать.

"Дорогой Станислав!

Слушал тебя по радио, теперь узнал как должностное лицо. Впрочем, должность, я думаю, не помешает твоему вдохновению поэтическому, польстил ты упоминанием моей фамилии, польстил потому, что я не очень-то избалован каким-то вниманием. Впрочем, я привык к траве забвения, и какое-либо упоминание мне кажется неправдоподобным.

Я был три года на передовой, был противотанкистом, было невыносимо, и мне — могу уверенно заявить — помогло то, за что ты ратуешь — любовь к своей родине… В сущности, эта любовь помогла нам выстоять.

Возможно, ты найдешь время ознакомиться с моей "Ивицей " (так поименована моя проза, моя боль, моя любовь), правда, вещь пространная (700 страниц на машинке). Даже боязно с такой ношей к кому-то стучаться. Закончилось красное лето, осталась от него заря, кланяюсь тебе закатной зарей нашего русского лета.

Федор С.

14 сентября 1989 г., с. Кр. Оселок".

К письму были прикреплены два цветка луговой герани… Прозу Федора Сухова я напечатать не смог, слишком велика была рукопись для журнала, напечатал несколько подборок его о родине, о природе, о пути к вере отцов и дедов. Этими стихами истинный поэт, "Божья дудка" Федор Сухов прощался с Родиной, с жизнью, с Волгой, со своим Красным Оселком…

"Дорогой Станислав!

Лежу в больнице, созданной твоим сородичем, благодарно чту его, земно кланяюсь его незабвенной памяти. Благодарю и тебя, я получил от Г. Касмынина уведомление, что в девятой книжке "Нашего современника " появятся моих 150 строк.

"Наш современник", как мне кажется, стал весомей, заметно приободрилась поэзия, добротны стихи Нины Карташевой…

Кланяюсь тебе Волгой, Нижним Новгородом, ждем тебя в нижегородские пределы.

Федор Сухов. 20 июля, Н. Новгород".

Это было его последнее письмо ко мне…