Д. Мордовцев 1812 Год

Д. Мордовцев

1812 Год

Под Тарутином

Кружок офицеров снова собрался у костра, где лежал труп Усаковского.

‹…›

Порешили тут же, где он пал, выкопать ему могилу. И могила была выкопана быстро. Копали ее сами офицеры не лопатами, а саблями, в знак особого сочувствия покойнику. Завернули его в плащ всего – с раздробленной головы до ног, – не его первого, не его и последнего хоронили так на походе. Засыпав свежую могилку землей, снова по-прежнему уселись тут же, вокруг костра, и припомнили всё, что кто помнил хорошего из жизни покойника; а потом скоро перешли и на другое: не такое было время, чтоб долго вспоминать про убитых товарищей, – на это смотрели как на разлуку, и быть может ненадолго…

‹…›

Разговор оживился. Серебряный кубок Давыдова переходил из рук в руки. В дружеском кружке виднелись новые лица, в том числе и молодое, задумчивое, цыгановатое лицо Жуковского в ополченском костюме.

– Господа! – торжественно произнес Бурцов, который успел с горя хватить больше других и был в возбужденном состоянии. – Господа! Сегодня на привале, толкаясь меж московскими ратниками, я набрел на следующую картину: под кустом, закрытый от солнца тенью березы, сидит некий молодой витязь и, положив к себе на колени записную книжку, строчит… И что же бы вы думали он строчил? Угадайте!

– Что? Стихи! – отозвалось несколько голосов, и все обернулись к Давыдову.

Давыдов с удивлением смотрел на Бурцова.

– Ты, брат, перепил, кажись.

– Нет, я не перепел! – скаламбурил Бурцов. – Да ты, брат, и не туда попал… Строчили под кустом такое, я вам доложу!..

И он коварно, подмигивая и щурясь, взглянул на Жуковского. Жуковский давно сидел как на иголках.

– Строчили, господа, вот что… – продолжал Бурцов, – «Певец во стане русских воинов».

– Кто же это? – спросил Давыдов.

– А вон наша красная девушка, – указал Бурцов на Жуковского.

Жуковский, который совсем покраснел, хотел было уйти. Но его стали упрашивать прочесть стихи, говорили, что нехорошо таиться от товарищей, что они все теперь – одна семья. Жуковский говорил на это, что его стихи не кончены, что это только наброски, задуманные, но неисполненные картины, что в них нет связи, не везде отделан стих. Но ничего не помогло: его просили прочесть хотя отрывки. Нечего делать: он полез в карман, вынул оттуда небольшую, темно-малинового бархата книжечку, вышитую разноцветными бисерами и светло-русыми, словно лен, женскими волосами (подарок перед разлукой), подсел ближе к костру и несмелым, дрожащим голосом начал:

На поле бранном тишина;

Огни между шатрами;

Друзья, здесь светит нам луна,

Здесь кров небес над нами.

Приступ был удачен. Все слушали затаив дыхание. Давыдов сидел глубоко задумчивый: он чутьем поэта ощутил мастерство стиха, он чувствовал веяние таланта. Бурцов с благоговением смотрел на цыгановатое, робкое и скромное лицо поэта и не шевелился. Дурова сидела бледная, несмотря на красноватый отблеск костра. Все ждали, даже в темноте виднелись лица солдатиков, на которых падал огонь от костра, – и они слушали. Жуковский, у которого дрожали руки, как и голос, продолжал с большей силой:

Наполним кубок круговой!

Дружнее! Руку в руку!

Запьем вином кровавый бой

И с падшими разлуку.

Он взглянул на то место у костра, где недавно зарыли Усаковского. У Дуровой вырвался из груди глубокий вздох, словно стон. Все взглянули на нее, но Жуковский с силой продолжал чтение:

Кто любит видеть в чашах дно,

Тот бодро ищет боя…

О, всемогущее вино,

Веселие героя!

Он остановился. Ропот одобрения был единодушный. Бурцов не усидел и бросился целовать поэта, восторженно повторяя:

– Бесподобно! Бесподобно! – «Кто любит видеть в чашах дно, Тот бодро ищет боя»! Божественно! – «О, всемогущее вино, веселие героя!» Пребожественно! Выпьем же, Вася, друг, цыпочка! – И он душил бедного поэта.

Тот защищался, краснея еще больше.

– Перестань, Бурцов, ты задушишь его! – вмешался Давыдов.

С трудом усадили забияку и просили Жуковского продолжать. Тот снова отговаривался, что далее у него не все выправлено, но его попросили, и он, повернув листок, начал:

Отчизне кубок сей, друзья!

Страна, где мы впервые

Вкусили сладость бытия,

Поля, холмы родные,

Родного неба милый свет,

Знакомые потоки,

Златые игры первых лет

И первых лет уроки,

Что вашу прелесть заменит?

О Родина святая,

Какое сердце не дрожит,

Тебя благословляя?…

От этих последних стихов, казалось, действительно все задрожали. Голос читающего перешел в какой-то молитвенный тон, отзывавшийся и плачем, и восторгом. На лицах слушавших горело и дрожало умиление. Дурова, спрятавшись за Бурцова и закрыв лицо руками, вздрагивала всем телом: она глухо рыдала. Все были потрясены и мелодией голоса читавшего, и прелестью и музыкой стиха; мысль, положенная в этот стих, глубоко выражала душевное настроение каждого. Всем пережившим ужасы последних дней за эту именно Родину до того она казалась теперь дорогой, с ее полями и родными холмами, политыми кровью их товарищей; этим милым светом родного неба, этими знакомымы потоками, замутившимися от родной же крови, «златыми играми первых лет и первых лет уроками», что гармонические строфы, прочитанные гармоническим полуплачущим голосом, вызвали какой-то стон восторга.

Никто сначала не заметил за общим потрясением, а когда заметили, то не поверили, что Бурцов, этот всесветный повеса и пьяница, горько плакал, сидя на корточках и мотая всклокоченной головой, как это обыкновенно и невольно делают люди, когда плачут о чем-либо безнадежно. Никто не заметил и того, что из-за спин и застывших от внимания лиц солдатиков, которые подвинулись к костру и, держась несколько в отдалении, в тени, жадно вслушивались в каждое певучее, знакомое их сердцу слово читавшего и как-то по-детски моргали глазами, боясь шевельнуться и громко дохнуть, как на смотру, – что из-за спин солдатиков выглядывало худое, морщинистое и загорелое лицо с седыми, нависшими на маленькие, глубоко сидевшие подо лбом глаза бровями – лицо Платова, которого хотя солдатики и узнали и посторонились было от него, но он знаком показал им, чтоб они не трогались и стояли бы по-прежнему смирно, не обращая на него внимания.

Долго не могли прийти в себя слушатели; но когда первый немой восторг прошел, все шумно начали хвалить молодого поэта, благодарили его, жали ему руки, придвигались к нему все теснее и теснее. У Давыдова лицо подергивалось – так поражен он был неслыханной задумчивостью и неслыханной же мелодией стиха. Все начали просить: «Дальше, ради бога, дальше!»

Ободренный неожиданным успехом, Жуковский стал смелее перелистывать книжку.

– Это еще не кончено – не совсем гладко… Разве это? – тихо говорил он как бы сам с собой. – Вот это, кажется, кончено – это…

Хвала, наш Вихорь-атаман,

Вождь невредимых, Платов!

Твой очарованный аркан

Гроза для супостатов.

Орлом шумишь по облакам,

По полю волком рыщешь,

Летаешь страхом в тыл врагам,

Бедой им в уши свищешь;

Они лишь к лесу – ожил лес,

Деревья сыплют стрелы;

Они лишь к м?сту – мост исчез;

Лишь к сёлам – пышут сёлы.

Солдаты заворошились и оглянулись. Сквозь их кучку протискивался, торопливо и нервно дергая себя за седой ус, Платов. По лицу атамана текли слезы, и он громко, как-то сердито сморкался, шагая через ноги сидевших у костра офицеров и пробираясь к Жуковскому. При виде атамана произошло общее смятение, многие с изумлением вскочили с мест.

– Сидите, пожалуйста, сидите, господа! – торопливо успокаивал старик. – Я к вам тоже… Я вот к ним… Не знаю, как имя-отчество…

И старик порывисто обнял молодого, окончательно смутившегося поэта, который узнал Платова.

– Не стою этого, мой друг, не стою, – говорил расчувствовавшийся атаман, – я совсем не стою… Спасибо – похвалили, хоть и не заслужил, ей-богу, не заслужил…

Жуковский бессвязно бормотал что-то. Давыдов вежливо подошел к старику и попросил не побрезговать их кружком – выкушать с господами офицерами стакан чаю или чару хорошего вина. Старик благодарил, жал руки, утирал глаза, сморкался все так же громко и быстро, как быстро он все делал. Ему очистили место около Давыдова, который казался хозяином в этой импровизированной гостиной у костра.

– Что прикажете, ваше превосходительство, – вина?

– Винца, винца, мой друг, спасибо… Погреюсь у вас и послушаю вот их…

Ему отрекомендовали Жуковского. Платов кое о чем спросил его, снова благодарил за лестные стихи, которых он не заслужил… Старик сегодня утром был огорчен замечанием главнокомандующего, что будто бы он, Платов, недостаточно распорядительно действовал при удержании неприятеля после выступления из Можайска наших главных сил. Атамана грызло это замечание, не давало ему покоя – и вот эти стихи росой пали на его огорченную душу.

Когда смятение улеглось и Платов высморкался в последний раз так энергически, как будто бы послал свой нос на штурм, Жуковский снова завел своим певучим голосом:

Хвала бестрепетных вождям!

На конях окрыленных

По долам скачут, по горам

Вослед врагов смятенных;

Днем мчатся строй на строй; в ночи

Страшат, как привиденья;

Блистают смертью их мечи,

От стрел их нет спасенья;

По всем рассыпаны путям,

Невидимы и зримы;

Сломили здесь, сражают там

И всюду невредимы.

Наш Фигнер старцем в стан врагов

Идет во мраке ночи;

Как тень прокрался вкруг шатров,

Всё зрели быстры очи…

И стан еще в глубоком сне,

День светлый не проглянул —

А он уж, витязь, на коне,

Уже с дружиной грянул.

Сеславин – где ни пролетит

С крылатыми полками,

Там брошен в прах и меч, и щит

И устлан путь врагами.

Давыдов, пламенный боец,

Он вихрем в бой кровавый;

Он в мире сч?стливый певец

Вина, любви и славы…

Давыдов сидел бледный, глубоко потупившийся; рука, в которой он держал давно погасшую трубку, дрожала. Старческие светлые глаза Платова радостно смотрели на него. И вдруг Бурцов, словно сорвавшийся с петли, забыв и Платова, и все окружающее, бросился на своего друга и стал душить его в своих объятиях.

– Дениска! Дениска, подлец!.. Денисушка мой, ведь это ты, ракалья! – пьяно бормотал он, теребя озадаченного друга. – У-у, подлец, какой ты хороший!..

Офицеры покатились со смеху. Даже солдаты прыснули. Но в этот момент вдали бухнула как из пустой бочки вестовая пушка – и все схватились с мест.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.