Магия брассри, или Chez-soi

Магия брассри, или Chez-soi

В кафе нельзя быть одиноким.

Джонни Холлидэй

В Париже много кафе.

Из записок советского туриста

Дело не в том, что число кафе в Париже велико. Раньше, кстати, было значительно больше, сейчас их теснят, как говорят французы, «МакДо» и прочие фастфуды. «Сегодня кафе – кафе как места общения – умирают. Последнее выживающее из эпохи былого величия – „Кафе де ла Пэ“ на площади Оперы – всего лишь витрина для туристов. Некоторые другие заведения хоть и выживают, но утратили душу – она, растеряв лучшее, что было в ней, бежала в бистро[22], ныне пребывающие в таком же упадке», – писал в середине 1990-х Альфред Ферро, известный французский историк.

«Много кафе» означает степень присутствия этого явления в парижской жизни. Как дождь, любовь, хандра, как «много радости» или «много печали».

Объяснять все это парижанину нет нужды, а самому себе или иным приезжим – едва ли возможно. Даже проведя в этих самых кафе многие часы – за бокалом вина или за едой, за деловыми встречами, тоскливыми мечтаниями, разговаривая с французами или соотечественниками, любимой спутницей или случайным знакомым, вспоминая и размышляя о них, стараясь объяснить себе и другим (не знаю, что легче!) секрет их обаяния, – начинаешь испытывать растерянность. Это одна из величайших тайн Франции, и особенно Парижа. Я говорю это с абсолютной серьезностью и своего рода озабоченностью. Передо мной множество вполне суровых тайн, но эта – одна из самых неразрешимых.

Кафе кружат голову.

Особенно ежели нет снега и дождя и всюду появляются эти восхитительные столики, gu?ridons, которые выносят на тротуары при малейшем дуновении теплых и влажных ветерков, напоминающих, что лето еще не ушло или что уже пахнет весной. Это прелестно, это – Париж, это счастливый праздник кафе, но это еще не потайная его магия. Столики на улицах и люди за ними едва ли не одинаковы повсюду в Париже – от «снобинарского» «Дё Маго» на Сен-Жермен или пышного «Кафе де ла Пэ» у Оперб до крохотного и непривычно дешевого для Парижа кабачка в Менильмонтане. Речь, конечно, не о ценах и публике, тем паче не о нарядах – тут-то есть что сравнивать, но о единой для всего Парижа атмосфере веселой неги и простодушной радости. Это авансцена, на которой можно остаться и довольствоваться блистательным прологом. И не надо думать, что это «не Париж», а, мол, туристическая витрина. В Париже – все решительно Париж, и скепсис иностранца, презрительно роняющего по поводу прелестей Монмартра или Латинского квартала: «Это для туристов!», свидетельствует лишь о том, как легко и даже охотно пугливая истина прячется от расхожих суждений.

Понимать, как известно, можно только любя. А любить – понимая. Касательно кафе – это труднейшая наука: слишком много ловушек, обещающих слишком простые разгадки.

Здесь Прокопио Деи Кольтелли основал в 1686 году самое старое кафе в мире и самый прославленный центр литературной и философской жизни. В XVIII и XIX веках его посещали Лафонтен, Вольтер, энциклопедисты, Бенджамин Франклин, Дантон, Марат, Робеспьер, Наполеон Бонапарт, Бальзак, Виктор Гюго, Гамбетта, Верлен и Анатоль Франс.

Это надпись на мемориальной доске у входа в знаменитый ресторан в доме 13 по улице de l’Ancienne-Com?die (Старой Комедии) около Сен-Жермен-де-Пре.

В XIX столетии кафе – и весьма часто – являли собой вовсе не те уютные заведения, которые существуют в Париже ныне. Огромные залы, столы для бильярда, высокие зеркала, колонны, разделяющие помещения, гул голосов… Здесь дамы по-прежнему были редкими гостьями, а мужчины сидели, не снимая шляп и цилиндров. Домино, бильбоке[23], бильярд. «Гентский бульвар и „Кафе де Пари“» – так определяет в 1838 году «фешенебельный Париж» виконт де Морсер, один из персонажей романа Дюма «Граф Монте-Кристо» (Гентским назывался в ту пору отрезок Итальянского бульвара, который в годы Реставрации получил название в честь города, где жил в изгнании будущий Людовик XVIII). На бульварах, кроме знаменитого Храма Элегантности – «Кафе де Пари», были и другие прославленные заведения: кафе «Кардинал», «Гран-Балкон», «Арди», великолепное «Мезон Доре» на углу улицы Лаффит, знаменитое «Кафе Риш» (позднее ресторан) на углу улицы Лепелетье, «Кафе дез Англе», прославленное своим мороженым кафе «Тортони» на углу улицы Тэтбу; там был проход к оперному театру, бывшему до постройки знаменитого здания Гарнье центром музыкальной и светской жизни Парижа. И рядом бульвар Капуцинок, «Американское кафе», «Гран-кафе», «Неаполитанское кафе».

Теперь все ходят едва ли не всюду, но далеко не просто иностранцу разобраться в скрытых кодах, что таятся за этими словами: «кафе» (caf?), «брассри» (brasserie), «табачная лавка» (bureau de tabac) и, наконец, «restaurant».

Тем более что многие заведения включают в свое название слово «brasserie», вовсе не будучи ими. Строго говоря, brasserie – это место, где пьют пиво (от brassage – пивоварение), но название это многозначное и лукавое. Рассказывают, пиво вошло в широкий обиход после наполеоновских походов и что после Всемирной выставки 1867 года с ним соперничал лишь абсент, привезенный во Францию из алжирских походов. Так или иначе, во множестве появились brasseries к концу XIX века. Когда-то они действительно были пивными, но мало-помалу превратились в некий гибрид кафе и ресторана, чем и остались. Лукавство же в том, что скромное понятие «brasserie» оставили себе для вящего демократического шика заведения, ставшие теперь модными и дорогими: «Липп» – один из самых фешенебельных ресторанов на бульваре Сен-Жермен, пышный ресторан «Гран-Кольбер» между Пале-Руаялем и площадью Виктуар, превосходное «Терминюс Нор» напротив Северного вокзала, прославленное своим буайабесом (густой суп из нескольких сортов рыбы), и многие другие называются по традиции «brasseries». Такие заведения, конечно, совершенно не напоминают ни стилем, ни меню, ни ценой сотни обычных парижских брассри. Но в них своя особая дорогая простота, демократизированный шик, что-то совершенно свое, чего не найдешь в обычных ресторанах.

Для иностранца в диковинку и совершенно естественное во Франции учреждение bureau de tabac – табачная лавка – с непременной своей геральдикой – красной сигарой. Прежде сигара была похожа на настоящую, теперь она чаще всего заменена вполне условным, но все равно узнаваемым красным ромбом (правда, приходилось слышать, что это изображение не сигары, а морковки, которой раньше перекладывали табак, чтобы он не отсыревал!). Узкое помещение, непременная витрина с трубками и зажигалками, маленький прилавок, мозаика сигаретных пачек за спиной продавца; помимо главного товара – лотерейные билеты, билеты на метро и автобус, почтовые марки, телефонные карточки. Кроме кино, это единственное место, где в Париже случаются очереди. И хотя бывают – редко – вполне «автономные» табачные лавочки, обычно же bureau de tabac еще и крошечное – всегда недорогое – кафе. Конечно, после запрета курения в кафе табачные лавочки оказались «в тени» (что за табачная лавка, в которой нельзя курить!), но все же это важнейшая часть парижской жизни[24].

Вот кафе и bureau de tabac: одно из многих. На не слишком известной приезжим улице Дагер, что между площадью Данфер-Рошро и авеню Мэн, неподалеку от кладбища Монпарнас.

Заведение носит лукавое название «Le Nagu?re» (буквально «некогда, недавно»), которое вступает в некие «аллитеративные» отношения с названием самой улицы: Дагер – Нагер. Случайность, расчет, продуманная игра – не знает никто. Традиционная красная сигара (морковка?) с надписью «Tabac», обшивка темного дерева вокруг дверей из цельного оргстекла – обычное в Париже смешение времен, но внутри – нечто вполне вечное и не поддающееся рациональному восприятию. В кафе больше не курят, сожалеть об этом невозможно, но с этим ушла и эпоха, затуманенная вечным дымком сигарет над стойкой.

Сюда можно прийти «в поисках утраченного времени», но, кажется, при желании здесь (как и во множестве других кафе) нетрудно и упразднить время вовсе. В таких местах сохраняется и живет нечто невидимое и несомненное, независимое от смены мебели или картинок на стене. Уходят или умирают президенты, вздрагивает мир, рушатся империи и режимы, вкусы, кажется, не те, что прежде. Да что режимы – здесь даже мода и та не властна.

Может быть, дело в том, что уже целые поколения французов ощущают себя в кафе столь же естественно, как и дома. Люди здесь – как нигде – у себя (chez-soi). Сколько мне известно, ни на одном языке так не скажешь.

Разумеется, все, что я думаю, вспоминаю, пишу – в большой степени миф, мнимость, причуды мечтательной памяти. Но согласитесь, некий маленький мир, способный создавать в сознании подобные сюжеты и картины, – куда более драгоценное и вечное явление, нежели реальная «картинка из жизни», столь же достоверная, сколь и пустая.

А здесь – медлительный, усталый от жизни и вместе с тем бесконечно ею довольный Гаспар, пес неопределенной породы и горделивой осанки. Всеобщий любимец? Нет, это избитая, пустая метафора. Его не то чтобы любят. К нему испытывают почтение и, кажется мне, ласковую признательность, что он тут, что он воплощает неколебимость маленького участка вечности в суетной уходящей жизни. Чудится, люди боятся, что его может не быть. Талисман? Genius loci (дух, гений места) или, как говорят французы, esprit follet (нечто вроде домового?). Входящие оглядываются, негромко зовут: «Гаспар?» – словно опасаясь не застать его «дома».

Гаспар – дома.

Впрочем, однажды он нас не встретил. С замиранием сердца (Гаспар далеко не молод) я спросил, как Гаспар. «Где-то болтается», – ответили мне с суровой нежностью. А еще через год или два после первого знакомства патрон сказал, что Гаспар умер. «Ушел, спрятался, чтобы умереть, как все зверье, в одиночестве». Патрон говорил улыбаясь: о событиях грустных французы часто говорят с улыбкой. Чтобы не навязывать собеседнику свою печаль, не обязывать его к сочувственным словам… Это качество вызывает у человека из России – во всяком случае, у меня – легкое удивление и глубочайшее уважение. Как мы любим обременять всех вокруг своими заботами, серьезным горем, ничтожными огорчениями! Во французском стремлении сохранять улыбку (пусть только для чужих!) в печали – глубочайший такт и уважение к тем, кто рядом.

Как и многие кафе, «Нагер» – на перекрестке, стало быть – два зала под углом друг к другу. С краю – застекленный табачный прилавок, к нему подходят ненадолго. «Bonjour!» – «Monsieur?» – «Un paquet de „Gitanes“ (des „Galuches“, des „Goldos“)» – «Merci». – «Merci». «Bonjour, Madame?» – «Un carnet…» – «Merci». – «Merci а vous». – «Bonne journ?e». – «Bonne journ?e а vous». – «Merci»…

Ближе – прилавок – контуар (comptoir), иногда просто «цинк» (zinc): прежде все стойки парижских кафе покрывались цинком и характерный звон рюмок, кружек и монет был музыкой кафе.

Прилавок, стойка – сооружение, кажущееся исконной частью кафе, хотя еще после Первой мировой войны они были в диковинку и превращали обычную брассри в модный bar am?ricain – «американский бар»: прежде стойки были низкими и табуреты перед ними не ставили. Такой старый прилавок и полки за ним сохранили в музее Монмартра. Какой еще город может превратить стойку кафе в музейный экспонат!

Вечный, как сам Париж, контуар французской брассри или кафе, отполированный локтями поколений, алтарь завсегдатаев, на который проливали перно и забытый ныне абсент или любимый во Франции, но удручающе пахнущий аптекой и лакрицей пастис, вьяндокс – душистый и очень вкусный бульон из кубиков, воспетый Ремарком пряный кальвадос («Un calva!»), обжигающий alcool blanc (крепчайшие, некогда деревенские, прозрачные настойки из слив, груши, малины), гренадин и лимонад, оранжад, перье, мартини и кампари, ром и грог, пунш, арманьяк, виски и джин, станинное, уходящее в прошлое дюбонне, панаше (пиво с лимонадом) и сюз. А главное, конечно же, вино, вино – святой и дешевый нектар Парижа («un ballon de rouge», «un petit blanc»[25]), пиво («un demi») и кофе, кофе, кофе («un cr?me», «un petit noir», «un serr?» (очень густой и крепкий кофе), «une noisette» (с каплей молока) или напиток прохладных дней – кофе, в который плеснули рома или коньяку, – «caf? arros?»).

Горьковатый аромат контуара дышит вечностью: дымный запах холодного пепла поднимался некогда с пола (окурки бросали на пол, пепельницу на стойку не ставили специально, чтобы запах остывшего табака не тревожил других клиентов), эхо кофейных, винных и пивных ароматов стоит над прилавком, эхо едва уловимое: тряпка в руках патрона или madame de comptoir почти непрерывно протирает стойку. Шипит паровозиком кофейный автомат, в специальных печках жарятся горячие прямоугольные бутерброды с ветчиной, сыром, яйцом – croque-madame (если без яйца – то croque-monsieur), на доске режут для сэндвичей знаменитые парижские батоны – baguettes («снаружи хрустящая корочка, а внутри – блаженство», писал о них Виктор Некрасов). Эти горячие бутерброды, случается, делают и на изумительном хлебе пуалан (pain Poil?ne) – сероватом, «деревенского» вкуса и ручной выпечки! А к этим горячим бутербродам еще и салат, а то и frites maison![26]

Из застекленных этажерок кокетливо смотрят куски тортов, блюдца с крем-брюле, вазочки с шоколадным муссом – все то, что называется «десерт» и что французы едят в большом количестве, несмотря на вечные разговоры о лишних калориях и избыточном весе.

Всем этим разнообразием едва ли можно удивить ньюйоркца или – по нынешним временам – москвича. Тем паче что города, недавно отведавшие европейских изысков, особенно ревностно выставляют напоказ избыточность ассортимента и пышность названий.

Но здесь-то, в Париже, все эти пастисы, гренадины, бордо, круассаны и даже крутые яйца в металлических, увенчанных солонками этажерках – дома. Даже заморский виски, вошедший в моду в 1950-х годах и заметно теснящий арманьяк или кальвадос, уже имеет свою французскую историю, свои ассоциативные связи, свое поколение, и запах его в парижском кафе вовсе не кажется чужим, как и запах кока-колы, называемой здесь попросту «кокб». Это еще одно свойство Парижа – все делать своим, домашним. Воспоминанием о сумеречном раннем утре остаются на прилавке круассаны и крутые яйца. На рассвете еще не до конца проснувшиеся люди, не садясь – дешевле и быстрее, – макали в кофе с молоком жирно и нежно слоистые, теплые еще круассаны, проглатывали торопливо яйцо. Есть поразительная строка Превера: «Как ужасно для голодного это потрескивание скорлупы, когда чистят яйцо над стойкой». Утреннее кафе молчаливо: начало дня – начало борьбы за выживание, начало работы, которую нельзя сделать плохо – тогда не выиграешь жизнь, нечем будет заплатить за главное в ней – удовольствие, радость, уверенность, покой. Все это тоже часть жизни интимной, почти потаенной, сугубо парижской, почти неведомой веселым путешественникам.

В разговор и звон посуды порой вмешивается грубое, но привычное в парижских кафе щелканье игрального автомата; впрочем, здесь посетители не слишком увлечены механическими играми, и машина надолго погружается в молчание. Чаще покупают талоны лотерей в неизбывной надежде когда-нибудь выиграть. Случается видеть людей, даже супружеские пары, с остановившимся взглядом, за столиком или за прилавком они покупают, не в силах остановиться, все новые пестрые бумажки, и угрюмое возбуждение не покидает их усталые лица…

В глубине дальнего зала (в парижских кафе часты ступеньки, разные уровни, зеркала – все, что увеличивает, усложняет и «веселит» пространство) накрывают столы, туда уже не сядешь prendre un verre – пропустить стаканчик: близится святой час полуденной трапезы – d?jeuner (завтрака – в русских переводах неточно, но часто его называют «обедом»). Скорее всего, это будет иная публика, чем сейчас у стойки. Кто-то придет специально на завтрак – завсегдатаи, настоящие и самые почитаемые клиенты; но может войти и случайно оказавшийся здесь парижанин, а то и фланер или турист.

Но пока обеденный зал пуст; у стойки по-прежнему искрится неспешная жизнь кафе. Здесь разговор не такой прохладный и летучий, как у табачного прилавка. Расслабленно, даже с некоторой бодрой томностью (вот уж парижская странность!) обмениваются сакраментальным: «Зa va?» – «Зa va!». «Salut а tous!» или «А vos amours!». Уже мелькают имена: «Salut, Bernard!», «Зa va, Luc?». И конечно – «Зa va, Gaspard?» (Пес условно-приветливо раз-другой виляет хвостом.)

Над стойкой течет беседа, за которой не уследить непарижанину. Здесь сгущается знаменитое французское арго, где обыденные слова заменены на естественные в кафе – смешные или чуть неприличные. Кстати, в арго больше забавных, чем непристойных выражений, – скажем, библейские места называют boutique (лавка), bijoux de famille (фамильные драгоценности), la marchandise (товар). Стойка-контуар – это «пианино»; тряпка, которой ее протирают, – «кашемир»; аперитив – «аперо». Счет – la douloureuse (скорбящая), а если он уж очень велик – «кувалда» (дословно – удар палицей: le coup de masse).

Что же касается главного глагола – «выпить», то он имеет неисчислимое множество синонимов, от привившегося у нас s’en jeter un derri?re la cravate (залить за галстук) до диковинных relever une sentinelle (сменить часового) и брутального ?trangler un perroquet (придушить попугая). А выражение «убить (если угодно – заморить) червячка» (tuer le ver) здесь значит вовсе не перекусить, а выпить крепкий алкоголь натощак.

Как в извечной и неумирающей commedia dell’arte: те же персонажи, те же ситуации. Действующие лица, они же зрители, с потаенной радостью ждут знакомых сюжетов, интонаций, жестов, слов. Уследить за разговором невозможно. Он состоит из междометий, всплесков негодующих фраз-восклицаний, частого упоминания о безобразных налогах, обмена мелкими устало-забавными сплетнями. Главное в разговоре – убежденность, что все мы, и наши разговоры, и вкус вина, и парижская погода, и как сыграли «Пари Сен-Жермен» с «Марселем» – все это по-прежнему занимает в жизни прочное и нетленное место, как пес Гаспар.

Завсегдатаи настолько живописны, что чудится, еще вчера они мелькнули в кадрах знаменитого фильма, причем фильма далеко не нового – шестидесятых-семидесятых годов. Дородный, стареющий, с круглыми мягкими и гладкими щеками блондин с длинными волосами все же напоминает д’Артаньяна. И не эспаньолкой, малозаметной на большом лице, но вальяжностью, странно соединенной с бешеной энергией и опасным весельем, дремлющими в парбх пива и сонной неге хмельной беседы: он уже выпил несколько бокалов пива и принялся за вино – эти напитки в Париже, вообще-то, мешать не принято.

Изможденная женщина с испитым лицом, что называется, нетвердой походкой подходит к стойке. И вопреки ожиданию заказывает не алкоголь, а кофе и вступает в трезвый светский разговор с другими завсегдатаями.

На табурете у стойки сухой, стареющий, моложавый господин, в элегантной, но словно бы пресной, случайной одежде. В Париже это не редкость: видимо, есть хорошие вещи, купленные, быть может, вместе с женой или просто в пору, когда это было интересно, пиджак тщательно подбирался к брюкам, пуловер – к пиджаку. Теперь из шкафа вынуты первые попавшиеся, аккуратные, вероятно вычищенные и выглаженные прислугой или в teinturerie (химчистке) вещи, вынуты и надеты без тщания и любви. Насколько можно расслышать, у него сухая, но литературная речь, его слушают с тем небрежным уважением, которое возникает у стойки кафе, где разговор – скорее вербальный массаж, чем обмен мыслями. Часто даже обмен приветливыми неопределенностями, сто раз слышанными банальностями, которые среди своих обретают трогательную ценность.

Старый, уже сгорбленный, с широким красным лицом постоянно, с удовольствием и знанием дела пьющего человека клиент в темной каскетке, кажется, никогда из кафе не уходит и, в отличие от Гаспара, постоянно остается на виду. На алкоголика совершенно не похож, глаза смотрят из-под козырька спокойно и весело, хотя и несколько сонно, учитывая непрерывный процесс медленного и умеренного, но все же питья. Бокал красного – ballon de rouge – постоянно в руке, количество вина долго почти не уменьшается, потом один глоток – и пуст сосуд.

С этим господином – сюжет особый, немая новелла. Все это могло бы быть случайностью, если бы не повторилось в точности с интервалом в несколько месяцев, причем и время дня было разное, и, разумеется, время года.

В кафе вошел юноша – почти подросток, лет семнадцати, весь в черной коже, сверкающих заклепках и бессмысленно-великолепных застежках-молниях, вошел слегка покачиваясь, как всадник, только что соскочивший с коня. Присутствие могучего японского мотоцикла или, может быть, даже самого «Харли-Дэвидсона», дымящегося от бешеной езды сквозь парижские пробки, угадывалось за дверью благодаря детской надменности байкера. От него так и веяло агрессией, точнее – должно было бы веять.

Он подошел к человеку в каскетке. О чем они говорили, не было слышно, угадывалась лишь веселая и ласковая интонация вошедшего и ворчливо-приветливая – старика. Они разговаривали ласково, но по-мужски иронично, на «ты» (во Франции «ты» совершенно иное, чем в России, в нем больше ласковой доверительности, нежели фамильярности), юноша восторгался: «У тебя новая каскетка» – и восхищенно примерял ее. Потом угостил старика вином, перебросился какими-то словами с завсегдатаями и исчез.

А полгода спустя – старик все в той же каскетке сидел теперь со своим тоже преклонных лет приятелем в другом углу – знакомый молодой человек в коже и заклепках привычно зашел в кафе. Разговор был весел, приветлив и недолог, только на этот раз мотоциклист «поставил» старикам большую бутылку красного, расцеловался с ними и уехал.

Вот, в сущности, и вся история.

(В этой стране, на каждом углу сокрушающейся о падении нравов, юные парижане, почтительные и приветливые со стариками, – обычная и естественная ситуация. У Сен-Жермен-де-Пре две школьницы купили стакан апельсинового сока и застенчиво отдали его неопрятному, старому, видимо больному, клошару; кстати сказать, в юности часто стесняются доброты и естественнее бы совершать такие жесты в одиночку. Контролер автобуса, заметив непорядок в билете дряхлого мсье в берете, сказал ему об этом шепотом, на ухо, чтобы не срамить его перед другими пассажирами.)

Не рискну утверждать, что все люди у стойки и вообще в кафе преисполнены нежности или даже особой приязни друг к другу, но они друг в друге нуждаются, как неумелые пловцы в той очень соленой воде, в которой трудно утонуть. В обычной жизни адвокат не придет в гости к слесарю на пенсии, а преуспевающий коммерсант – к каменщику с соседней стройки. Но контуар кафе – великая школа бытовой демократии для взрослых людей, уже склоняющихся к некоторой терпимости.

Философ чувствует себя особенно хорошо именно в больших городах (что не мешает ему их бранить), потому что здесь ему удобнее, чем где-либо, скрывать незначительность своих средств… <…> …потому что в существующем здесь смешении сословий он находит больше равенства… (Луи-Себастьян Мерсье).

Сейчас никто уже не в силах определить, когда именно французские кафе сделались воплощением этого «бытового равенства», которое сейчас делает их такими привлекательными. Быть может, по мере того, как сближалась светская жизнь аристократии и богемы? Или с развитием вкуса к повседневной демократии, к тому стилю уважительного равенства, который так красит le train-train de la vie journali?re (течение повседневной жизни)?

Конечно, и теперь есть места для богатых и для вовсе не богатых. Но у прилавка кафе все равны. Мне не приходилось видеть презрительных взглядов, брезгливого неприятия. Уже с детства французы знают, что судить о качестве вина может – и вполне основательно – каждый, независимо от образования и достатка. И о том, хорош ли окорок или речная рыба, чту обещает ветерок с Ла-Манша и какие шансы у какой футбольной команды. Все ходят к докторам, и многие – к адвокатам; когда бастуют железнодорожники, cheminots, с ними все считаются: во Франции не просто знают, но ощущают, привыкли ощущать, что от людей не так уж мало зависит.

Люди, встречающиеся в таком кафе, могут не знать друг друга по именам, просто помнят друг друга с детства. Возможно, им это лишь мнится, но отблеск памяти поколений, ощущение долгой жизни в одном месте – в одном, как говорят французы, quartier[27] – означает чрезвычайно много. (По-французски quartier – это не только квартал, это и сами жители, население квартала, триба, клан: свои… «Vous ?tes du quartier?» – обычный вопрос перед тем, как спросить дорогу у прохожего.) Во Франции разговор у стойки сохраняет легкость, обычно беседуют люди, не знакомые, но и не чужие, а, скажем так, узнающие друг друга и друг к другу привыкшие. Это англичане приходят в пабы, чтобы поговорить с незнакомыми людьми. Французы могут вступить в легкий случайный диалог, обменяться шутками, но самый приятный вариант – быть среди привычных, во всяком случае не чужих, лиц.

Замечу в качестве небольшого отступления: это понятие «свои» странным для приезжего интуитивным способом распространяется на людей явно из другого квартала, но отмеченных печатью – иначе не скажешь – совершенно парижской судьбы. Февральским студеным днем, когда парижане, ежась от непривычного холода, обматываются шарфами, а то и надевают толстые куртки, когда деревья становятся совсем прозрачными, хотя листья с них не облетают, а лишь высыхают и скручиваются, когда каблуки стучат особенно звонко по ледяному асфальту, в небогатое кафе на набережной Монтебелло вошел высокий, грузный человек, в синем костюме отличного покроя, с погасшей трубкой в руке. Он неторопливо выпил свой кофе у стойки и, раскуривая трубку, вышел на ветреную пустую – было воскресенье – набережную. Он не сел в машину, что при его несомненной респектабельности и пронизывающем ветре было бы так естественно; пошел пешком, важный и одинокий, его шаги долго были еще слышны, и почему-то грустно было думать о нем, судя по всему благополучном, здоровом и нестаром человеке. Может быть, потому, что эта одинокая прогулка так не вязалась с его видимым достатком и спокойной, несуетной уверенностью в себе.

Так вот, этот человек сразу был воспринят в кафе своим, хотя никто с ним не поздоровался – лишь обычное «Bonjour, Monsieur, merci, Monsieur, au revoir» прозвучало у контуара. Он был свой в Париже, это ощущалось сразу, и объяснить это немыслимо, невозможно, хотя и для меня, иностранца, это тоже было очевидным. Может быть, таинственные коды интонаций и жестов, а может, и одиночество вкупе со спокойной, усталой уверенностью – тоже пропуск в пространство Парижа, как в собственную среду обитания, в свое chez-soi?

В Париже много одиноких – вовсе не бедных и не несчастных людей. Они довольствуются собственным обществом, или, во всяком случае, умеют вести себя именно так, что подобное ощущение возникает у окружающих.

Не редкость увидеть, как в хороший, недешевый ресторан приходит господин или дама. В полном одиночестве. И спокойно, с наслаждением пирует. Это может быть и «плато» устриц, что смаковал стареющий, в поношенном, но хорошего покроя костюме человек, просматривая невнимательно принесенные газеты, не забывая ни о еде, ни о принесенном в графинчике (pichet) шабли, или бокал красного, а потом десерт, который смаковала скромная старушка в переполненном богатой публикой шикарном брассри.

Кафе для многих – уникальная возможность побыть среди людей, допуская их, так сказать, лишь в гостиную своей души. И самим побывать в гостях – легко, неутомительно, изящно, не уставая и никого не утомляя.

Завтракать в кафе «Нагер» пришла пожилая дама – в голубоватых, чуть завитых буклях, скорее полная, но сохранившая тяжеловатое изящество, дама, исполненная настойчивой и несколько томной значительности. Всего этого, впрочем, было чуть-чуть. Главным было в ней усталое и очень естественное достоинство. На старушек – прелестных парижских старушек coccinelles — она не походила вовсе, в ней был еще слишком большой запас земной полнокровной жизни.

С ней многие здоровались, но никто не назвал ее по имени, только «Madame» – так часто обращаются к знакомым, друг другу не представленным: в кафе, похоже, вполне довольствуются отдаленным приятельством; вероятно, имена навязывают лишнее сближение.

Она заказала объемистый pichet красного и в ожидании entr?e (закуски) курила длинные дорогие сигареты, попивала свое бордо. Конечно же, она не ела с безразличной жадностью проголодавшегося человека. Но и нельзя сказать, что завтрак она смаковала, да и еда была хоть и вкусная, но для Парижа не самая изысканная: большой эскалоп по-нормандски (жаркое из индюшки в белом соусе со сметаной и шампиньонами); просто проживала мгновения обыденного блаженства, умело получая настоящее, привычное удовольствие – состояние типично французское:

Для французов действительно ничего не важно кроме повседневной жизни и земли что им ее дает. <…> Все что делает человек каждый день внушительно и важно (Гертруда Стайн. Париж Франция[28]).

Эта фраза Стайн, быть может самого проницательного из размышлявших о Париже писателей, – едва ли не главный ключ к пониманию основ французской жизни.

Всякое обобщение приблизительно, тем более сделанное приезжим, да и любовь к Парижу и Франции не способствует беспристрастности. И чем больше бываю я здесь, тем очевиднее становится: многое так и остается скрытым, вероятно навсегда. Но все же нельзя любить, не стараясь понять.

Можно сказать, что французы умеют жить, смаковать (savourer) жизнь. Но это далеко не все и не вполне точно. Правильнее – они, если можно так выразиться, существуют, не теряя ощущения жизни, более других «осязают» время как драгоценную субстанцию, как вещество бытия, дороже которого нет ничего.

Я написал, что «контуар дышит вечностью». И по отношению к парижскому кафе и вообще бытию парижан слово «вечность» не такое уж пафосное. Вечность здесь обыденна, растворена в подробностях бытия.

Paris n’a de beaut? qu’en son histoire,

Mais cette histoire est belle tellement![29]

Мысль Верлена и точна, и мудра, и элегантна, но до конца согласиться с ней трудно. История проникает здесь и в нынешнюю повседневность. В ней – как бы странно ни звучало это суждение – основа, некая константа, навсегда пронизавшая повседневность.

Скажем, в романах Сименона, написаны они в сороковые или шестидесятые годы, привычные мелочи жизни осязаемы, материальны до иллюзии. Натуралистичны, имеют вес и запах. Но угадать по ним, к какому именно десятилетию относится рассказ, происходит действие до войны или много после, порой просто невозможно.

Это те одухотворенные молекулы жизни, что не менялись в Париже и не меняются до сих пор. Названия plats du jour (дежурных блюд, написанных на грифельной доске), среди которых чаще всего случаются oeufs durs mayonnaise (крутые яйца под майонезом), salade de crudit?s (салат из сырых овощей), filets de hareng fum? (копченая сельдь, обычно с теплой картошкой – на удивление многих русских, полагающих селедку исключительно национальным достоянием), bavette (тонкий ломоть мяса), confit de canard (жаркое из маринованной утки), tartare de boeuf (рубленая сырая говядина со специями), pav? de saumon (стейк из семги), ?te d’agneau (жаркое из ягненка), supr?me de volaille (изысканно приготовленный кусок курицы), десерты; запах вина, реплики у стойки, движения протирающего столик официанта, сакраментальное «Un caf?, un!», свист кофейного автомата, знакомый по мопассановским страницам гренадин, шуршание газет – тысячи именно вечных звеньев, соединяющих время вопреки любым переменам, войнам и революциям. Здесь подробности бытия более принадлежат вечности, чем даже катаклизмы истории.

Конечно же, не в меню дело. Но, конечно же, и в нем тоже.

Помню, давно, еще в 1972-м, мое удивление, когда милая хозяйка кафе отказалась продать только что испеченный торт (весь, целиком) посетителю, восхитившемуся его вкусом. «Нет, мсье, простите, это невозможно. Сейчас придут мои постоянные посетители (habitu?s). Я же не могу оставить их без их любимого десерта».

«Прекрасная история» осталась в этих молекулах вечности навсегда. О них не говорят, как говорят о новостях, но именно в них – основа бытия.

Мало кто на планете не любит жизнь, но француз любит ее, что называется, со знанием дела. Далеко не все честолюбивы, как Растиньяк или д’Артаньян, но мало кто во Франции чувствует себя неудачником, занимая вполне скромное положение в обществе. Я не встречал (не значит, что их нет, разумеется!) людей, стесняющихся своей профессии. Молодой официант в скромном ресторанчике, удививший нас довольно беглой речью на нескольких языках, пожаловался, что так устает за день, что у него не хватает времени и сил на совершенствование своих познаний: «Работа в ресторане – чудовищно тяжелая, успеваю только поцеловать детей, принять душ и – засыпаю! Но как я его люблю – ресторанное дело! Какое отличное ремесло!»

Во Франции едва ли можно встретить два хорошо знакомых нам явления – барство и подобострастие. Конечно, и это встречается – без этого не обходится, но такие сюжеты редки и вызывают брезгливое удивление. Однажды знакомый американец (кстати, недурно говоривший по-французски и, вообще-то, знавший Париж), выпив в дорогом ресторане лишнего, сказал молодому и предупредительному официанту: «Если вы подберете моей жене десерт по вкусу, получите хорошие чаевые!»

Лицо официанта окаменело. Приветливое внимание сменилось ледяной и снисходительной вежливостью, даже неизбежное «мерси, мсье» звучало так, что клиент понимал, насколько нетерпима и гадка ситуация, в которую он попал по собственной вине.

Разумеется, безумные чаевые нуворишей развращают многих, но в знакомых мне парижских брассри, ресторанах и кафе царит все же спокойное равенство, как, впрочем, и повсюду. И речь не о «социальных контрастах», не о богатых и бедных. О принятом стиле общения самых разных людей.

Думаю, в основе проживания жизни, умения чувствовать вкус и аромат мгновения немалое место занимает это умение ценить в жизни все – от курения баснословно дорогой сигары до глотка дешевого пива у стойки дешевого кафе.

Возвращаясь к завтракавшей в «Нагер» даме, надо заметить, что, несмотря на откровенный аппетит и удовольствие от еды, на каждом блюде она оставляла по кусочку: старомодная, милая церемонность маленькой буржуазки, сохраняемая из поколения в поколение в семьях, имеющих свои трогательно-горделивые представления о хорошем тоне (восходящем, как говорят, к боязни показаться голодными и неимущими). Интеллектуал, не думающий о такого рода ритуалах, «снобинар», расплачивающийся золотой карточкой в роскошном ресторане «Гран-Вефур», с простодушным удовольствием подбирающие хлебной коркой соус бешамель, в точности как и не знающий застольного этикета каменщик, – все они, несомненно, вызвали бы ее надменное порицание.

Окончив завтрак, она снова закурила – уже по-иному – новую сигарету, как курят именно после еды: глубокими, все более редкими и медленными затяжками. Перед ее столиком остановился господин, столь же скромно-респектабельный. Обращаясь к ней, как и все, не по имени, а лишь «Madame», он расспрашивал, почему не было ее так долго видно, а она с некоторой важностью, но и со светской небрежностью рассказывала, что ходила слушать «Призрак Оперы», и не на гастрольный спектакль или тем более не просто к знакомым в записи, а совершила путешествие в Лондон, как видно, специально ради этого представления, чем вызвала почтительное восхищение собеседника.

Она сидела долго, скорее всего, это был лучший час, так сказать, «праздник дня», до и после которого – одиночество, нужда, беспокойство о здоровье, пустой вечер в старой квартире. Конечно, все могло быть далеко от подобной литературщины, – возможно, дама просто сбежала от слишком многочисленных родственников или сейчас вернется в собственную лавку. Но тем и удивителен Париж: каждый, на кого внимательно смотришь, становится источником новелл и даже мифов, без всяких усилий рождающихся в воображении.

В «Нагер» она, как стало потом очевидно, завтракала постоянно. Видимо, в самом деле то был пик ее дня.

На улице Дагер несколько кафе – и поскромнее, и побогаче, но они нередко пустуют. «Нагер» – никогда: верный знак, что это кафе стало постоянным центром, клубом quartier. Как происходят такие вещи – одна из нераскрываемых тайн Парижа.

Вероятно, и сюда не так уж редко заходят «чужие», не иностранцы, но из других кварталов – сказывается близость Монпарнаса и популярность самой улицы. Но в более отдаленных кварталах, где-нибудь близ Гамбетта или Ла-Виллет, незнакомых, а тем более иностранцев (их узнают, даже если те молчат), воспринимают как гостей, пришедших без приглашения. И не то чтобы невежливо или неприветливо, но с растерянной настороженностью и искренне удивляются, когда эти чужие говорят на их языке, спрашивают бокал бордо и выпивают его у стойки, – словом, не слишком владея настоящими парижскими кодами, все же стараются их не нарушать. Разве что самую малость.

Эти крохотные и на вид даже бедные кафе – в них-то и живут дэхи старого Парижа. Понятие «бедные» не касается хозяев, содержатели кафе – богатые люди, получающие с самого дешевого заказа – чашечки эспрессо – чуть ли не восемьдесят процентов прибыли, речь о стиле заведения, где интерьер скромен, почти убог, а цены низки, что вовсе не исключает большого дохода. Это кафе для бедных кварталов и скромных людей, но и вино, и пиво, и ветчина, и аперитивы ничуть не хуже, чем в дорогих брассри, а порой, по мнению знатоков, вино может оказаться и лучше: le petit vin – «маленькое», то есть сравнительно простое, взятое из погреба хозяина, может быть не слишком выдержанное, но отличного вкуса. А обслуживание – более теплое, домашнее, и атмосфера «намоленная», напитанная чувствами, мыслями и разговорами многих поколений, их усталостью, любовью, тревогами и воспоминаниями. Какую фаршированную картошку за совершенно мизерную по парижским меркам цену (и с какой улыбкой поданную!) удалось нам отведать в кафе на тихой, почти провинциальной и вместе совершенно парижской (такое здесь бывает!) площади Ренн-э-Данюб, что на полкилометра восточнее парка Бют-Шомон в девятнадцатом округе!..

Что и говорить, парижское кафе сродни английскому газону, который надо выращивать нескольким поколениям: только время делает его совершенным.

Как в песне Брассанса «Бистро»:

Dans un coin pourri

Du pauvre Paris,

Sur une place,

Une esp?ce de f?e,

D’un vieux bouge, a fait

Un palace[30].

А совсем уже крохотное кафе (скорее, по духу, именно бистро) «La Bonbonni?re» («Бонбоньерка») на улице Сен-Жак, где даже случайного посетителя угощали кусочком только что испеченного quiche lorraine (открытый пирог с луком, ветчиной и проч.), а в следующий ваш приход здоровались как с завсегдатаем; где готовили в качестве отдельного блюда изысканнейший gratin dauphinois – запеченный с сыром конте и сливками картофель, который обычно подают лишь в качестве гарнира, и то в немногих брассри; где жена патрона, очаровательная Одетт, родом из Оверни, излучающая это вечное французское la vie est belle, вопреки всем заботам и вечной тяжелой усталости, весело и с искренней радостью целовала знакомых клиентов в обе щеки… Когда Одетт прочла во французском издании этой книжки написанные о ней строчки, у нас был целый пир – шампанское, объятия, улыбки – маленький праздник.

В этом кафе всегда почти одни и те же люди, словно семья, но чужими не оставались и случайные гости – парижское чудо, еще одно chez-soi, кусочек тепла, навсегда поселившийся в сердце. Как у Брассанса (кстати сказать, именно в «Песенке для овернца»):

Et dans mon ?me il br?le encore

A la mani?re d’un feu de joie[31].

Жаль, что и это кафе ушло в прошлое. Как говорят, продав заведение, хозяева уехали в провинцию – наверное, в свою Овернь: обычный и счастливый финал жизни удачливых парижских рестораторов.

Как было сказано, «душа кафе убежала в бистро». «Войти в бистро – это прийти к людям. И поведение в бистро определяется тем, что гость имеет там не только права, но и обязанности. Конечно, клиент – король, но в настоящем бистро нет клиентов, скорее сотрапезники, которые участвуют в успехе заведения вместе с хозяевами и служащими. Стойка бара – это человеческие отношения. В двойном смысле: клиент, как и тот, кто за стойкой, участвует в работе заведения. И наконец, никогда не ждут от патрона непременной любезности. Он – у себя (chez-soi). И у него есть право на смену настроения», – писал в своей книжке о старых парижских бистро известный журналист Франсуа Томазо.

В рассуждении старых кафе Левому берегу повезло больше.

«Дё Маго» («Les Deux Magots»[32]) на бульваре Сен-Жермен, наверное, самое известное среди «больших кафе» Левого берега. Ресторан «Липп», чей интерьер декорирован отцом знаменитого Леон-Поля Фарга, автора книги «Парижский прохожий» («Le Pi?ton de Paris»), стал вполне «снобинарским» рестораном (хотя сохранил вывеску «брассри»), особенно в пору правления любившего это заведение Миттерана, хотя еще сравнительно недавно имел репутацию интеллектуального кафе.

«Дё Маго» – место тоже шикарное и очень дорогое, горячий шоколад в нем почитается лучшим в Париже. Здесь все же скорее платят не за роскошь, даже не за качество действительно превосходного кофе, платят за память, за то, что французы называют ambiance – атмосферу, настроение, стиль общения. И, как говорят в Париже, платят «за шаги гарсона» (путь, проделываемый официантом от стойки до столика), а какие тут гарсоны и как они ходят! В белых фартуках до пят поверх жилетов, как сто лет назад, они церемонно и сухо вежливы, их жесты отточены веками, и стоит побывать здесь хотя бы для того, чтобы увидеть, как такой господин с перекинутой через руку салфеткой ставит – бесшумно, легко и точно – на ваш столик никелированный кофейник, молочник и чашку. (Добавлю, кстати: обращение «гарсон», широко употреблявшееся еще сто лет назад, ныне совершенно неприлично, только – «мсье». Слово «гарсон» допустимо лишь в третьем лице, главным образом для обозначения профессии.)

Не так все просто. На углу Монпарнасского бульвара и бульвара Обсерватории рядом с рюдовской статуей маршала Нея, еще более знаменитое кафе – «Клозри де Лила» («La Closerie des Lilas» – «Сиреневый хуторок»), некогда «пересадочная станция» между Монмартром и Монпарнасом.

Кафе получило имя расположенного напротив популярнейшего еще в начале XIX века танцевального павильона, окруженного кустами сирени. Прежде здесь была винная лавка, гостиница, бильярдные столы, еще в 1870-е годы сюда заходили Ренуар, Базиль и их друзья. В 1902-м здание перестроили, даже провели электричество. Кафе подтвердило былую репутацию и обрело новый успех. Политический и литературный Париж стал здесь бывать еще ранее художественного. Фор получил здесь свой титул «Принц поэтов». По вторникам в кафе «Клозри де Лила» собирались литераторы и художники, среди которых непременно присутствовали и многие обитатели Монмартра, приходившие сюда пешком от самой «Бато-Лавуар»…

После войны в «Клозри де Лила» недолгое лихорадочное оживление странно сочеталось с атмосферой угасания, и Фор писал там элегическое сочинение «Кафе теней». Последняя вспышка интеллектуальной истории «Клозри» – собрания сюрреалистов во главе с Андре Бретоном. Теперь же это фешенебельный и дорогой ресторан с превосходной кухней, в баре которого доверчивые посетители восторженно разглядывают металлические таблички, обозначающие места, где некогда сиживали прославленные литераторы и художники. Почему кафе, имеющее столь давнюю историю, не вызывает такого пиетета, как «Дё Маго»? Ответить на этот вопрос – значит решить еще одну из неразрешимых загадок Парижа. Может быть, дело в том, что «Дё Маго» и после Второй мировой войны – до шестидесятых – переживало звездные часы, что оно продолжает свою жизнь, а не претендует на изображение былой жизни, что здесь сохранилась атмосфера хоть и сильно вздорожавшего, но интеллектуального кафе? Все солидно, без пошлого запаха богатства, темные деревянные панели на стенах, фотографии знаменитостей, здесь бывавших. Удобно, просто, напитано памятью. За это тоже стоит заплатить.

Шестидесятые, знаменитые «Les ann?es 60»! Они мерцают в памяти и воображении черно-белыми кадрами фильмов Годара и Трюффо, режиссеров «Новой волны», черным платьем Жюльет Греко, бывшей в ту пору в зените славы. Тогда в «Дё Маго» еще приходили, чтобы взглянуть на Сартра или Симону де Бовуар; кофе тогда готовился не в автомате эспрессо, а в большом кипятильнике с фильтром – перколяторе, или просто «перко», юная Брижит Бардо снялась обнаженной, появлялись первые французские хиппи, а в моду входили огромные американские машины с никелированными накладками и огромными стабилизаторами. Но и тогда, в шестидесятые, вспоминали это же кафе начала века, ведь в двадцатые здесь собирались сюрреалисты, бывали Пикассо, Сент-Экзюпери; память не прерывалась, – быть может, дело в этом (и отцы нынешних сорокалетних здесь бывали, ведь сколько поколений французов не отделяет своих дней и трудов от кафе!). А скорее всего, в том, что когда-то я и сам побывал в этом кафе, и было тогда, независимо ни от чего, – хорошо.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.