1. СМЕРТЬ В БЕРЛИНЕ НА РУБЕЖЕ 1920 – 1930-Х ГОДОВ
1. СМЕРТЬ В БЕРЛИНЕ НА РУБЕЖЕ 1920 – 1930-Х ГОДОВ
В1923 г. австрийско-еврейский романист и фельетонист Джозеф Рот выразил весьма мрачный взгляд на общественное положение берлинских «безымянных мертвецов». В своеобразном некрологе, им посвященном, он описал витрину в здании городского полицейского управления, где ровными рядами были вывешены фотографии неустановленных жертв убийств – «жестокие экспонаты для жестокого города». Вывешивая фотографии, полиция надеялась, что кто-нибудь опознает изображенных на них людей. Опознавали мало кого. «Каждый день, каждый час сотни и сотни людей проходят по коридору, – писал Рот, – и никто не останавливается, чтобы взглянуть на [изображения] мертвых. <…> Тысячи умирают и остаются неопознаны в этом мегаполисе. У них нет ни родителей, ни друзей; они жили одни, а умерев, были забыты»36. Безжалостное равнодушие города к анонимной смерти огорчало Рота. Но для него, как и для многих его современников, это равнодушие было лишь неотъемлемой частью великого левиафана современности, «большого города» – die Gro?stadt. Берлинские «люди асфальта», как их часто называли сторонники культурного консерватизма, были известны не столько жалостью, сколько практичным рационализмом и неуважением к общепринятым ценностям37. «Что думаю о смерти? – говорил один берлинский рабочий. – Что мы живы! О воскрешении, о вечной жизни? Слабый скажет: “Да”. Глядящий вглубь: “Загадка”. Сильный: “Продолжай жить!”»38 Учитывая подобные взгляды, неудивительно, что гроб на местном сленге называли «носомялкой» (Nasenquetscher).
Но в 1925 г. Рот увидел город и его отношение к мертвым с другой стороны, описав реакцию горожан на смерть первого короля Веймарской республики Фридриха Эберта. Тело Эберта торжественно лежало в его официальной резиденции – ее стены задрапированы в черный креп, золотые кресла, купающиеся в сиянии свечей, ожидали посетителей. В книгу с тканевым переплетом они вписали свои имена: «Франц Крюлевейт, хозяин гостиницы; Фрида Бекман, администратор гостиницы; Арнольд Крюг, ветеран войны; Роберт Вайтиг, плотник». Снаружи огромные толпы обычных берлинских жителей собрались на Вильгельмштрассе, одни – отдать дань уважения, другие – из простого любопытства. А когда через несколько дней тело Эберта понесли на Потсдамскую станцию, чтобы перевезти в его родной дом в Гейдельберге для погребения, и кучера на катафалке, и члены правительства, и зрители, и даже лошади были облачены в черное. Рисунок 1.1 дает представление о тысячах собравшихся на станции, где гроб какое-то время стоял на катафалке. Казалось, ничто не нарушало в тот день совершенного спокойствия большого города: даже улицы были покрыты сосновыми ветками, чтобы заглушить звук проезжающего кортежа. Так, писал Рот,
республиканский Берлин простился с покойным президентом Германского рейха. Этот город, такой бессердечный в своей суете, такой холодный в своей нескрываемой утилитарности и так часто балансирующий на грани китча <…> сегодня этот город имел страдающее, даже трагическое выражение лица. На каждой улице, которую миновал кортеж, стояла тишина. Тишина двигала приглушенные огни канделябров, и как будто она же была единственной силой, которая двигала людей – как если бы не они шли сами, а тишина медленно их подталкивала39.
Несомненно, Рот был тронут благоговейным откликом многих берлинцев на смерть германского президента; кажется, он полагал, что те самые люди, которые невозмутимо проходили мимо фотографий безымянных убитых, вовсе не могли испытывать скорбь. Это весьма поучительно. Как обнаружил Рот, гипотезы о холодности и обособленности берлинцев часто оказывались под вопросом из-за их реакции на смерть. Берлин начала 1930-х гг. представлял собой очень сложное явление, и не только потому, что в нем сформировались абсолютно экспериментальные изобразительная и литературная сцены, которыми он заслуженно знаменит, и не из-за радикальных политических споров, в которые он все глубже погружался. Уникальность характера города связана, помимо прочего, с тем, как он реагировал на смерть своих граждан, многие из которых недавно приехали из городов и деревень со всей страны, – сочетая вполне современные подходы с сугубо «традиционными» практиками. Как эти подходы и практики выражались в разнообразных деталях обычая и сенсибильности, в пространствах, местах и ритуалах смерти – вот что я описываю на следующих страницах.
Практически каждый аспект нижеследующего рассказа так или иначе пронизан наследием Первой мировой войны. Непреходящие последствия того грандиозного конфликта, результатом которого стала смерть более чем двух миллионов немцев, слились в единый большой фактор влияния на то, каким образом воспринимали и трактовали смерть в Веймарский период. Это влияние, впрочем, нельзя определить просто и непосредственно, поскольку оно выражалось множеством неуловимых способов. И все же искусствоведы показали, что некоторые из тех же самых тенденций, которые способствовали созданию в искусстве движения Neue Sachlichkeit [нем. «новая вещественность»], также повлияли на иконографию и визуальную культуру кладбищ в Веймарской республике. На обычных гражданских кладбищах надгробия уменьшались и постепенно становились все более единообразными, отчасти в подражание большим военным кладбищам, ставшим символом смерти в Великой войне. Моторизованный катафалк – в начале своего широкого распространения, в 1920-х гг., нарочито и богато украшенная новинка – к 1930-м превратился в скромное и лишенное украшений транспортное средство40. После Первой мировой войны кремация стала считаться более приемлемой практикой.
Рис. 1.1. Гроб президента Фридриха Эберта, стоящий на катафалке на Потсдамской площади, 1925 г. По словам Джозефа Рота, толпы на улице выглядели так, будто «не они шли сами, а тишина медленно их подталкивала». – Bildarchiv Preu?ischer Kulturbesitz/Art Resource, NY.
Каждое из этих изменений было своеобразным ответом на массовую гибель, ужасы которой имели следствием призывы к новой социальной этике и общинному духу и стремление порвать с эгоизмом прошлого из уважения к исключительной жертве павших. После того как столько молодых людей потеряли жизнь за нацию, так и не удостоившись подобающего погребения, нарядные похороны стали представляться некоторым особенно непристойными. Казалось, война и ее ужасная цена сформировали в горожанах новую духовность, желание соединиться с чем-то – или кем-то – не из этого мира, возможно с кем-то, кто пропал на войне. Кете Кольвиц, потерявшая сына Петера в первые месяцы Первой мировой и так ярко писавшая о своей потребности найти его следы среди живых, служит на последующих страницах одним из лучших примеров этой тенденции. Но прежде чем я смогу показать многочисленные проявления влияния войны на берлинскую похоронную культуру, необходимо описать эту культуру, начав с некоторых базовых фактов о смертности в городе на рубеже 1920 – 1930-х гг.
ТРАДИЦИЯ И ТРАНСФОРМАЦИЯ
Население Берлина в 1930 г. насчитывало около четырех миллионов человек, что делало его третьим по величине мегаполисом в мире – после Лондона и Нью-Йорка. В таком крупном городе масштабы смерти были тоже велики и ставили вопросы, незнакомые людям, жившим в более ранние исторические моменты. Конечно, благодаря достижениям в сферах медицинской помощи, питания, санитарии и обеспечения жильем смертность по городу в целом действительно резко понизилась со времен основания Германской империи в 1871 г. – тогда годовой уровень смертности в Берлине составлял почти 40 на 1000 человек. К началу Великой войны в 1914 г. она упала до 14,6/1000. В 1918 г. случился страшный скачок, когда в результате эпидемии гриппа, затронувшей большую часть планеты, смертность поднялась до 20,5/1000. В ноябре и декабре 1918 г. грипп привел к высочайшему уровню смертности среди гражданского населения за весь период войны41. Однако к 1930 г. смертность понизилась до нового минимума – 11,2/100042. На практике это означало, что между 1925 и 1930 гг. умирало около 50 тысяч жителей Берлина ежегодно43. Еще 1800 младенцев, или 0,4/1000, ежегодно рождались мертвыми, хотя их смерти не входили в общую статистику смертности44.
По закону каждая смерть в городе должна была заверяться врачом и затем записываться в отделе ЗАГС того района, где проживал покойный. Благодаря этому городские власти могли сохранять и публиковать подробные отчеты о смертности. Например, известно, что самыми частыми причинами смерти в 1930 г. были рак, сердечные заболевания и инсульт45. Известно также, что частота смертей не была одинаковой во всех двадцати городских округах. Как Берлин делился на благополучный запад и пролетарский восток, так и годовая смертность стратифицировалась, по крайней мере на поверхностный взгляд, вдоль экономических границ: в бедном рабочем Фридрихсхайне она была выше (12,4/1000), чем в состоятельном Целендорфе (9,5/1000). Однако такие параметры, как экономика и социальное окружение, не обязательно позволяли прямо прогнозировать уровень смертности. Районами с самой высокой и самой низкой смертностью были Панков и Темпельхоф соответственно. Оба все еще оставались по своему характеру, по крайней мере отчасти, сельскими, однако смертность в Панкове (16/1000) была вдвое выше, чем в Темпельхофе (8,1/1000), – прежде всего потому, что в первом располагался ряд больниц и домов престарелых46.
Способы, посредством которых умерших провожали в последний путь, отчасти проясняют, что именно сделало Берлин столь сложным явлением и что так сильно отличало его даже от других больших городов Германии. Многие берлинцы в 1930 г. не были, строго говоря, «местными»: люди прибывали из Бранденбурга и Саксонии, из Силезии, Померании и Позена, из Рейнской области, с юга. Как заметил однажды редактор и критик Вилли Хаас: «Немногие из знакомых мне берлинцев были настоящими берлинцами»47. Недавно прибывшие в мегаполис, вероятно, принесли с собой и определенные обычаи смерти, восходящие к различным региональным традициям. Еще большее разнообразие в похоронные практики вносило разнообразие религиозное: большинство жителей Берлина были официальными членами религиозной общины – городская статистика 1930 г. описывала как религиозно «независимых» лишь семь процентов жителей. Три жителя из четырех были протестантами, один из десяти был католиком, четыре процента населения составляли евреи. Наряду с главными религиозными общинами существовали дополнительные два процента горожан, которые придерживались «иных» религий или «мировоззрений»48: атеисты, баптисты, адвентисты Седьмого дня или Свидетели Иеговы. На то, как людей хоронили и насколько внушительными или простыми были их надгробия, мог влиять социальный статус. Определенную роль играла и политическая принадлежность: собственные внецерковные обряды смерти выработали антиклерикальные социалисты, а коммунисты и нацисты проводили иногда театрализованные агитпропагандистские похороны своих наиболее превозносимых покойников. Таким образом, говорить о культуре смерти в Берлине – значит говорить о разнообразии, сложности, а довольно часто и о противоречии.
Когда приходила смерть, тело к погребению могла подготавливать Leichenfrau – женщина, чья работа состояла в организации похорон: от приобретения свечей до поиска могильщиков49. Покойников обмывали, при необходимости брили, одевали – обычно в их праздничные или свадебные костюмы, иногда в униформу – и клали в гроб50. В Берлине мертвых не бальзамировали, как было принято в США почти на всем протяжении XX в. По крайней мере в более ранние времена церковь нанимала Leichenfrauen, они носили характерную одежду, обозначавшую их статус. Однако об их работе в Берлине XX в. известно немногое: там не осталось бумажного следа, который можно было бы отследить в архивах. Отсутствие документов, возможно, означает, что Leichenfrauen не были официально уполномочены берлинским муниципалитетом осуществлять эту деятельность, как, согласно источникам, относящимся к периоду после Второй мировой войны, это происходило в городах вроде Дрездена51. Тем не менее, как сказал мне коллега, выросший в Восточном Берлине после Второй мировой, Leichenfrauen продолжали работать там по крайней мере до 1950-х гг. В Мюнстере и других городах Вестфалии Gemeindeschwester, как их называли в этой части Германии, все еще работали в 1930-х и 1940-х гг.52 Также и у немецких евреев, следующих религиозным предписаниям, женщины-добровольцы (tahara) ритуально очищали тела умерших перед погребением53. В этом и в других случаях женщины были, в соответствии с социальной конвенцией, теснее связаны с мертвыми и заботой о них, чем мужчины.
Так или иначе, но к 1930-м гг. положение женщин как главных ухаживающих за мертвыми стало заметно меняться: наряду с Leichenfrauen начали функционировать многочисленные профессиональные или, во всяком случае, полупрофессиональные похоронные институты. Владельцы частных похоронных бюро в Берлине существовали как независимые торговцы с начала XIX в.54. Источники начала 1940-х гг. говорят о том, что долгое время в Берлине наблюдался избыток похоронных дел мастеров, так как «никакого специального обучения или другой личной квалификации» для того, чтобы стать владельцем похоронного бюро, не требовалось. Если в Ганновере с населением всего лишь полмиллиона человек насчитывалось пятьдесят похоронных бюро, а в Дрездене с населением 640 тысяч – пять, то в Берлине их было целых двести55. Крупнейшая похоронная институция, компания Юлиуса Гриенейсена, бесперебойно работала в городе с 1830 г. Она не только имела несколько филиалов в Берлине, но даже производила гробы, саваны, наволочки и похоронные блузы на собственной фабрике56. Дополнительные потребности Берлина в похоронных атрибутах удовлетворяли различные поставщики надгробий и гробов наряду с «траурными лавками». Изображение подобной лавки см. на Рис. 1.2.
Современные этнографические данные говорят о том, что характер некоторых похоронных обычаев жителей Берлина поначалу можно было связать с более ранней эпохой. Например, цвет гробов, как говорилось, отражал семейный и супружеский статус. Один фольклорист отмечал, что детские гробы красили в белый цвет, гробы не вступивших в брак – в коричневый, а замужних или женатых – в черный57. Другой утверждал, что гробы всех умерших, не состоявших в браке, были белыми58. Иногда гробы снабжали нарядными бумажными, имитирующими чистые металлы – золото, серебро или бронзу – украшениями в форме головок ангелов, лилий, роз, крестов или слов «покойся с миром!» («ruhe sanft!»), «пусть земля будет пухом» («leicht sei Dir die Erde»). Гробы ветеранов войны иногда украшали Железным Крестом из бумаги или изображениями известных военных мемориалов. Эти украшения были своеобразными пережитками куда более замысловатой барочной похоронной культуры прошлого столетия и служили для того, чтобы придать простым и недорогим гробам «достойный» и богатый вид59. Информанты, принявшие участие в крупном проекте «Атлас германского фольклора» (это была попытка представить в картографической форме распределение специфических народных практик в немецкоязычной Европе), сообщали, что в Берлине и вокруг него использовавшиеся во время подготовки тела к захоронению предметы (например, расческа) иногда использовались в «целебных целях»60. Согласно современным исследователям народной медицины, считалось, что целебная сила таких предметов возрастала в случае насильственной смерти, особенно в результате казни или самоубийства61.
Рис. 1.2. Магазин гробов рядом с фруктово-овощным киоском, Берлин, 1915 г. Гробовщики предлагали разные услуги, такие как изготовление кабинетов и мебели. Этот – Франц Вегнер – предлагал решить «все вопросы, относящиеся к похоронам», включая перевозку тела «безотносительно к болезни». Похоронные компании в Берлине и сегодня имеют такие витрины, хотя их реклама значительно менее заметна. – Bildarchiv Preu?ischer Kulturbesitz/Art Resource, NY.
Такие житейские подробности позволяют увидеть, как «современный» и «досовременный» миры – миры профессионального мастера похоронных дел и Leichenfrau, современной медицины и народного поверья – соединялись в передовой столице Германии. Вместе с тем, как указывали фольклористы, некоторые старые обычаи замещались новыми. Старая религиозная традиция класть в руки покойника сборник церковных гимнов или крест в 1920-х и 1930-х гг. постепенно вытеснялась принесением на похороны цветов: этот не столь давний обычай фольклористы приписывали «современной, секуляризованной чувствительности [sensibility]». «Современные образы жизни» также назывались в качестве источника новой практики помещения в могилу мирских предметов, таких как трости или даже карты для игры в скат62. Еще один фольклорист видел «переход к городским обычаям» в замене Leichenbitter (человека, который некогда отвечал за оповещение родственников и друзей о похоронах от имени понесших утрату) газетным некрологом или объявлением о смерти, доставленным по почте. Современные фольклористы, склонные пренебрегать обычаями, которые они считали культурно «неаутентичными», характеризовали эту практику как «безэмоциональную и обезличенную», но все же признавали, что «даже [она] развилась в обычай, как демонстрирует [связанная с нею] терминология, а также различия в ее региональном исполнении»63.
Перед погребением тела иногда оставляли дома, где могли быть проведены поминки64. Как часто отмечали фольклористы, в немецкоязычной Европе существовала широко распространенная тенденция открывать сразу после наступления смерти окно, чтобы позволить душе покинуть дом. Картины, а также зеркала и другие блестящие поверхности иногда прятали под покрывалом. По легенде, по крайней мере, это делалось для того, чтобы не появилось отражение покойника и он не смог принудить «другого члена семьи <…> последовать за ним в мир иной»65.
Если в немецких деревнях и небольших городках покойника от дома до кладбища по-прежнему сопровождала долгая процессия, то растянувшиеся пространства Берлина часто делали это невозможным. Поэтому трупы отвозились на кладбище в конной повозке или на моторизованном катафалке в день похорон, обычно около полудня. А уже там профессиональные носильщики гробов, одетые в черные сюртуки, высокие шелковые головные уборы и белые перчатки, подносили гроб к могиле (см. Рис. 1.3). Группа скорбящих, также одетая в черное (или хотя бы, в случае мужчин, с черными нарукавными повязками), собиралась в день похорон в церкви при кладбище. Протестантские похороны начинались с музыки – фисгармонии, органа или хора. Пастор читал стихи Библии. Затем произносилась надгробная речь, или Trauerrede; иногда речи было две: одна от священника, другая от друга семьи. Пастор заканчивал молитвой и благословением. Под звуки органа гроб несли к могиле, следом за ним шли пастор и члены семьи. У могилы проповедник обычно бросал на гроб три горсти земли, читал из Писания и завершал церемонию молитвой «Отче наш» и еще одним благословением. Иногда после похорон родственники и друзья собирались за трапезой или за кофе с пирогом66.
Католические ритуалы смерти в некоторых отношениях отличались от протестантских. Центральное место в них занимало совершение священником таинства последнего помазания перед самой смертью: тело смазывали миром, чтобы очистить умершего от грехов и подготовить его к загробной жизни. Поскольку христианская община имела ключевое значение для судьбы души в следующей жизни, во время похорон произносились разные интерцессионарные молитвы – протестанты же отменили эту практику еще в лютеровские времена. Гроб переносили в церковь, помещали на похоронные дроги перед алтарем, окружали свечами. Там служили похоронную мессу, орошали дроги святой водой, читали молитвы. Когда подходили к могиле, священник освящал ее и осенял крестным знамением67. В честь католических покойников в Берлине обычно проводили мессу на следующий день после погребения68.
У берлинских евреев центральным элементом похорон было участие группы плакальщиков – chevra kadisha69. Кладбищенская комиссия еврейской общины не только нанимала десятки мужчин и женщин (от канцелярских служащих до носильщиков гробов, бригад рабочих, шоферов, могильщиков и сторожей) и ухаживала за главным еврейским кладбищем в Вайсензее, но также контролировала проведение похорон, предоставляла похоронную одежду и гробы, доставляла тело в церковь и при необходимости помогала обеспечить на похоронах миньян – кворум из десяти мужчин, необходимый для начала еврейской службы70. Как и берлинских христиан, евреев хоронили только в деревянных гробах, а не в металлических или каменных. Раввин Макс Симонсон, принявший участие в составлении антологии еврейских обычаев в 1930-х гг., отмечал, что эта практика ускоряла процесс возвращения тела в прах: но все же «сохранялось поверье, что частица кости останется нетронутой, чтобы в конце времен послужить созданию нового тела»71. Захоронение в гробу, отмечал Симонсон, контрастировало с практикой, принятой в современном Иерусалиме, где, в большем соответствии с древней еврейской традицией, «труп непременно хоронится в день смерти, а к могиле несется без гроба, лишь завернутый в ткань»72.
Рис. 1.3. Носильщики (Leichentr?ger) несут гроб на кладбище, ок. 1930 г. Обратите внимание на цилиндры, белые перчатки и сюртуки. – Die Deutsche Volkskunde, II. Band / Hg. A. Spamer. Leipzig: Herbert Stubenrauch Verlagsbuchhandlung, 1935.
В день похорон процессия часто останавливалась, чтобы прочесть молитвы по пути к могиле; дойдя до места, гроб опускали в землю, и присутствующие кидали в могилу три лопаты земли. За окончательное заполнение могилы отвечали члены chevra kadisha. Затем участники похорон покидали кладбище, омыв руки для избавления от грязи. Вновь собравшись вместе, читали псалом, чаще всего шестнадцатый. Затем дети умершего читали каддиш – заупокойную молитву; после этого принимали пищу, и с этого момента начиналась траурная неделя, или шива73. Из-за запрета на труд шива могла стать тяжелым испытанием для бедных еврейских семей в Берлине. Поэтому для них была создана специальная система распределения пожертвований. Члены chevra kadisha посылали в траурный дом две коробки. В одной – открытой – лежали деньги для нужд семьи на неделю. Члены семьи или брали эти деньги, или перекладывали их (полностью или частично) во вторую коробку, которую затем посылали – тоже в открытом виде – в следующий дом; первая коробка в это время была закрыта. Таким образом, никто не знал, кто сколько взял денег и кто сколько получил74. За шивой следовал умеренный формальный период скорби, длившийся тридцать дней. Лишь через год скорби, в годовщину смерти или похорон можно было поставить надгробие75.
ПРОСТРАНСТВА СМЕРТИ
Чаще всего берлинцев, будь они евреи, католики или протестанты, хоронили, хотя многих – примерно одну треть – кремировали. В обоих случаях останки мертвых захоранивали на кладбищах; прах помещали в урны и не развеивали, а погребали. На рубеже 1920 – 1930-х гг. в Берлине насчитывалось 254 кладбища; 84 были муниципальной собственностью, другие принадлежали религиозным общинам76. Собственно религиозные похороны едва ли были явлением прошлого: в 1930 г. целая половина городских покойников была похоронена на кладбищах, принадлежащих религиозным общинам77. В нашу сравнительно более экуменическую эпоху важно отметить ту серьезность, с которой могли относиться к конфессиональным разграничениям при погребении. Протестантско-церковный справочник 1929 г. сообщал пасторам, что они могут отказать в христианских похоронных обрядах тем, кто решил воспитывать детей как католиков, и что они могут хоронить тех, кому католическая церковь не разрешила воспитывать детей как протестантов78. Схожим образом, хотя христианских жен евреев разрешалось хоронить на еврейском кладбище в Вайсензее, специальный участок этого кладбища, устроенный в 1920-х гг., был отведен исключительно под захоронение евреев, что один автор охарактеризовал как «особенно строгий элемент в рамках сообщества»79.
Некоторые протестантские священники также сохраняли определенный легализм там, где дело касалось похорон «исключительных» персон. Тем, кто до конца жизни совершал неблаговидные поступки (пьянство, блуд, преступления), могли отказать в церковных похоронах. Однако, отмечал пастор Герман Прибе, «практика всегда не так строга, как теория», и в подобных случаях церковное погребение – простое и тихое – чаще всего разрешалось в утешение семьи80. То же касалось самоубийц: они получали церковное захоронение, но это были stille Begr?bnis – буквально «тихие похороны», то есть в «публичных почестях», таких как звон в колокола и пение, им отказывали. Это делалось «не как суждение против мертвого», но для того, «чтобы не оставить сомнения у публики в том, что самоубийство не соответствует Божьей воле»81. Конечно, не все берлинские священники считали такие меры правильными или необходимыми. Размышляя в 1927 г. о собственном восточноэльбском воспитании, один из них замечал, что «главная неправильная установка церкви <…> [касалась того, чтобы] не сопровождать некрещеных детей в могилу и хоронить их на непочетном участке кладбища рядом с самоубийцами и преступниками. Была, кроме того, церковная установка по отношению к самоубийцам и произнесению хвалебных речей возле (социал-демократических) покойников и их семей»82.
Трудно сказать, насколько серьезно воспринимали берлинцы эти религиозные ограничения. Но известно, что они придавали существенное значение выбору «достойного» места для упокоения умерших близких. Хорошей иллюстрацией служит история учреждения «социалистического кладбища» Фридрихсфельде. Хотя неконфессиональное погребение христиан существовало в какой-то форме начиная с Реформации, светские места для захоронения появились лишь в 1881 г., когда в населенном рабочими восточном районе города было открыто обширное муниципальное кладбище Фридрихсфельде. На рубеже веков берлинские чиновники стремились наложить новый порядок на городскую среду (путем контроля над санитарией; строительства каналов; создания сетей общественного транспорта и водопроводных сооружений; разработки проектов по жилищному строительству, общественных рынков и скотобоен; посадки деревьев и цветов на площадях и вдоль улиц), и таким же образом они стали заниматься размещением мертвых, что прежде целиком было делом церкви, находилось в ее власти. Ориентируясь на английские сады и американские сельские кладбища, Фридрихсфельде сделали паркообразным и пасторальным; на кладбище устроили тропинки, чтобы посетители могли гулять среди могил под пышным пологом деревьев83. Но, несмотря на все обаяние кладбища, происхождение его было неблагоприятным. Первоначально оно имело репутацию бедняцкого, там тихо предавали земле не только городских нищих, но также самоубийц и тех, кого никто не хватился (и кто иногда заканчивал жизнь в качестве анатомических объектов в медицинских институтах). Бесславие преследовало Фридрихсфельде; «уважаемые» люди его избегали.
Но в 1900 г. в знак солидарности с нищими и нуждающимися Вильгельм Либкнехт, один из основателей СДПГ и отец Карла Либкнехта, выбрал это место в качестве своего последнего приюта. Впоследствии оно станет известным как «социалистическое кладбище», пункт сбора «красного Берлина», где были погребены многие сильные мира сего от германского социализма. Среди них – убитые герои революции 1918 г., fils [франц. сыновья] Либкнехта и Роза Люксебург, которой в 1926 г. был посвящен центральный мемориал в исполнении Людвига Миса ванн дер Роэ. К этому времени, по наблюдению городского инспектора Эрнста Бришкова, «жители Берлина из всех слоев вне зависимости от социального статуса и конфессии» желали быть похоронены на Фридрихсфельде84.
Со временем в разных частях города были построены и другие кладбища в парковом стиле – как светские, так и церковные, – ставшие популярными местами похорон. Однако традиционалисты, для которых единственно приемлемым было лишь старомодное деревенское кладбище, по-прежнему усматривали в них иностранную, по-видимому недостаточно немецкую, «статью импорта». Кладбища в парковом стиле, с их «прудами с лебедями и утками, мостами, берегами для сидения, удобными тропинками <…> и верандами с прекрасными видами», говорил теолог Людвиг Баур накануне Великой войны, могут заставить позабыть о том, «что вокруг, за кустами, рассеяны могилы». Для Баура такие кладбища были «трусливым уклонением от мысли о смерти»85. Современник – единомышленник Баура отмечал, что кладбище не должно быть ни «местом ужаса», ни «садом развлечений»86.
Подобные опасения имели параллели в более ранние исторические моменты. В прошлом реформаторы часто обращали внимание на роющих кладбищенскую землю собак и свиней и на крестьян, работающих среди могил, как на случаи нечестивого поведения на кладбище. Приверженцы культурного консерватизма в Веймарской республике по-своему пытались защитить достоинство мест погребения от ищущих удовольствия посетителей, которые превращали эти места в обычные парки: они заставляли кладбищенских смотрителей вводить правила, ограничивающие неблагопристойное поведение. Нянечкам, которые присматривали за играющими детьми, запрещали появляться в парке кладбища в Лихтерфельде, поскольку они «шумели и кричали», ели и пили «в не соответствующей достоинству места манере» и курили87. Берлинские кладбища – парки, но священные.
Многие жители Берлина, какими бы ни были их личные взгляды на сравнительные достоинства того или другого кладбища, решая, где похоронить умерших близких, прежде всего обращали внимание на его местоположение. Близость семейных могил к дому позволяла горожанам участвовать в одном из ключевых городских ритуалов скорби – уходе за могилой. Градостроители всегда осознавали, что новые кладбища должны располагаться в пределах досягаемости на общественном транспорте: берлинцы избегали хоронить близких там, куда трудно добраться, – ведь были места для похорон ближе к дому, пусть они и стоили дороже88. Рисунок 1.4 показывает, что, в отличие от американских могил того же времени, в Берлине могилы сооружались в виде холмов, зачастую искусно озелененных, заключенных в кольцо из камней, окаймленных кованой оградой или бетонной стенкой.
Как правило, берлинцы посещали семейные могилы несколько раз в год, чтобы посадить или полить цветы, выполоть сорняки. Эти ритуалы исполнялись в один из праздников, некоторые из них были конфессиональными. Берлинские протестанты обычно отмечали Totensonntag [нем. Поминальное воскресенье] – День мертвых, приходившийся на воскресенье перед первым воскресным днем рождественского поста в ноябре. Как и в День поминовения всех усопших у католиков, в Поминальное воскресенье вспоминали умерших, молились за них, посещали церковные службы, совершали паломничество на кладбища89. Иногда берлинцы приходили на могилы в годовщину рождения или смерти покойного, а в 1920-х гг. как среди протестантов, так и среди католиков распространилась практика ставить на могилу рождественскую елку, украшать ее, зажигать на ней свечи90. Но даже в этом случае уход за могилой оставался не столько христианским обычаем, сколько немецким, поскольку и берлинские евреи тоже тщательно ухаживали за родными могилами.
Как и уход за телом покойного, уход за могилой часто был обязанностью женщин. Благодаря их заботам могилы стали, в сущности, продолжением домашнего пространства – что также можно увидеть на Рис. 1.4. И по сей день это норма – пожилые женщины (и мужчины, хотя не так часто), проводящие долгие часы на берлинских кладбищах и, очевидно, находящие смысл и удовольствие в том, чтобы поддерживать могилу близкого человека в хорошем состоянии.
Опять-таки как и сегодня, многим берлинцам в Веймарской республике надгробие требовалось лишь на время. Обычно они предпочитали, чтобы останки были выкопаны, а могилы могли использоваться повторно по истечении заданного срока – Ruhefrist, буквально «период покоя». Если по истечении Ruhefrist аренда могилы не продлевалась, то, что осталось от прежнего обитателя могилы, переносили на другое место кладбища и хоронили в общей могиле. К XX в. период покоя продлили примерно до 25 лет, для детей он был короче91. Как и в случае со многими ритуалами смерти, принятыми в этом обществе, истоки столь удивительной практики неясны. Во всех известных мне современных историях немецких кладбищ принимается на веру, что она возникла из «рационализаторских» веяний Просвещения и желания освободить городское пространство для иных целей. Понятно, что эти веяния возникали в разных частях Европы, однако не все европейцы практикуют регулярную эксгумацию. Эта интригующая тема еще дожидается своего историка; отмечу только, что из правила Ruhefrist делались исключения. Евреев хоронили навечно по религиозному обычаю, а состоятельные берлинцы могли покупать семейные участки, где были погребены несколько поколений.
Рис. 1.4. Типичная ухоженная и густо озелененная могила, ок. 1908 г. Современные критики похоронных стилей нашли бы этот пример приятным, так как могила, в их представлении, «гармонирует» с окружающим ландшафтом. – Hannig G. Der Friedhof und seine Kunst. Berlin: Verlag von Gebr?der Borntraeger, 1908.
Берлинские буржуа представали перед лицом смерти в экстравагантном виде; особенно в годы основания империи они отмечали окончание жизни в исключительно щедрой манере – соответственно своему новому богатству, статусу и самомнению. В лучшей викторианской традиции представители берлинского среднего класса часто сооружали на могилах нечто равноценное храму и украшали их помпезными, превышающими натуральную величину статуями. Популярны были образные репрезентации скорби: ангелы и неоклассические фигуры. Похоронных реформаторов-социалистов Веймарской эпохи беспокоила вульгарная погребальная культура вильгельмовской эпохи, которую они считали «полностью несостоятельной»:
Важность этих мертвецов (увековеченных в камне) для широкой публики находится в обратной пропорции с ценой и размером их памятников. Взгляните на простую и благородную табличку, которой отмечена могила Альбрехта Дюрера в Нюрнберге, и сравните ее с огромным надгробием какого-нибудь крупного мясника или финансового советника; сразу будет видна вся абсурдная надменность этого времени и его беззаветная преданность деньгам92.
В своем осуждении погребальных излишеств кайзеровской Германии социалисты были не одиноки. На рубеже веков начался подъем движения за реформирование кладбищ, которое во многом можно отнести к ностальгическому и даже реакционному краю спектра Lebensreform [нем. букв. «преобразования уклада жизни»] веймарских лет93. В главную реформаторскую организацию Веймарской Германии, Национальный комитет по кладбищам и мемориалам (Reichsausschu? f?r Friedhof und Denkmal), входили ландшафтные архитекторы, представители торговых организаций, профсоюзов, Heimatschutz и христианской общины, а также члены ветеранских организаций94. Если критики-социалисты выступали против «помпезности» «капиталистического» стиля погребения, то для реформаторов-консерваторов проблема состояла в утрате традиции. Для них кладбище первых лет империи было не более чем нагромождением историцистского bric-?-brac [фр. старого хлама] или же дешевых, изготовленных серийным методом надгробий, продающихся по каталогам и якобы пользующихся успехом у необразованных масс. Особенно ненавистными были надгробия из тщательно отполированного черного гранита – образцы «чуждого» китча той эпохи. Реформаторы выступали за возвращение к «аутентичному» и «самобытному» немецкому ремеслу в погребальном оформлении. Один консервативный критик, Герберт Дервайн, автор «Истории христианских кладбищ в Германии» (1931), описал эстетику надгробий прошлого такими типичными словами, как традиция, мастерство и любовь. А современную эстетику кладбища, наоборот, изобразил при помощи словаря, достойного Освальда Шпенглера: механический, пугающий, сверкающий, чуждый, склеротический, суетный, бесчувственный, голый, скучный, однообразный, случайный, неорганичный, противоестественный95. Современные надгробия выступали для консерваторов частью урбанистической, индустриальной, светской Unkultur – антикультуры, которая уничтожала немецкое рукоделие и многовековую погребальную традицию.
Подобные настроения разделяли не только христианские реформаторы. Некоторые евреи-традиционалисты тоже мечтали о возвращении к так называемым «аутентичным, автономным элементам еврейской культуры», что относилось и к захоронению усопших:
Старое еврейское кладбище представляет собой приятное зрелище, и окружающая природа всегда лишь украшает его, если только этому не мешает чересчур усердный садовник. Современное еврейское кладбище, напротив, напоминает больше всего сумбурное нагромождение камней. Кричащая палитра цветов и венков не соответствует ландшафту96.
Как ни превозносили реформаторы еврейские, немецкие и христианские кладбищенские традиции, постепенное устранение остатков буржуазного самодовольства с берлинских кладбищ и изменение их облика началось в связи с самым современным в сущностном смысле событием – Великой войной. После 1914 г. реформаторы все чаще говорили, что единообразие военных кладбищ – длинные ряды одинаковых, геометрически расставленных могил – должно служить моделью для гражданских кладбищ, не столько из-за их «функциональности», как заявлял кое-кто из историков97, сколько потому, что они отвечали новому социальному и моральному императиву, обусловленному, как считали многие, войной и опытом массовой гибели. Уже во время войны кайзер Вильгельм II издал постановление о военных кладбищах, гласившее, что чудовищные потери нации нельзя отмечать с «необарочной помпезностью». Вместо этого военные кладбища должны быть печальны и аскетичны, гармонировать с окружающей природой и отличаться от гражданских мест захоронения; а главное, они должны подчеркивать всеобщее равенство в смерти98. В отличие от французских и британских кладбищ, которые «трагическую и героическую смерть павших прячут за пестрыми цветами», немецкие кладбища «смотрят ей в лицо». Это, утверждали реформаторы, отличает Kultur от простой Zivilization99.
Такие настроения продолжали укрепляться и после войны. Один реформатор писал в 1929 г.:
Контраст между гражданским кладбищем довоенного периода и военными кладбищами был разителен. Безразличие и неодухотворенность первого по сравнению с мрачной величественностью и назидательной простотой вторых были отвратительны не только специалистам похоронного дела, но и общественности в целом; требовалось очистить саму атмосферу кладбища100.
Несомненно, подобное отношение было настолько же ответом на ужасы массовой смерти и беспомощности общества перед лицом этой смерти, насколько и реакцией против влияния современности на погребальную культуру, которое так ненавидели консерваторы. Если Германия не могла стать победительницей на полях сражений, она могла хотя бы придать ощущение более глубокой важности небывалым побоищам и потерям. Таким образом, амбиции реформаторов кладбища далеко не ограничивались эстетическими соображениями и связывали призыв к новой погребальной культуре с возродившимся чувством национальной общности, сформированным в бельгийских и французских окопах. Реформаторы веймарской эпохи приветствовали «однородность» военных кладбищ как свидетельство новых социальных ценностей, которые, как предполагалось, были вызваны войной, и выказывали особенное беспокойство по поводу легко опознаваемых, оригинальных могил на военных кладбищах. Для них глубокий смысл и эстетическая утонченность немецких военных кладбищ заключались именно в том, что они совершенно одинаковы и лишены индивидуальных различий любого рода (см. Рис. 1.5).
Такой этос преодолевал политику. В рамках своего строительного проекта «Новый Франкфурт» глава городского управления архитектуры Эрнст Мэй в 1926 г. издал новые инструкции по организации кладбищ, позволявшие родственникам выбирать надгробия для умерших из нескольких простых, никак не украшенных вариантов (Рис. 1.6). С этого времени могилы на городских кладбищах будут размещаться аккуратными рядами, напоминая по стилю военные места захоронения. Эта строгая геометрия, как писал один из реформаторов кладбища, должна «мощно передавать чувство, в котором социализируется все похоронное дело», и пробуждать «дух современности»101.
Рис. 1.5. Немецкое военное кладбище в Белло, Франция. Современники находили особенный пафос в рядах идентичных, геометрически упорядоченных могил и считали, что подобная конфигурация отвечает новой социальной этике после ужасов Первой мировой войны. – Volksbund Deutsche Kriegsgr?berf?rsorge.
Изменения в похоронной культуре Берлина после Первой мировой войны были более тонкими, но все же заметными. На большинстве кладбищ, сооруженных или расширенных в Берлине в 1920-х – начале 1930-х гг., избегали геометрического стиля, пропагандируемого Мэем во Франкфурте102. Однако надгробия все же уменьшались в размерах и не так украшались. Только некоторые имели небольшие рельефы с портретами или аллегорическими фигурами103. Исключения, разумеется, встречались, одно из них – мавзолей в романском стиле площадью 42 квадратных метра, построенный для семьи Отто Лемма в 1920 г. на кладбище при мемориальной церкви кайзера Вильгельма, рядом с гуталинной фабрикой Лемма в Ноннендаме. Кроме электрического освещения, мраморного интерьера и алтаря со статуей ангела, в мавзолее было мозаичное изображение семейного особняка Лемма и членов самой семьи, «сидящих на садовых скамейках <…> в обуви, начищенной до блеска»104. И все же общая тенденция на берлинских кладбищах после Первой мировой была – к простоте, прочь от претенциозной монументальности периода грюндерства105.
Рис. 1.6. Примеры нормативных стилей оформления могил, введенных в рамках строительного проекта «Новый Франкфурт» Эрнста Мэя, ок. 1926 г. Эти урезанные формы отражали общий для Германии импульс делать могилы проще, скромнее, меньше и однообразнее – как выражение современности и социальной добросовестности в свете Первой мировой войны. – Melchert H. Die Entwicklung der deutschen Friedhofsordnungen. Dessau: Verlag Walther Schwalbe, 1929.
Другими словами, после войны среди берлинцев и вообще немцев широко распространилось ощущение, что похоронная культура довоенного периода была заражена индивидуалистической этикой: укоренена в капитализме – в глазах социалистов, в современности – в глазах консерваторов. В свою очередь, война открыла возможность для очищения общества от налета эгоистичного прошлого, теперь тесно связанного с Вильгельмовской эпохой. Она также дала начало новому духу простоты, коммунитаризма и сдержанности в похоронной культуре, духу, который преодолевал политическую принадлежность и вдохновлял как христианских, так и социалистических реформаторов. Кете Кольвиц, художница, жительница Берлина, социалистка, христианка и республиканка, отправилась в Бельгию в 1932 г., чтобы установить там только что законченный мемориал «Скорбящие родители» в честь ее сына Петера. В дневнике она писала: «Британские и бельгийские кладбища кажутся более светлыми <…> более радостными и уютными, более семейными, нежели немецкие. Я отдаю предпочтение немецким. Война не была приятным занятием; не подобает разукрашивать цветами массовую гибель всех этих молодых людей. Военное кладбище должно быть мрачным»106. Похожими чувствами были исполнены попытки создать мемориал Первой мировой войны в Нойе-Вахе, в здании, где некогда находилась охрана замка Гогенцоллерн на Унтер-ден-Линден. Многие чувствовали, что такое местоположение, в самом сердце городской суеты, не приличествует памятнику священным жертвам войны107. Военно-мемориальные советы многих местных общин Германии выступили против размещения памятников в общественно значимых местах: «они не должны служить “элементом украшения”»108. Кажется, что не только кладбище, но и, возможно, сама смерть нуждались в восстановлении ее высокого звания после массового кровопролития Великой войны.
Однако нужно отметить, что коммунитарный дух послевоенных лет не распространялся на похоронное дело в Берлине. Несмотря на то что к началу 1920-х гг. во Франкфурте и других крупных городах многие связанные с похоронами услуги были взяты под контроль муниципальной власти109, а также вопреки всем доводам современных реформаторов в пользу освобождения работающих людей от огромного социального обязательства по обеспечению «пышных» и «церемонных» похорон их родным и близким110, призывы к социализации похорон в Берлине имели небольшое влияние. Владельцы частных похоронных бюро и после войны продолжали делать свою работу, не будучи стеснены какими бы то ни было ограничениями рынка.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.