Россия и Запад

Россия и Запад

I

Всегда интересно следить за тем, как и когда какая-либо устойчивая идея возникает в национальном сознании, как она живет и развивается, особенно если эта идея дожила до наших дней и сейчас переживает свою третью молодость. Я имею в виду идею сопоставительной оценки России и Запада, получившую при Петре I совершенно иной смысл, чем тот, который она имела в Московском государстве. Возведенная славянофилами в 1840-е годы на уровень вдохновляющей религиозно-философской концепции, эта идея и в наши дни, во второй половине XX века, снова стала одной из модных проблем в сознании русской интеллигенции. Столь долгая жизнь этого комплекса идей доказывает верность суждения, высказанного одним русским публицистом более ста лет назад. Н.В. Шелгунов написал тогда в русском радикальном журнале, что в России не возникает «новых вопросов, новых проблем общественной жизни, вопросы всегда одни и те же, всегда “старые”». Несомненно, что он имел в виду и проблему «Россия и Запад», возникновение которой можно отнести еще к эпохе христианизации Руси и присутствие которой в разные эпохи русской жизни давно уже освещается исторической наукой594. Сошлюсь хотя бы на идею «Третьего Рима», в которой с особенной силой и убежденностью выразилось сознание идеологического превосходства Руси над всем прочим миром595.

Борьба идеологов Московского государства против «немцев» и «латинян» доказывает, что национальное самосознание, как правило, создается и строится на обязательной сопоставительной оценке. Для того чтобы быть убежденным, что «у нас не как в Польше», нужно, чтобы была эта Польша, или, как ее чаще называли, «Литва», и чтобы она могла выступать в роли идеологического антипода.

Сама же по себе проблема отношений к Западу существовала в русской жизни всегда, хотя форма этих отношений менялась на всех уровнях национальной жизни и национальной культуры: и в сфере деловых, торговых и дипломатических связей, и в сфере идеологии, где она рассматривалась преимущественно в плане религиозном596. В Московском государстве такое положение установилось прочно в XVI веке и с некоторыми изменениями сохранялось и в XVIII столетии, когда отношения России с Западом все еще находились в том примерно положении, в каком вновь были установлены при Сталине, то есть в 1930-е годы.

В XVII веке всякого рода технология, особенно вооружения и вообще «ратного дела», охотно, хотя и не очень последовательно изучалась и перенималась. Но в области идеологической Запад по-прежнему оставался источником порчи и заразы.

В середине XVII века князь Иван Голицын писал в Москву: «А союз польский против крымцев нам не нужен: мнится мне, что никакими мерами нашим русским людям служить вместе с королевскими людьми нельзя ради их прелести… Одно лето побывают с ними вместе на службе и у нас на другое лето не останется и половины русских людей»597.

Петр I в своей деятельности и в официальной правительственной публицистике не отказался от обязательного сопоставления России и русских с Западом, но перенес это сопоставление в сферу практики. Запад для него эталон, в том смысле, что Россия должна у него учиться. Так понимали отношение к Западу те, кто разделял идеи Петра и сочувствовал его реформам. Сочинения Посошкова показывают, насколько органичны были петровские реформы, до какой степени они были исторически необходимы. Посошков – частное лицо, приватный идеолог, а не официальный публицист, вполне в духе Петра писал, что «в немецких землях людей вельми берегут, а наипаче купецких, и того ради у них купецкие люди и богаты зело. А наши суды нимало людей не берегут и тем небрежением все царство в скудость приводят»598. Но при этом Посошков убежден, что сравняться с «немцами» или даже их превзойти русские вполне способны: «А за благодатью божиею у великого государя есть всяких людей разумных. Много немцы нас ушлее науками, а наши остротою, по благости божией не хуже их, а они ругают нас напрасно»599.

Всякое обдуманное сопоставление России и Запада в середине XVIII века обязательно включало в себя сознательное отношение в Петру I и его реформам, к тому повороту в развитии России, который при нем произошел. В официальных документах и официозной литературе петровского времени (в частности, в проповедях Феофана Прокоповича) уже к концу 1710-х годов получает совершенно ясное выражение оппозиция двух Россий – старой (допетровской) и новой (реформированной Петром). В середине столетия эта оппозиция выражена еще более категорично. Ломоносов и Сумароков в этом вопросе высказывались единодушно. Ломоносов писал в 1747 году о Петре, что он «Россию, варварством попранну, с собой возвысил до небес»600, то есть вывел на путь умственного и материального прогресса; Сумароков в «Слове похвальном Петру Великому» (1759) утверждал: «До времен Петра Великого Россия не была просвещена ни ясным о вещах понятием, ни полезнейшими знаниями, ни глубоким учением; разум наш утопал во мраке невежества, искры остроумия угасали и воспламениться не имели силы. Вредительная тьма разума приятнее была, и полезный свет тягостен казался… Возмужал великий Петр, взошло солнце, и мрак невежества рассыпался»601.

Петровская эпоха содействовала не только созданию в России идеологии просвещенного абсолютизма. В первую четверть XVIII века впервые в истории русской общественной жизни была создана внерелигиозная политическая идеология, притом идеология официальная, государственная. Феофан Прокопович в «Правде воли монаршей» (1722) утверждал, что всякое правительство основано на общественном договоре: «имеет начало от первого в сем или оном народе согласия»602.

Секуляризация официальной идеологии в петровское время не только меняла содержание этой идеологии, не только переводила ее в сферу рационально постижимого, доступного обсуждению, оценке, а в перспективе – и переоценке, критике, но и открывала для русской общественной жизни новые, непривычные горизонты.

Осуществленный Петром отказ от религии как источника государственных идей и практических действий показал русской общественной мысли такие возможности, о которых сам царь-реформатор, конечно, не думал и не догадывался. Отказ этот влек за собой отказ от традиционного, давно сложившегося и казавшегося неизменным уклада жизни. Государственное устройство России, статическое и неподвижное, оказалось чем-то, в принципе способным меняться и двигаться, развиваться. Теоретически стало возможно выбирать форму правления, сопоставляя испытанные и проверенные историей Запада образцы с историческим опытом России.

На практике это новое понимание возможности выбора проявилось в 1730 году, в предложениях дворянства, написанных Кантемиром и Татищевым. Не касаясь содержания этих предложений, отмечу только, что они явились результатом сознательного отбора, или выбора, из известных авторам западных форм парламентарного строя двух образцов – польского и шведского.

Идея динамики, заложенная в самом процессе реформ, была по существу новой формой постановки проблемы «Россия и Запад». Россия захотела учиться и перенимать, в условиях, как казалось, свободного выбора, наиболее подходящие типы жизнеустройства, уже существующие на Западе. Кантемир и после неудавшейся попытки ограничить самодержавие продолжал мечтать о дворянском парламенте, ориентируясь теперь уже на свои английские впечатления. Друг и первый биограф Кантемира, аббат Гуаско, вспоминал: «Его восхищала Англия, где парламент сдерживает власть монарха в определенных пределах и не позволяет ей стать выше законов, ограждая подданных от печальных последствий самовластия»603.

Сопоставительная самооценка оставалась обязательным элементом национального самосознания на всем протяжении XVIII века, но при этом Запад не всегда назывался; во многих случаях он подразумевался, как эталон в той или иной области культуры, политики, экономики.

Посошков, как мы видели, не касался сопоставительной оценки государственного строя России и западных держав.

Ломоносов, который так же, как Посошков, высказывается по отношению к самодержавию безусловно апологетически, делает свой вывод на основании исторического сопоставления разных форм политической организации общества. «Российская история» Ломоносова вся построена на идее необходимости и спасительности самодержавия. Может быть непреднамеренно, она заканчивается следующей многозначительной характеристикой Ярослава I, великого князя Киевского: «Жил 76 лет, велик миром и войною, но был бы еще больше, когда б новгородцам не оставил необузданной вольности»604.

В целом история России, по мнению Ломоносова, может быть сопоставлена с историей Древнего Рима: «где нахожу владение первых королей, соответствующее числом лет и государей самодержавству первых самовластных великих князей Российских; гражданское в Риме правление подобно разделению нашему на разные княжения и на вольные городы, некоторым образом гражданску власть составляющему; потом едноначальство кесарей представляю согласным самодержавству государей Московских. Одно примечаю несходство, что Римское государство гражданским владением возвысилось, самодержавством пришло в упадок. Напротив того, разномысленною вольностию Россия едва не дошла до крайнего разрушения, самодержавством как сначала усилилась, так и после несчастливых времен умножилась, укрепилась, прославилась»605.

Самодержавие не только смогло сохранить национально-государственное единство России – оно, по мнению Ломоносова, возвело Россию, усилиями Петра I и нации в целом, на такой уровень политического влияния, что страна стала из объекта политики Запада ее субъектом, вершителем судеб всей Европы «яко важнейший член во всей европейской системе»606.

Подобно Посошкову, Ломоносов убежден, что русские «никого не хуже» в смысле способностей к наукам. Он говорит об этом в оде 1747 года:

О вы, которых ожидает

Отечество от недр своих

И видеть таковых желает,

Как их зовет от стран чужих,

О ваши дни благословенны!

Дерзайте ныне ободрены

Раченьем вашим показать,

Что может собственных Платонов

И быстрых разумом Невтонов

Российская земля рождать607.

В то же время, подобно Посошкову, Ломоносов возмущается невежеством и безнравственностью православного духовенства, сравнивая его поведение с тем, как ведут себя лютеранские священники в Германии: «Тамошние пасторы не ходят никуда на обеды, по крестинам, по родинам, свадьбам и похоронам, не токмо в городах, но и по деревням, за стыд то почитают, а ежели хотя мало того увидят, что он пьет, тотчас лишат места. А у нас при всякой пирушке по городам и деревням попы – первые пьяницы. И не довольствуясь тем, по кабакам ходят, а иногда до крови дерутся… А у нас по многим местам и попы сами чуть столько грамоте знают, сколько там мужичий батрак или коровница умеет»608.

Нескрываемая горечь этих замечаний Ломоносова (и сходных мыслей Посошкова) говорит о глубоком страдании, которое испытывал поэт, сопоставляя военно-государственные триумфы России перед лицом Запада и повсеместное невежество первых учителей народа, не говоря уже о его массе в целом. Поэтому в его поэме о Петре Великом герой побеждает главных своих врагов – русское суеверие и шведов (западных противников) – одним и тем же оружием: усвоенным у Запада просвещением. Война, по Ломоносову, не цель для Петра, а только путь к культуре:

Другие в чести храм рвались чрез ту (войну. – И.С.) вступить,

Но ею он желал Россию просветить…

……………………………………

……………………………………

На устиях Невы его военный звук

Сооружал сей град, воздвигнул Храм наук

И зданий красота, что ныне возрастает,

В оружии свое начало признавает609.

У Ломоносова еще не возникало сомнений в пользе от западных наук, хотя он и вступал часто в споры с западными учеными и так и не согласился с ньютоновской идеей всеобщего притяжения тел610.

В середине столетия, то есть в 1750-е годы, уже стали ощутимы результаты петровских реформ, направленных на европеизацию России, на преодоление двух– или трехвековой ее отсталости. Эти результаты сказались в как будто очень далеких друг от друга сферах жизни – в военном деле и в «словесных науках». При этом «словесные науки», то есть литература, а еще точнее, поэзия, взяли на себя прославление побед русских войск.

Друг Пушкина, П.А. Вяземский, в своей монографии о Фонвизине (1848) предложил такое определение глубокой внутренней связи в XVIII веке войн и поэзии: «Ломоносов, Петров, Державин были бардами народа, почти всегда стоявшего под ружьем, – народа, праздновавшего победы или готовившегося к новым»611.

Таким образом, Россия уже в середине XVIII века могла, по собственному пониманию, да и по западной оценке, противопоставить учителям свое военно-политическое могущество и свою новую поэзию. Позднее видный славянофильский критик Н.Н. Страхов именно в этом видел основное достижение русской культуры XVIII века: «Сближаясь с Европою, мы сразу показали себя равными ей в одном отношении – в государственном могуществе, и это не могло не возбудить нашей гордости. <…> Было бы странно, если бы литература не отразила в себе того героического восторга, который составлял самую светлую сторону тогдашней жизни России»612.

Военная мощь России, ее победы – над Пруссией при Елизавете, над турками и поляками при Екатерине II, над французами при Павле – порождали чувство национальной гордости, основанное на реальных политических достижениях, а не на сомнительном идеологическом превосходстве, которым так гордилась Московская Русь. В оде 1759 года Ломоносов говорит:

Воздвигнися в сей день, Россия,

И очи окрест возведи;

К Тебе гласят концы земные:

«Меж нами распри ты суди

Елисаветиной державой;

Ея великолепной славой

Вселенной преисполнен слух»613.

Через 25 лет об этом же сказал Сумароков в оде Екатерине II «На торжество мира с Портою Оттоманскою 1775 года»:

Поля Полтавски трепетали,

Когда на них сражался Петр:

А днесь во дни Екатерины

Везде Полтавские поля,

Явится лишь российско знамя,

И россов заблистает меч —

Противные бегут народы

И звук победы слышен там614.

Через сто лет после смерти Ломоносова Аполлон Майков, поэт послепушкинской эпохи, писал, что Ломоносов воспитал в целом поколении чувство национального самоуважения615.

Новая поэзия разработала одический жанр как словесное выражение военно-политических побед и одновременно заявила свое право на равенство с Западом, о чем только мечтали первые деятели новой русской литературы, Кантемир и Тредиаковский, в 1730-е годы.

II

В середине XVIII века в молодой русской литературе возникла новая форма борьбы с Западом – галлофобия, начало которой положили Сумароков и Елагин и которую развили русские комедиографы с первых шагов созданного в 1756 году Русского публичного театра. Позднее вышучивание и высмеивание подражателей всему французскому стало дежурной темой русской сатирической журналистики до 1820-х годов.

Первые русские комедиографы принадлежали к поколению, которое пришло в литературу вслед за Ломоносовым и Сумароковым. Эти молодые литераторы хорошо понимали весомость того, что было сделано основоположниками русской литературы, и потому выступили на ее защиту от тех, кто подражал всему французскому и знать не хотел ничего отечественного. В одной из первых русских оригинальных комедий «Наказанная вертопрашка» (1765) персонажи спорят:

Молодой граф

Данный текст является ознакомительным фрагментом.