Леди зимой

Леди зимой

Алла Демидова читает Цветаеву в Нью-Йорке… Алла Демидова на гастролях в Греции… Алла Демидова приглашена в Париж… «Когда моя подруга, итальянская герцогиня N, позвала меня в свой замок…» – рассказывает Алла Демидова, – и продолжение излишне. Собственно говоря, достаточно уже одного факта дружбы итальянской герцогини с русской актрисой, чтобы настроить слушателя на определенный лад, вовсе не иронический, нет. По отношению к Демидовой ирония уместна, как швабра в руках английской королевы.

Ей это все к лицу – Нью-Йорк, Париж, итальянская герцогиня, интервьюеры, почтительные, как метрдотели, атмосфера всеобщего уважения на заданной ею самой дистанции; все обеспечено долгой и достойной жизнью в искусстве, ничем не омрачено, залито ясным ровным светом постоянной рефлексии – недаром Демидова, наверное, одна из самых пишущих русских артистов. В Петербурге Демидова провела ровно одну неделю, сыграла спектакли «Квартет» (пьеса Хайнера Мюллера по мотивам романа Шодерло де Лакло «Опасные связи») и «Медея» (пьеса того же Мюллера по мотивам трагедии Еврипида), был дан поэтический вечер – «Реквием» – с широкой и вольной композицией от Пушкина до Ахматовой.

Мюллер питерской публике неизвестен, остальные имена вкупе с именем Аллы Демидовой настраивают на высокий лад. Хочется поговорить о своем, интеллигентском. Не зря интеллигенция так давно и так безоговорочно считает Аллу Демидову своей, прикосновенной к священным явлениям духовной жизни общества 1960–1980 годов: Театр на Таганке, Анатолий Эфрос (в его «Вишневом саде» Демидова играла Раневскую), Владимир Высоцкий (многолетний партнер по сцене), Андрей Тарковский (маленький эпизод, но – в «Зеркале»!)… Затем добавился спорный Роман Виктюк («Федру» Марины Цветаевой Демидова играла несколько лет назад, в том числе на гастролях в Петербурге) и совершенно бесспорные русские поэты Золотого и Серебряного веков.

Все, что публика может узнать о жизни Демидовой, звучит строго, сдержанно и ответственно. В ее биографии был только один театр, покинутый, в общем, совсем недавно, ради рискованных поисков «пространства трагедии» совместно с греческим режиссером Теодорасом Терзопулосом; она всегда узнаваема, постоянна в привязанностях и вкусах, не суетится, нарочито привлекая к себе внимание, но и не пропадает надолго, существуя хоть и замкнуто-обособленно, но вместе с нами и в некоторой степени для нас.

Представьте себе, что на одной лестничной площадке с вами живет серьезный, приятный, интеллигентный человек – и он к вам не вхож, и вы к нему не вхожи; вы, может, и двух слов с ним не сказали, но всегда с удовольствием отмечаете, случайно повстречавшись, что он так же подтянут, так же бодр и прям, так же методично выгуливает свою аккуратную собачку, а его портфель так же отягощают толстые книги и журналы, как и всегда. Примерно такое впечатление производит на меня «соседство» (по времени) с Аллой Демидовой.

Совершенно не хотелось бы допускать сегодня в свои рассуждения фатальный русский Плач о Несбывшемся; сейчас о ком ни возьмись читать – все стон раздается: о, великий Икс и этого не сыграл, и того не сыграл, и то бы мог, да не вышло, не получилось… Конечно, кто спорит, участь артиста нелегка, и разве возможно даже про самых-самых великих сказать, что они сыграли все, что могли? Разве скажешь так про Фаину Раневскую? Олега Борисова? Зиновия Гердта? Андрея Миронова? (Впрочем, перечислять можно десятки имен.) Получилось – не получилось… А что вообще должно получиться из всей нашей жизни? Да мы сами у себя и получаемся, больше ничего.

Aллa Демидова, хоть и не сыграла, как мечталось ей, Гамлета, сама у себя вполне получилась. Очертила вокруг себя магический круг, который и заполняет по своему усмотрению, не выходя за его пределы и ничего случайного и не нужного для себя туда не допуская.

Алла Демидова сегодня хочет играть только высокие страсти и высокие страдания. Алла Демидова думает исключительно о трагическом. О трагическом в его чистом, беспримесном виде, о химическом элементе трагического, если можно так выразиться.

Она ищет искомое в этом своем магическом круге, в алхимической лаборатории, с помощью немецкого драматурга-интеллектуала Мюллера и греческого режиссера Терзопулоса; пусть Мюллер и является весьма отдаленным наследником немецкой философии и немецкого интеллектуального романа, так же, как Терзопулос – античной трагедии. Мюллер многословен, Терзопулос статичен; от соединения многословия и статичности, то есть большого количества громоздкого, трудно произносимого текста и фиксированных статуарных поз восприятие притупляется очень быстро.

Играя Раневскую у Эфроса, Демидова размышляла над тем, каким должно быть самоощущение человека, живущего в Париже на пятом этаже, в мансарде, где «накурено и неуютно». Теперь до таких мелочей ей нет дела, и о ее маркизе Мертей («Квартет») трудно сказать что-нибудь определенное, это «человек без свойств». Кто такая Мертей, кто такой Вальмон (Дмитрий Певцов), что их связывает – желание? ненависть? страсть? развлечение игрой? Или же это символы мужчины и женщины, которые вечно издеваются друг над другом? Но женщин «вообще» и мужчин «вообще» не танцуют даже в балете.

Надо заметить, драматический театр вряд ли когда-нибудь достигнет степени абстракции, что подвластна одной лишь музыке, хотя подобные идеи иногда посещают экспериментаторов. Опыты Демидовой по извлечению абстрактно-трагического отчасти живописны, но не музыкальны: в них нет внутреннего развития.

Основное настроение «Квартета» и «Медеи» задано изначально и не меняется, меняются лишь позы и интонации, формально – разнообразные. Тень виктюковской «Федры» витает в сценических картинах Терзопулоса – Демидовой, но в гениальном бормотании Цветаевой есть истинный жар, а в пластических изысках Виктюка в свое время были и оригинальность, и многосмысленность, здесь же о страстях лишь говорится, а страдания лишь обозначаются.

Как возможно поверить, что демидовская Медея, строгая, разумная, аккуратная, лишенная чего бы то ни было хаотического, с интонациями, кажется, выверенными по секундомеру, зарезала своих детей в безумии ревности? Невозможно, но мы и не должны ей верить, мы должны созерцать, созерцать легкие и холодные тени возвышенного страдания, чьи мотивы на самом деле утаены, спрятаны, и ключ нам не вручен. Стыдливость дисциплинированного, «космического» человека не позволяет актрисе ввергнуться в хаос чистой лирики и рассказать откровенно, что терзает ее героиню, но и мы в таком случае теряемся в догадках: свидетелями чего же нам случилось быть?

И невольно думаешь о том, что трагическое пронизывает жизнь, как кровеносные сосуды плоть, оно просвечивает, угадывается, прощупывается, иногда больно и резко обнажается, но оно неотделимо, неотъемлемо, невычленимо из жизни. Можно расставить на пустой сцене черные фигуры в эффектной мизансцене, и они будут часами говорить о любви и смерти, и трагического в этом не будет ни на грош.

Для русского зрителя «трагедия» по-прежнему обозначает ураган страсти и океан страдания, возвышенные и просветленные могучей и неистовой душой «трагика» – «сам плачет, и мы все рыдаем». Может, мы и не увидим такого никогда, но в трагическое как в отвлеченно-абстрактное, рационально-картезианское тоже поверим вряд ли.

Изысканная аскетичность облика, благородство поведения, сдержанный умный разговор, достоинство внутренней осанки, общее тихое «свечение» – все привлекает в актрисе Демидовой, все свидетельствует, что она есть целый мир, но мир самодостаточный и в себе замкнувшийся, лишь бегло, неполно, отчасти, чуть-чуть проявляющийся в спектаклях. Поэтический вечер Аллы Демидовой, кажется, более вдохновил зрителя, чем ее поиски абстрактно-трагического: актриса все-таки в этот единственный вечер сделала несколько шагов нам навстречу.

Тут уже был не стертый язык Мюллера, а живая плоть русского стиха, тут было на что опереться и чем существовать, и Демидова два с лишним часа удерживала слушателя на определенной высоте бытия.

То, что она говорила между чтением стихов, не всегда казалось удачным, поскольку пришедшая в этот вечер публика слишком хорошо знала рассказываемые актрисой общеизвестные вещи, Петербург не Нью-Йорк, и отличие Серебряного века от Золотого нам вполне и давно внятно, да и вряд ли в зале находился хоть один человек, не знакомый, например, с биографией Марины Цветаевой.

Но общее впечатление от личностного пространства актрисы сложилось светлое и приятное, точно от ясного, холодного и спокойного осеннего дня. Легкая щегольская сухость чтения, свойственная актрисе, избавляла нас от слишком жирного, картинно-эмоционального и большей частью безвкусного, то есть типично актерского «переживания» стиха; впрочем, заключительный «Реквием» Ахматовой она прочла с полной самоотдачей, от волнения даже сбиваясь; иначе поступить было бы странно – вещь эта особенная во всей мировой поэзии, ее и читать, и слушать должно сквозь слезы.

Демидова в своих взаимоотношениях с поэзией – скорее учительница и лектор, не она повинуется стиху – стих повинуется ей, становясь столь же ясным и внятным, сколь ясна и внятна сама актриса. Все чувства подчинены задаче объяснения смысла (отличный педагог получился бы из Демидовой), все ориентиры на месте, все акценты давно расставлены. Мир русской поэзии для Демидовой обжит и продуман, помещен в замкнутый круг обособленного существования и свидетельствует о том, что любая боль – преодолима, а любое страдание – претворено в душу. Так и стихи подбираются, выстраиваются в цепочку, где «„Петь не могу!“ – „Это воспой“» Цветаевой перекликается с «„А это вы можете описать?“ – И я сказала: „Могу“» Ахматовой, а пушкинское «Куда ж нам плыть?» аукается в интонациях Бродского, с трагическим спокойствием рассуждающего, «и от чего мы больше далеки – от православья или эллинизма» над руинами греческой церкви.

Но спокойствие самой Демидовой, тоже ведь стоящей на руинах некогда любимого театра, не кажется трагическим. В нашем бытовом языке есть забавное выражение, обычно так говорят о деньгах: «Вам хватает на жизнь?» – «Мне хватает на жизнь». Вот и Демидовой «хватает на жизнь» ее собственной верности театру и ее собственного понимания искусства.

В достоинстве, с каким она читаем русскую поэзию, «наследуя все это», есть нечто ободряющее и даже возвышающее. Во всяком случае, вернувшись с поэтического концерта Демидовой, я с большим изумлением выслушала от ведущих ТВ-новостей, что главной новостью русской жизни является то, что какой-то Масхадов где-то кем-то избран…

…И кстати, реквием – давний и законный жанр и музыке. Многие великие композиторы пробовали себя в нем. С успехом…

1997

Данный текст является ознакомительным фрагментом.