Глава XXV. Пышность железных дорог. — Богатства матери-церкви. — Церковное великолепие. — Роскошь и нищета. — Всеобщая мерзость. — Доброе слово о священниках. — Чивита-Веккия Унылая. — Едем в Рим.
Глава XXV. Пышность железных дорог. — Богатства матери-церкви. — Церковное великолепие. — Роскошь и нищета. — Всеобщая мерзость. — Доброе слово о священниках. — Чивита-Веккия Унылая. — Едем в Рим.
В Италии мне очень многое непонятно. И особенно непонятно, откуда у обанкротившегося правительства такие роскошные вокзалы и несравненные проезжие дороги. Последние тверды, как алмаз, прямы, как стрела, гладки, как паркет, и белы, как снег. Даже в темноте, когда ничего не видно, белые дороги Франции и Италии все-таки можно различить; они так чисты, что на них можно было бы есть без скатерти. И все же с путешественников не взимают никаких дорожных сборов.
А железные дороги! У нас таких нет. Вагоны скользят плавно, как на полозьях. Вокзалы — просторные мраморные дворцы; величественные колоннады из того же царственного камня прорезают их из конца в конец, а огромные стены и потолки богато расписаны. Высокие двери украшены статуями, а широкие полы сложены из полированных мраморных плит.
Все это прельщает меня гораздо больше, чем сотни итальянских галерей, хранящих бесценные сокровища искусства, потому что в первых я разбираюсь, а для того чтобы по достоинству оценить вторые, я недостаточно компетентен. В проезжих дорогах, в железных дорогах, в вокзалах, в новых улицах, застроенных однотипными домами, которые появились во Флоренции и других городах, я узнаю гений Луи-Наполеона, или, вернее, подражание трудам этого государственного деятеля. Но Луи позаботился о том, чтобы Франция обладала основой всех этих улучшений — деньгами. В его казначействе всегда есть деньги, и его начинания укрепляют, а не ослабляют Францию. Ее благосостояние — не видимость, а действительность. В Италии дело обстоит иначе. Страна на грани банкротства. Для таких грандиозных работ нет опоры. Процветание, признаком которого они должны были бы являться, — фикция. У государства нет денег, и подобное строительство только ослабляет его. Италия добилась исполнения своего заветного желания — она стала независимой. Но, добившись независимости, она выиграла в политической лотерее слона. Ей нечем его кормить. Не имея опыта управления, она без толку транжирила деньги и опустошила казну во мгновение ока. Она выбросила миллионы франков на военный флот, который не был ей нужен, и в первый же раз, когда эта новая игрушка была пущена в ход, она, говоря языком паломников, взлетела к небесам.
Но нет худа без добра. Год тому назад, когда Италия очутилась на краю гибели, когда ее банкноты не стоили той бумаги, на которой их печатали, ее парламент решился на coup de main[86], перед которым при менее отчаянном положении отступили бы и самые неустрашимые ее политические деятели. Парламент практически конфисковал владения церкви! В поповской Италии! В стране, которая шестнадцать столетий бродила во тьме суеверий! Каким счастливым обстоятельством оказалась для Италии эта непогода, заставившая ее вырваться из своей темницы.
Это не называется «конфискацией» церковной собственности. Такое слово пока еще прозвучало бы слишком резко. Но по сути это именно конфискация. В Италии тысячи церквей, и каждая обладает миллионными сокровищами, скрытыми в ее подвалах, и полчищами попов, которых надо прокормить. А церковные владения? Плодороднейшие земли и лучшие леса Италии приносили церкви неисчислимые доходы, а государство не получало с них ни гроша налогов. Есть целые области, где церкви принадлежит всё — земельные угодья, реки, леса, мельницы и фабрики. Церковь покупает, продает, изготовляет товары; и раз она не платит налогов, кто может с ней конкурировать?
Теперь правительство уже наложило на все это свою руку и несомненно сурово и прозаически присвоит церковную собственность окончательно. Надо же как-то приводить в порядок расстроенные финансы, а кроме церковных богатств, других ресурсов в Италии нет. Правительство намеревается брать себе львиную долю доходов от церковных поместий, фабрик и прочего, а также взять на себя управление церквами и распоряжаться ими по своему усмотрению и на свою ответственность. Несколько самых почитаемых церквей сохранят прежнее положение, но в большинстве останется только горстка священников для произнесения проповедей и отправления служб, кое-кто получит пенсию, а остальных выставят за дверь.
Посмотрите на итальянские церкви, на их роскошь — и судите сами, правильно ли поступает правительство. В Венеции, население которой сейчас составляет около ста тысяч человек, — тысяча двести священников. Один Бог знает, сколько их там было до того, как парламент сократил их число.
Возьмем, например, церковь иезуитов. При старом режиме для нее требовалось шестьдесят священников, — теперь правительство обходится пятью, а остальные уволены. Повсюду вокруг этой церкви горькая нищета. Когда мы приблизились к ее дверям, перед нами было снято не менее десятка шапок и шляп, десяток обнаженных голов смиренно склонился, и десяток рук потянулся к нам, вымаливая грош, — мы не поняли мольбы на чужом языке, но немая мольба печальных глаз, запавших щек, оборванной одежды не требовала перевода. Затем мы прошли сквозь высокие двери, и казалось, все сокровища земли предстали перед нами! Громадные колонны, вытесанные каждая из целой мраморной глыбы, сверху донизу покрытые сложными узорами из серпентина; аналои из тех же драгоценных материалов, аналои, с которых живописными складками спадает каменный покров, соперничая в легкости с изделиями ткацкого станка; главный алтарь, сияющий полированной отделкой и оградой из восточного агата, яшмы, серпентина и других дорогих камней, которые мы плохо знаем даже по названиям; и повсюду плиты бесценной ляпис-лазури в таком изобилии, словно у этой церкви были собственные каменоломни. Среди всего этого великолепия золотая и серебряная утварь алтаря кажется дешевой и будничной. Даже полы и потолки там стоят целого княжеского состояния.
Какой же смысл позволять всем этим богатствам лежать без пользы, когда половина населения бьется из последних сил, чтобы хоть как-нибудь прокормиться? Разумно ли держать сотни миллионов франков в бесполезной мишуре церквей по всей Италии, когда правительство, чтобы не погибнуть, душит налогами народ?
Насколько я могу судить, Италия в течение полутора тысяч лет отдавала все свои силы, средства и энергию на возведение бесчисленных чудесных церковных зданий и ради этого морила голодом половину своих граждан. Сегодня она — огромный музей великолепия и нищеты. Все церкви обыкновенного американского города взятые вместе стоят меньше драгоценных побрякушек одного из сотни ее соборов. А на каждого американского нищего Италия может предъявить сотню — лохмотья и насекомые в той же пропорции. Это самая бедная, самая пышная страна мира.
Возьмите роскошный флорентийский собор — огромное здание, которое в течение пятисот лет истощало кошельки флорентинцев, и по сей день остается недостроенным. Как и все, я пал перед ним ниц и поклонился ему, но когда меня окружила толпа грязных нищих, контраст был так разителен, так красноречив, что я сказал: «О сыны классической Италии, ужели дух предприимчивости, мужества, благородного дерзания совсем угас в вашей груди? Почему вы не ограбите вашу церковь?»
В этом соборе числится триста священников, благоденствующих и счастливых.
Во Флоренции есть красивый мавзолей, предназначавшийся для погребения Господа нашего Иисуса Христа и семейства Медичи. Это звучит как святотатство и однако — это чистая правда: они тут постоянно святотатствуют. Проклятые покойные Медичи, жестокие тираны Флоренции, которые были ее бичом в течение двухсот с лишним лет, лежат, засоленные, в пышных гробницах, расположенных по кругу, а в центре этого круга предполагалось поместить гроб Господень. У экспедиции, которую послали в Иерусалим украсть его, начались там какие-то неприятности, и грабеж не состоялся, так что середина мавзолея осталась пустой. Говорят, что весь мавзолей предназначался для хранения гроба Господня и из него сделали фамильный склеп только после неудачи иерусалимской экспедиции, — но я не так-то прост. Эти Медичи уж как-нибудь да пролезли бы сюда. Наглости у них было больше чем достаточно. Свои мелкие, давно забытые победы на суше и на море они приказывали изображать в замечательных фресках (точно так же, как и венецианские дожи), где Спаситель и дева Мария бросают им с облаков букеты и сам Всемогущий рукоплещет им со своего небесного трона! А кто писал эти фрески? Тициан, Тинторетто, Паоло Веронезе, Рафаэль — все те, кому поклоняется мир, старые мастера.
Андреа дель Сарто прославил своих князей в картинах, которые спасают их от полного и заслуженного забвения, и они дали ему умереть с голоду. Так ему и надо. Рафаэль изображал таких злодеек, как Екатерина и Мария Медичи, дружески беседующими на небесах с девой Марией и ангелами (не говоря уж о еще более высоких особах), и все-таки мои друзья ругают меня за то, что я несколько предубежден против старых мастеров, за то, что я порою не вижу красоты их творений. Иногда я против воли замечаю эту красоту, но все же я продолжаю возмущаться подобострастием, заставлявшим великих художников проституировать свой благородный талант, превознося таких чудовищ, какими были двести — триста лет назад французские, венецианские и флорентинские владетельные особы.
Мне объясняют, что старым мастерам приходилось поступать столь постыдно ради куска хлеба, потому что князья и вельможи были единственными покровителями искусства. Если высокоодаренному человеку позволительно влачить по грязи свою гордость и достоинство ради куска хлеба, вместо того чтобы голодать, не запятнав своего благородства, то на это возразить нечего. Так можно оправдать ворующего Вашингтона или Веллингтона и нецеломудренную женщину.
Но почему-то я никак не могу забыть мавзолей Медичи. Он по величине не уступает церкви, пол в нем достоин королевского дворца, сводчатый потолок украшен великолепными фресками, стены отделаны... чем? Мрамором? Гипсом? Деревом? Обоями? Нет. Красным порфиром, серпентином, яшмой, восточным агатом, алебастром, перламутром, халцедоном, красным кораллом, ляпис-лазурью! Громадные стены целиком сложены из этих дорогих камней, подобранных в замысловатые узоры и фигуры и отполированных так, что они сияют, как огромные зеркала, отражая яркие краски, которыми расписан сводчатый потолок. А перед статуей одного из этих мертвых Медичи покоится корона, сверкающая бриллиантами и изумрудами, на которые можно, пожалуй, купить линейный корабль — если они настоящие. Вот на что устремлен жадный взгляд итальянского правительства, и день, когда эти сокровища окажутся в подвалах казначейства, будет счастливым днем для страны.
А теперь... Однако приближается новый нищий. Я выйду, чтобы уничтожить его, а потом вернусь и напишу еще одну ругательную главу.
Пожрав одинокого сироту, разогнав его товарищей, успокоившись и впав в задумчивость, я чувствую теперь прилив добродушия. Я полагаю, что, высказавшись так откровенно о священниках и церквах, я обязан теперь во имя справедливости сказать о них что-нибудь хорошее, — если мне известно что-нибудь хорошее. Мне действительно приходилось слышать много похвального о духовенстве, но из того, что я помню, самое замечательное — это благочестие, проявленное одним из нищенствующих орденов во время прошлогодней эпидемии холеры. Я говорю о доминиканцах — о тех людях, которые, несмотря на жаркий климат, ходят в тяжелых коричневых плащах из грубой материи и в капюшонах и никогда не носят обуви. Они, насколько я знаю, живут только подаянием. Следует признать, что они преданы своей религии, если готовы столько претерпевать во имя ее. Когда в Неаполе свирепствовала холера, когда каждый день умирали сотни людей, когда забота об общественном благополучии была забыта ради эгоистических личных интересов и каждый гражданин думал только о собственном спасении, доминиканцы ухаживали за больными и хоронили умерших. Их благородные усилия многим из них стоили жизни. Они расставались с ней легко, без страха, — и это понятно. Вера, вымеренная с математической точностью, мельчайшие тонкости доктрины абсолютно необходимы для спасения душ определенного сорта, но нет сомнения, что милосердие, чистота помыслов и самоотверженность, преисполняющие сердца подобных людей, спасут их души, хотя они и заблуждаются в вопросе об истинной религии, поскольку истинная религия — наша.
Один из этих жирных босоногих плутов ехал с нами сюда, в Чивита-Веккию, на французском пароходике. Во втором классе нас было человек шесть. Он ехал в третьем. Он был душой корабля, этот кровожадный сын инквизиции! Вместе с дирижером оркестра с французского военного корабля они по очереди играли на фортепьяно и распевали оперные арии; они исполняли дуэты; они экспромтом сооружали театральные костюмы и развлекали нас нелепыми фарсами и пантомимами. Мы очень сошлись с этим монахом и без конца с ним болтали, хотя он не понимал нас, а уж мы, конечно, не понимали ни единого его слова.
Такого замечательного скопления грязи, насекомых и невежества, как эта Чивита-Веккия, нам видеть еще не приходилось, если не считать африканской язвы, которая называется Танжером и точь-в-точь такая же. Здешние жители обитают по проулкам в два ярда шириной; эти проулки обладают своеобразным запахом, который, однако, мало привлекателен. Очень хорошо, что эти проулки так узки, потому что в них содержится как раз такое количество запаха, какое может выдержать человек, а будь они шире, запаха в них вмещалось бы больше, и люди бы мерли. Они вымощены булыжником и выстланы скончавшимися кошками, истлевшим тряпьем, сгнившими обрезками овощей и останками старой обуви; все это пропитано помоями, а жители сидят у дверей на табуретках и блаженствуют. Они, как правило, ленивы, но развлечений у них немного. Обыкновенно они работают не надрываясь часа два-три, а потом предаются ловле мух. Для нее не требуется особого таланта: охотнику достаточно взмахнуть рукой, — если он не поймает той, которую наметил, то поймает другую. Им все равно. У них нет особых пристрастий. Их удовлетворяет любая пойманная муха.
У них есть и другие насекомые, но это не делает их надменными. Все они люди тихие и скромные. Хотя такой живности у них больше, чем в любом другом месте, они этим не хвастают.
Они очень нечистоплотны, эти люди; их лица, руки и одежда одинаково грязны. Если они видят на ком-нибудь чистую рубашку, то проникаются к нему глубочайшим презрением. Женщины полдня занимаются стиркой у общественных водоемов, но, вероятно, они стирают чужое белье. А может быть, у них одна смена для носки, а другая для стирки; как бы то ни было, в стираном белье они не ходят. Когда женщина не стирает, она сидит в проулке и по очереди кормит своих детенышей. Пока она кормит одного замурзанного котенка, остальные почесывают спины о косяк двери и счастливы.
Вся эта область входит в Папские владения[87]. Школ здесь, по-видимому, нет совсем, а бильярд только один. Образование здесь не в почете. Часть мужчин идет в военные, другая — в священники, а остальные — в сапожники.
Здесь существует паспортная система; впрочем, она существует и в Турции. Это показывает, что Папские владения столь же развиты, как и Турция. Одного этого факта достаточно, чтобы заставить умолкнуть самых злобных клеветников. Я еще во Флоренции позаботился запастись визой на въезд в Рим, но мне все-таки не разрешили сойти здесь на берег, пока полицейский на пристани не изучил мой паспорт и не прислал мне пропуск. Кроме того, в течение двенадцати часов они боялись вернуть мне паспорт — таким грозным я выглядел. Они сочли за благо дать мне поостыть. Кажется, они решили, что я собираюсь прикарманить их город. Плохо они меня знают! Я бы его и даром не взял. На вокзале они осмотрели мой багаж. Они взяли одну из моих лучших шуток и внимательно прочли ее два раза, а потом сзаду наперед. Но она оказалась им не по зубам. Ее пустили по кругу, и каждый пытался в ней разобраться, по никто не смог.
Это была не простая шутка. Наконец один из них, старик жандарм, медленно прочел ее по складам, три или четыре раза покачал головой и сказал, что, по его мнению, это крамола. Тут я в первый раз встревожился. Я немедленно предложил объяснить этот документ, и они сгрудились вокруг меня. Я объяснял, объяснял, объяснял, а они записывали все, что я говорил, но чем больше я объяснял, тем меньше они ее понимали, и когда наконец они отчаялись, я уже сам перестал ее понимать. Они сказали, что, по их мнению, это подстрекательный документ, нацеленный на правительство. Я клятвенно это отрицал, но они только покачивали головами и отказывались мне верить. Потом они долго совещались и в конце концов конфисковали ее. Я очень огорчился, потому что долго работал над этой шуткой и гордился ею, а теперь, наверное, я ее больше никогда не увижу. Наверное, ее перешлют в Рим и подошьют в полицейском архиве, где она так и будет считаться таинственной адской машиной, которая взорвалась бы и развеяла бы доброго папу по ветру, если бы не чудесное вмешательство провидения. И наверное все то время, которое я пробуду в Риме, полиция будет следовать за мной по пятам, потому что я считаюсь здесь опасной личностью.
В Чивита-Веккии ужасно жарко. Улицы тут делают узкие, а дома высокие и с толстыми стенами, чтобы спастись от жары. Это первый итальянский город из тех, что мне довелось увидеть, у которого, кажется, нет своего небесного патрона. Я думаю, что выдержать здешний климат мог бы только тот святой, который был вознесен на небо в огненной колеснице.
Осматривать здесь нечего. Здесь нет даже собора, где в кладовой хранились бы отлитые из серебра архиепископы весом в одиннадцать тонн; здесь путешественникам не показывают ни обомшелых зданий, которым по семь тысяч лет, ни прокопченных каминных экранов, именуемых шедеврами Рубенса или Симпсона, Тициана или Фергюсона или кого-нибудь еще из той же компании; здесь нет засоленных кусочков святых мучеников, нет даже гвоздика из креста Господня. Пора ехать в Рим. Здесь осматривать нечего.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.