Письма П. С. Попову (1931—1940 гг.)
Письма П. С. Попову
(1931—1940 гг.)
Из Москвы в Тарлево
Ленинградской обл.
26 октября 1931 года
Дорогой Павел Сергеевич, только что получил Ваше письмо от 24.Х. Очень обрадовался.
Во-первых, все-таки, в «десятках экземпляров», а не «экземпляр ... ах». Ах, будьте упрямы и пишите, как писали до сих пор!
Но «ов» ли, «ах» ли, нет десятков! Мало отпечатал. Несмотря на это, приложу все старания к тому, чтобы Вас ознакомить с этим безмерно утомившим меня произведением искусства.
Второе: убили Вы меня бумагой, на которой пишете! Ай, хороша бумага! И вот, изволите ли видеть, на какой Вам приходится отвечать! Да еще карандашом. Чернила у меня совершенно несносные. И я бы на месте Михаила Васильевича в том же письме к генералу-поручику И. И. Шувалову воспел вместе со стеклом за компанию и письменные принадлежности.
«Не меньше польза в них,
Не меньше в них краса!»
А мне, ох, как нужны они. На днях вплотную придется приниматься за гениального деда Анны Ильиничны. Вообще дел сверх головы, а ничего не успеваешь, и по пустякам разбиваешься, и переписка запущена позорно. Переутомление, проклятые житейские заботы!
Собирался вчера уехать в Ленинград, пользуясь паузой в МХТ, но получил открытку, в коей мне предлагается явиться в Военный Комиссариат. Полагаю, что это переосвидетельствование. Надо полагать, что придется сидеть, как я уже сидел весною, в одном белье и отвечать комиссии на вопросы, не имеющие никакого отношения ни к Мольеру, ни к парикам, ни к шпагам, испытывая чувство тяжкой тоски. О, Праведный Боже, до чего же я не нужен ни в каких комиссариатах. Надеюсь, впрочем, что станет ясно, что я мыслим только на сцене, и дадут мне чистую и отпустят вместе с моим больным телом и душу на покаяние!
Думаю перенести поездку в Ленинград на ноябрь.
В Вашем письме нет адреса. Позвонил Тате, и та сказала что-то, что не внушает доверия: Тярлево? Есть такое место? Ну, что ж поделаешь, пишу в Тярлево.
Если у Вас худо с финансами, я прошу Вас телеграфировать мне.
Коля живет пристойно, но простудился на днях.
«Мольер» мой получил литеру «Б» (разрешение на повсеместное исполнение).
Привет Анне Ильинишне! От Любови Евгеньевны привет!
Жду Вашего ответа, адреса, жму руку.
Ваш М. Булгаков.
Б. Пироговская, 35а, кв. 6 (как совершенно справедливо Вы и пишете).
Из Москвы в Ленинград
25 января 1932 года
Дорогой Павел Сергеевич!
Вот, наконец-то, пишется ответ на Ваше последнее письмо. Бессонница, ныне верная подруга моя, приходит на помощь и водит пером. Подруги, как известно, изменяют. О, как желал бы я, чтобы эта изменила мне!
Итак, дорогой друг, чем закусывать, спрашиваете Вы? Ветчиной. Но этого мало. Закусывать надо в сумерки, на старом потертом диване, среди старых и верных вещей. Собака должна сидеть на полу у стула, а трамваи слышаться не должны. Сейчас шестой час утра, и вот они уже воют, из парка расходятся. Содрогается мое проклятое жилье. Впрочем, не буду гневить судьбу, а то летом, чего доброго, и его лишишься — кончается контракт.
Впервые ко мне один человек пришел, осмотрелся и сказал, что у меня в квартире живет хороший домовой. Надо полагать, что ему понравились книжки, кошка, горячая картошка. Он ненаблюдателен. В моей яме живет скверная компания: бронхит, ревматизм и черная дамочка — Нейрастения. Их выселить нельзя. Дудки! От них нужно уехать самому.
Куда?
Куда, Павел Сергеевич?
Впрочем, полагаю, что такое письмо Вам радости не доставит, и перехожу к другим сообщениям.
Вы уже знаете? Дошло к Вам в Ленинград и Тярлево? Нет? Извольте:
15 января днем мне позвонили из театра и сообщили, что «Дни Турбиных» срочно возобновляются. Мне неприятно признаться: сообщение меня раздавило. Мне стало физически нехорошо. Хлынула радость, но сейчас же и моя тоска. Сердце, сердце!
Предшествовал телефону в то утро воистину колдовской знак. У нас новая домработница, девица лет 20-ти, похожая на глобус. С первых же дней обнаружилось, что она прочно по-крестьянски скупа и расчетлива, обладает дефектом речи и богатыми способностями по счетной части, считает излишним существование на свете домашних животных — собак и котов («кормить их еще, чертей») и страдает при мысли, что она может опоздать с выходом замуж. Но кроме всего этого в девице заключался какой-то секрет и секрет мучительный. Наконец он открылся: сперва жена моя, а затем я с опозданием догадались — девица оказалась трагически глупа. Глупость выяснилась не простая, а, так сказать, экспортная, приводящая веселых знакомых в восторг. И при этом в венце такого упрямства, какого я еще не видал.
Краткие лекции по разным вопросам, чтение которых принял на себя я, дали блестящие результаты — в головах и у девицы, и у меня сделалось окончательное месиво. Курс драматургии я исключил, сочтя по наивности девицу стоящей вне театра. Но я упустил из виду, что кроме моего университета существует шесть кухонь в нашем доме с Марусями, и Грушами, и Нюшами.
28 января
Продолжаю.
Девица если не полностью курс драматургии, то, во всяком случае, историю драматурга Булгакова в кухне прослушала. И это ей понравилось, ибо драматургия, как известно, родная сестра бухгалтерии.
И в то время как в салоне арендаторши решаются сложнейшие задачи — как и какую финансовую операцию учинить над М. А. Булгаковым ближайшим летом, в кухне бьются над именованными числами попроще: сколько метров ситца можно было бы закупить и включить в состав девицыного приданого, в случае ежели бы пьесы щедрого драматурга пошли...
29 января
Боюсь, что письмо длинно. Но в полном моем одиночестве давно уже ржавеет мое перо, ведь я не совсем еще умер, я хочу говорить настоящими, моими словами!
Итак, 15-го около полудня девица вошла в мою комнату и, без какой бы то ни было связи с предыдущим или последующим, изрекла твердо и пророчески:
— Трубная пьеса ваша пойдёть. Заработаете тыщу. — И скрылась из дому.
А через несколько минут — телефон.
С уверенностью можно сказать, что из театра не звонили девице, да и телефонов в кухнях нету. Что же такое? Полагаю — волшебное происшествие.
Далее — Театр. Павел Сергеевич, мою пьесу встретили хорошо, во всех цехах, и смягчилась моя душа!
А далее плеснуло в город. Мать честная, что же это было!
30 января
Было три несчастья. Первое вылилось в формулу: «Поздравляю. Теперь вы разбогатеете!» Раз — ничего. Два — ничего. Но на сотом человеке стало тяжко. А все-таки некультурны мы! Что за способ такой поздравлять!
Тем более что по отношению ко мне на долгий еще срок такого сорта поздравление звучит глупейшим издевательством. Я с ужасом думаю о будущем лете и о квартирном вопросе.
Номер второй: «Я смертельно обижусь, если не получу билета на премьеру». Это казнь египетская.
Третье хуже всего: московскому обывателю оказалось до зарезу нужно было узнать: «Что это значит?!» И этим вопросом они стали истязать меня. Нашли источник! Затем жители города решили сами объяснить, что это значит, видя, что ни автор пьесы, ни кто-либо другой не желает или не может этого объяснить. И они наобъясняли, Павел Сергеевич, такого, что свет померк в глазах.
Кончилось тем, что ко мне ночью вбежал хорошо знакомый человек с острым носом, с больными сумасшедшими глазами. Воскликнул: «Что это значит?!»
— А это значит, — ответил я, — что горожане и, преимущественно, литераторы играют IX главу твоего романа, которую я в твою честь, о великий учитель, инсценировал. Ты же сам сказал: «...в голове кутерьма, сутолока, сбивчивость, неопрятность в мыслях... вызначилась порода маловерная, ленивая, исполненная беспрерывных сомнений и вечной боязни». Укрой меня своей чугунною шинелью!
И он укрыл меня, и слышал я уже глуше, как шел театральный дождь — и бухала моя фамилия, и «Шаляпин приезжает, и Качалову ногу отрезали!!» (Качалов, точно, болен, но нельзя же все-таки народным артистам ноги отхватывать! А Шаляпин, кажется, не приезжает, и только зря в Большом телефон оборвали. Языки бы им оборвать!)
Ну а все-таки, Павел Сергеевич, что же это значит? Я-то знаю?
Я знаю.
В половине января 1932 года, в силу причин, которые мне неизвестны и в рассмотрение коих я входить не могу, Правительство СССР отдало по МХТ замечательное распоряжение: пьесу «Дни Турбиных» возобновить.
Для автора этой пьесы это значит, что ему — автору — возвращена часть его жизни. Вот и все.
24 февраля
Сегодня получил Вашу открытку от 20.2.1932 г. Нежно благодарю Вас за поздравление! Это письмо, как бы оно не устарело, посылаю Вам, а вслед за ним посылаю дальнейшие. Вот, Вы видите, как я работаю в эпистолярном роде. Мучительно, как будто воз везу! Итак, это письмо посылаю как «Письмо 1-е». Очень прошу мне писать заказными (рядом дом № 35, и неграмотные почтальонши носят туда мои письма). Обязательно напишите, получили ли Вы это.
Анне Ильинишне спасибо за поздравление.
Михаил
Из Москвы в Ленинград
19 марта 1932 года
Дорогой Павел Сергеевич!
Разбиваю письмо на главы. Иначе запутаюсь.
Глава I. Удар финским ножом
Большой Драматический Театр в Ленинграде прислал мне сообщение о том, что Худполитсовет отклонил мою пьесу «Мольер». Театр освободил меня от обязательств по договору.
A) На пьесе литера «Б» Главреперткома, разрешающая постановку безусловно.
Б) За право постановки театр автору заплатил деньги.
B) Пьеса уже шла в работу.
Что же это такое?
Прежде всего, это такой удар для меня, что описывать его не буду. Тяжело и долго. На апрельскую (примерно) премьеру на Фонтанке я поставил все. Карту убили. Дымом улетело лето... ну, словом, что тут говорить.
О том, что это настоящий удар, сообщаю Вам одному. Не говорите никому, чтобы на этом не сыграли и не причинили бы мне дальнейший вред.
Далее это обозначает, что, к ужасу моему, виза Главреперткома действительна на всех пьесах, кроме моих.
Приятным долгом считаю заявить, что на сей раз никаких претензий к Государственным органам иметь не могу. Виза — вот она. Государство в лице своих контрольных органов не снимало пьесы. И оно не отвечает за то, что театр снимает пьесу.
Кто же снял? Театр? Помилуйте! За что же он 1200 рублей заплатил и гонял члена дирекции в Москву писать со мной договор?
Наконец, грянула информация из Ленинграда. Оказалось, что пьесу снял не Государственный орган. Уничтожил «Мольера» совершенно неожиданный персонаж! Убило «Мольера» частное, неответственное, не политическое, кустарное и скромное лицо и по соображениям совершенно не политическим. Лицо это по профессии драматург. Оно явилось в театр и так напугало его, что он выронил пьесу.
Первоначально, когда мне сообщили о появлении драматурга, я засмеялся. Но очень быстро смеяться я перестал. Сомнений, увы, нет. Сообщают разные лица.
Что же это такое?!
Это вот что: на Фонтанке, среди бела дня меня ударили сзади финским ножом при молчаливо стоящей публике. Театр, впрочем, божится, что он кричал «караул», но никто не прибежал на помощь.
Не смею сомневаться, что он кричал, но он тихо кричал. Ему бы крикнуть по телеграфу в Москву, хотя бы в Народный Комиссариат Просвещения.
Сейчас ко мне наклонились два-три сочувствующих лица. Видят: плывет гражданин в своей крови. Говорят: «кричи!» Кричать, лежа, считаю неудобным. Это не драматургическое дело!
Просьба, Павел Сергеевич: может быть Вы видели в ленинградских газетах след этого дела. Примета: какая-то карикатура, возможно, заметки. Сообщите!
Зачем? Не знаю сам. Вероятно, просто горькое удовольствие еще раз глянуть в лицо подколовшему.
Когда сто лет назад командора нашего русского ордена писателей пристрелили, на теле его нашли тяжелую пистолетную рану. Когда через сто лет будут раздевать одного из потомков перед отправкой в далекий путь, найдут несколько шрамов от финских ножей. И все на спине.
Меняется оружие.
Продолжение следует, если не возражаете. Пасмурно у меня на душе.
Ваш М. Булгаков
Из Москвы в Ленинград
27 марта 1932 года
Дорогой Павел Сергеевич!
Глава II. Vous vous trompez! [2]
Нет, нет, дорогой друг, дело не в капитальном строительстве. Пьеса находится не в Александринском (Ак. Драма), а в Большом Драматическом Театре (БДТ) на Фонтанке в № 65.
То есть, вернее, находилась, потому что сейчас она находится в земле.
Похоронил же ее, как я Вам точно сообщаю, некий драматург, о коем мною уже получены многочисленные аттестации. И аттестации эти одна траурнее другой.
Внешне: открытое лицо, работа «под братишку», в настоящее время крейсирует в Москве.
Меня уверяют, что есть надежда, что его догонит в один прекрасный момент государственный корвет, идущий под военным флагом, и тогда флибустьер пойдет ко дну в два счета.
Но у меня этой надежды нисколько нет (источник не солидный уверяет).
Да черт с ним, с флибустьером! Сам он меня не интересует. Для меня есть более важный вопрос: что же это, в конце концов, будет с «Мольером» вне Москвы. Ведь такие плавают в каждом городе.
Да, да, Павел Сергеевич, комплект очень бы хорошо посмотреть! Поясню — январь — февраль 32 г. Наверное «Вечерняя Красная». Там, возможно, найдется кровавый след убийства.
Вот какая напасть. В последние дни, как возьмусь за перо, начинает болеть голова. Устал. Вынужден оставить письмо. Ждите продолжения. Анне Ильинишне привет!
Ваш Михаил
Из Москвы в Ленинград
14 апреля 1932 года
I-е.
Пять часов утра. Не спится. Лежал, беседовал сам с собой, а теперь, дорогой Павел Сергеевич, позвольте побеседовать с Вами.
Я очень благодарен Вам за выписку. Вот если бы Вы были так добры и извлекли для меня заметку из «Красной газеты» (ноябрь 1931 г.) под заглавием «Кто же вы?». Очень был бы признателен Вам — нужно мне полюбоваться на одного человечка.
Старых друзей нельзя забывать — Вы правы. Совсем недавно один близкий мне человек утешил меня предсказанием, что, когда я вскоре буду умирать и позову, то никто не придет ко мне, кроме Черного Монаха. Представьте, какое совпадение. Еще до этого предсказания засел у меня в голове этот рассказ. И страшновато как-то все-таки, если уж никто не придет. Но что же поделаешь, сложилась жизнь моя так.
Теперь уже всякую ночь я смотрю не вперед, а назад, потому что в будущем для себя я ничего не вижу. В прошлом же я совершил пять роковых ошибок. Не будь их, не было бы разговора о Монахе, и самое солнце светило бы мне по-иному, и сочинял бы я, не шевеля беззвучно губами на рассвете в постели, а как следует быть, за письменным столом.
Но теперь уже делать нечего, ничего не вернешь. Проклинаю я только те два припадка нежданной, налетевшей как обморок робости, из-за которой я совершил две ошибки из пяти. Оправдание у меня есть: эта робость была случайна — плод утомления. Я устал за годы моей литературной работы. Оправдание есть, но утешения нет.
15 апреля
Продолжаю!
Итак, усталый, чувствуя, что непременно надо и пора подводить итог, принять все окончательные решения, я все проверяю прошедшую жизнь и вспоминаю, кто же был моим другом. Их так мало. Я помню — Вас, во всяком случае, помню твердо, Павел Сергеевич.
21 апреля
Что это за наказание! Шесть дней пишется письмо! Дьявол какой-то меня заколдовал.
Продолжаю: так вот, в дружелюбные руки примите часть душевного бремени, которое мне уже трудно нести одному.
Это, собственно, не письмо, а заметки о днях... Ну, словом, буду писать Вам о «Турбиных», о «Мольере» и о многом еще. Знаю, что это не светский прием, говорить только о себе, но писать ничего и ни о чем не могу, пока не развяжу свой душевный узел. Прежде всего о «Турбиных», потому что на этой пьесе, как на нити, подвешена теперь вся моя жизнь, и еженощно я воссылаю моления Судьбе, чтобы никакой меч эту нить не перерезал.
Но прежде всего иду на репетицию, а затем буду спать, а уж выспавшись, письмо сочиню. Итак, до следующего письма. Привет Анне Ильинишне!
Ваш М.
Из Москвы в Ленинград
24 апреля 1932 года
II-е.
Дорогой Павел Сергеевич, итак, мои заметки. Я полагаю, что лучше всего будет, если, прочитав, Вы бросите их в огонь. Печка давно уже сделалась моей излюбленной редакцией. Мне нравится она за то, что она, ничего не бракуя, одинаково охотно поглощает и квитанции из прачечной, и начала писем, и даже, о позор, позор, стихи!
С детства я терпеть не мог стихов (не о Пушкине говорю, Пушкин — не стихи!), и если сочинял, то исключительно сатирические, вызывая отвращение тетки и горе мамы, которая мечтала об одном, чтобы ее сыновья стали инженерами путей сообщения.
Мне неизвестно, знает ли покойная, что младший стал солистом-балалаечником во Франции, средний ученым-бактериологом все в той же Франции, а старший никем стать не пожелал.
Я полагаю, что она знает. И временами, когда в горьких снах я вижу абажур, клавиши, Фауста и ее (а вижу я ее во сне в последние ночи вот уж третий раз. Зачем меня она тревожит?), мне хочется сказать — поедемте со мною в Художественный Театр. Покажу Вам пьесу. И это все, что могу предъявить. Мир, мама?
Пьеса эта была показана 18 февраля. От Тверской до Театра стояли мужские фигуры и бормотали механически: «Нет ли лишнего билетика?» То же было и со стороны Дмитровки.
В зале я не был. Я был за кулисами, и актеры волновались так, что заразили меня. Я стал перемещаться с места на место, опустели руки и ноги. Во всех концах звонки, то свет ударит в софитах, то вдруг, как в шахте, тьма, и загораются фонарики помощников, и кажется, что спектакль идет с вертящей голову быстротой. Только что тоскливо пели петлюровцы, а потом взрыв света, и в полутьме вижу, как выбежал Топорков и стоит на деревянной лестнице и дышит, дышит... Наберет воздуху в грудь и никак с ним не расстанется... Стоит тень 18-го года, вымотавшаяся в беготне по лестницам гимназии, и ослабевшими руками расстегивает ворот шинели. Потом вдруг тень ожила, спрятала папаху, вынула револьвер и опять скрылась в гимназии (Топорков играет Мышлаевского первоклассно).
Актеры волновались так, что бледнели под гримом, тело их покрывалось потом, а глаза были замученные, настороженные, выспрашивающие.
Когда возбужденные до предела петлюровцы погнали Николку, помощник выстрелил у моего уха из револьвера и этим мгновенно привел меня в себя. На кругу стало просторно, появилось пианино, и мальчик-баритон запел эпиталаму.
Тут появился гонец в виде прекрасной женщины. У меня в последнее время отточилась до последней степени способность, с которой очень тяжело жить. Способность заранее знать, что хочет от меня человек, подходящий ко мне. По-видимому, чехлы на нервах уже совершенно истрепались, а общение с моей собакой научило меня быть всегда настороже.
Словом, я знаю, что мне скажут, и плохо то, что я знаю, что мне ничего нового не скажут. Ничего неожиданного не будет, все — известно. Я только глянул на напряженно улыбающийся рот и уже знал — будет просить не выходить. Гонец сказал, что Ка-Эс звонил и спрашивает, где я и как я себя чувствую?..
Я просил благодарить — чувствую себя хорошо, а нахожусь я за кулисами и на вызовы не пойду.
О, как сиял гонец! И сказал, что Ка-Эс полагает, что это — мудрое решение. Особенной мудрости в этом решении нет. Это очень простое решение. Мне не хочется ни поклонов, ни вызовов, мне вообще ничего не хочется, кроме того, чтобы я мог брать горячие ванны и не думать каждый день о том, что мне делать с моей собакой, когда в июне кончится квартирный контракт.
Вообще мне ничего решительно не хочется.
Занавес давали 20 раз. Потом актеры и знакомые истязали меня вопросами — зачем не вышел? Что за демонстрация? Выходит так: выйдешь — демонстрация, не выйдешь — тоже демонстрация. Не знаю, не знаю, как быть.
До следующего письма.
Ваш М.
Анне Ильинишне привет.
Из Москвы в Ленинград
30 апреля 1932 года
Дорогой Павел Сергеевич!
Ваше милое письмо от 26-го я получил. Очень, очень признателен за выписку. После получения ее у меня на столе полный паспорт гражданина Вишневского со всеми особыми приметами. Этот Вс. Вишневский и есть то лицо, которое сняло «Мольера» в Ленинграде, лишив меня, по-видимому, возможности купить этим летом квартиру. Оно же произвело и ряд других подвигов уже в отношении других драматургов и театров. Как в Ленинграде, так и в Москве. Подвиги эти такого свойства, что разговаривать о Вс. Вишневском мне просто нежелательно. Но несколько слов все же придется сказать о «Днях Турбиных». Вс. Вишневский был единственным, кто отметил в печати возобновление. Причем то, что он написал, пересказу не поддается. Нужно приводить целиком. Привожу кусочек: «... все смотрят пьесу, покачивая головами, и вспоминают рамзинское дело...» Казалось бы, что только в тифозном бреду можно соединить персонажи «Турбиных» с персонажами рамзинского дела.
Но я не считаю себя плохим экспертом. (Пусть это самомнение!)
Это не бред. Это ясная речь. Душевный комплекс индивида в полном порядке. Индивид делает первые робкие шаги к снятию декораций моих со сцены. Возможно, что шаги эти глупы. Ах, впрочем, дело не в этом!
Мне хочется сказать только одно, что в последний год на поле отечественной драматургии вырос в виде Вишневского такой цветок, которого даже такой ботаник, как я, еще не видел. Его многие уже заметили, и некоторые клянутся, что еще немного времени и его вырвут с корнем.
А, да мне все равно, впрочем. Довольно о нем. В Лету! К чертовой матери!
Опять, опять к моим воспоминаниям. Сердце стучит тревожно, спешу записать их. Ждите их в следующем письме.
Ваш М. Б.
Из Москвы в Ленинград
7 мая 1932 года
Эх, рановато было еще о «Мертвых душах», дорогой Павел Сергеевич! Вы ломаете мой план. Но раз Вам угодно — извольте. Но потом, все-таки, я вернусь к «Дням Турбиных».
Итак, «Мертвые души»... Через девять дней мне исполняется 41 год. Это чудовищно? Но тем не менее это так.
И вот, к концу моей писательской работы я был вынужден сочинять инсценировки. Какой блистательный финал, не правда ли? Я смотрю на полки и ужасаюсь: кого, кого мне еще придется инсценировать завтра? Тургенева, Лескова, Брокгауза — Ефрона? Островского? Но последний, к счастью, сам себя инсценировал, очевидно, предвидя то, что случится со мною в 1929—1931 гг. Словом...
1) «Мертвые души» и н с ц е н и р о в а т ь н е л ь з я. Примите это за аксиому от человека, который хорошо знает произведение. Мне сообщили, что существует 160 инсценировок. Может быть, это и не точно, но во всяком случае играть «Мертвые души» нельзя.
2) А как же я-то взялся за это?
Я не брался, Павел Сергеевич. Я ни за что не берусь уже давно, так как не распоряжаюсь ни одним моим шагом, а Судьба берет меня за горло. Как только меня назначили в МХТ, я был введен в качестве режиссера-ассистента в «М. д.» (старший режиссер Сахновский, Телешова и я). Одного взгляда моего в тетрадку с инсценировкой, написанной приглашенным инсценировщиком, достаточно было, чтобы у меня позеленело в глазах. Я понял, что на пороге еще театра попал в беду — назначили в несуществующую пьесу. Хорош дебют? Долго тут рассказывать нечего. После долгих мучений выяснилось то, что мне давно известно, а многим, к сожалению, не известно: для того чтобы что-то играть, надо это что-то написать. Коротко говоря, писать пришлось мне.
Первый мой план: действие происходит в Риме (не делайте больших глаз!). Раз он видит ее из «прекрасного далека», и мы так увидим!
Рим мой был уничтожен, лишь только я доложил expos?. И Рима моего мне безумно жаль!
3) Без Рима, так без Рима.
Именно, Павел Сергеевич, резать! И только резать! И я разнес всю поэму по камням. Буквально в клочья. Картина I (или пролог) происходит в трактире в Петербурге или в Москве, где секретарь Опекунского совета дал случайно Чичикову уголовную мысль покойников купить и заложить (загляните в т. I, гл. XI). Поехал Чичиков покупать. И совсем не в том порядке, как в поэме. В картине X-й, называемой в репетиционных листах «Камеральной», происходит допрос Селифана, Петрушки, Коробочки и Ноздрева, рассказ его про капитана Копейкина и приезжает живой капитан Копейкин, отчего прокурор умирает. Чичикова арестовывают, сажают в тюрьму и выпускают (полицмейстер и жандармский полковник), ограбив дочиста. Он уезжает. «Покатим, Павел Иванович!»
Вот-с какие дела.
Что было с Немировичем, когда он прочитал! Как видите, это не 161-я инсценировка, и вообще не инсценировка, а совсем другое. (Всего, конечно, не упишешь в письме, но, например, Ноздрев всюду появляется в сопровождении Мижуева, который ходит за ним, как тень. Текст сплошь и рядом передан в другие уста, совсем не в те, что в поэме, и так далее.)
Влад[имир] Иван[ович] был в ужасе и ярости. Был великий бой, но все-таки пьеса в этом виде пошла в работу И работа продолжается около 2-х лет!
4) Ну и что же, этот план сумели выполнить? Не беспокойтесь, Павел Сергеевич, не сумели. Почему же? Потому что, к ужасу моему, Станиславский всю зиму прохворал, в театре работать не мог (Немирович же за границей.)
На сцене сейчас черт знает что. Одна надежда, что Ка-Эс поднимется в мае, глянет на сцену.
Когда выйдут «Мертвые души»? По-моему — никогда. Если же они выйдут в том виде, в каком они сейчас, будет большой провал на Большой сцене.
В чем дело? Дело в том, что для того, чтобы гоголевские пленительные фантасмагории ставить, нужно режиссерские таланты в театре иметь.
Вот-с как, Павел Сергеевич!
А, впрочем, все равно. Все равно. И все равно!
До следующего письма. Ваш М. Б.
P. S. Если еще интересуетесь чем-нибудь в «Мертвых», пишите. Я на вопросы Вам отвечу точно. А то, сами понимаете, в одно письмо не вложишь историю двух лет. Да еще и богатую при этом историю!
М.
Из Москвы в Ленинград
8 июня 1932 года
Дорогой Павел Сергеевич!
Сбился я в нумерации моих писем, поэтому нумеровать более не буду, Ваши я получаю, и всегда они вызывают хорошее чувство. Приходят они среди, правда, редких, но все же тяжелых для меня деловых писем. Их легко разделить по следующему признаку:
а) письма отечественные,
б) письма заграничные.
Первые имеют лик мелко будничный. За телефон, например, за какой-то месяц какого-то года нужно доплатить 9 рублей. А кроме того, почему я не состою в Горкоме писателей? А если где-нибудь состою, то где, будьте любезны? Я состою в Рабисе и очень рад, что состою. Но в глубине у меня мысль, что это неважно — где я состою. И эти вопросы и ответы на них только у меня время отнимают. Словом, похоже на комаров, которые мешают наслаждаться природой. Заграничные — дело другое. Как письмо оттуда — на стол как кирпич. Содержание их мне известно до вскрытия конвертов: в одних запрашивают о том, что делать и как быть и как горю пособить с такой-то моей пьесой там-то, а в других время от времени сообщают, что там-то или где-то у меня украли гонорар.
Пять, примерно, лет я получаю эти письма и отвечаю на них. И вот теперь, в этом году, руки мои опустились. Ведь все на свете надоедает.
9.VI.—10.VI. Ночь
В самом деле: я пишу куда-то в неизвестное пространство людям, которых я не знаю, что-то, что в сущности не имеет никакой силы. Каким образом я, сидя на Пироговской, могу распорядиться тем, что делается на B?lowstrasse или rue Ballu?
12—13.VI. Ночь
Ночью ничего не произошло, ибо я спать хотел. Попробуем 13 июня днем: Рю Баллю. La Garde Blanche. Мы хотим ставить в Америке. [3] <...>
Из Москвы в Тярлево
Ленинградской обл.
4 августа 1932 года
Дорогой друг Павел Сергеевич!
Как только Жан Батист Поклен де Мольер несколько отпустит душу и я получу возможность немного соображать, с жадностью Вам стану писать.
Биография — 10 листов — да еще в жару — да еще в Москве!
А Вам хочется писать о серьезном и важном, что немыслимо при наличности на столе Grimarest, Despois и других интуристов.
Сейчас я посылаю Вам и Анне Ильинишне дружеский привет и отчаянное мое сожаление, что не могу повидать Вас 7-го.
Спасибо Вам за память.
Непременно напишите, сколько времени еще будете жить в Тярлеве.
Ваш М.
Из Москвы в Москву
18 августа 1932 года
Дорогой Павел Сергеевич, Коля передал мне Ваше письмо. Оно угодило в самую мертвую паузу, потому что все слопал Нащокинский переулок, в котором надстраивается дом.
Но:
Я жду денег. Как только они будут получены (а если их не будет, то, вообще, ерунда выйдет), Ваш уважаемый заказ будет исполнен.
Вчера я уже ломал голову, но пока еще ничего не вышло.
Итак, все меры принимаются! Обнимаю Вас. Анне Ильинишне привет.
Ваш М.
Из Москвы в Москву
13 апреля 1933 года
Дорогой Павел!
Я хотел зайти к тебе, но, во-первых, у тебя лазарет, кажется, а во-вторых, я почему-то думаю, что тебя трудно застать дома.
Кстати, не собираешься ли ты пристроить у себя телефон? Это — омерзительная вещь в квартире, но иногда — необходимая.
Ну-с, у меня начались мольеровские дни. Открылись они рецензией Т. В ней, дорогой Патя, содержится множество приятных вещей. Рассказчик мой, который ведет биографию, назван развязным молодым человеком, который верит в колдовство и чертовщину, обладает оккультными способностями, любит альковные истории, пользуется сомнительными источниками и, что хуже всего, склонен к роялизму!
Но этого мало. В сочинении моем, по мнению Т., «довольно прозрачно проступают намеки на нашу советскую действительность»!!
Е[лена] С[ергеевна] ... и К[оля], ознакомившись с редакторским посланием, впали в ярость, и Елена Сергеевна даже порывалась идти объясняться. Удержав ее за юбку, я еле отговорил ее от этих семейных действий. Затем сочинил редактору письмо. Очень обдумав дело, счел за благо боя не принимать. Оскалился только по поводу формы рецензии, но не кусал. А по существу сделал так: Т. пишет, что мне вместо моего рассказчика надлежало поставить «серьезного советского историка». Я сообщил, что я не историк, и книгу переделать отказался.
Итак, желаю похоронить Жана Батиста Мольера. Всем спокойнее, всем лучше. Я в полной мере равнодушен к тому, чтобы украсить своей обложкой витрину магазина. По сути дела, я — актер, а не писатель. Кроме того, люблю покой и тишину.
Вот тебе отчет о биографии, которой ты заинтересовался.
Позвони мне, пожалуйста, по телефону. Мы сговоримся о вечере, когда сойдемся и помянем в застольной беседе имена славных комедиантов сьёров Ла Гранжа, Брекура, Дю Краузи и самого командора Жана Мольера.
Твой М.
Из Москвы в Москву
19 апреля 1933 года
Дорогая Анна Ильинишна!
Мы очень мило сидели и жалели, что Вас не было. Приходите к нам и не забывайте, что я очень симпатичный!
Целую ручку.
Ваш М. Булгаков.
Из Москвы в Москву
19 мая 1933 года
Дорогой Павел!
Распространился слух, что ты уезжаешь в отпуск. Кроме того, Коля говорил мне, что ты звонил ко мне, но не дозвонился. Надеюсь, что ты урвешь минуту и забежишь попрощаться. Захвати с собой злосчастного Мольера.
А я? Ветер шевелит клены возле кожной клиники, сердце замирает при мысли о реках, мостах, морях. Цыганский стон в душе. Но это пройдет. Все лето, я уже догадываюсь, буду сидеть на Пироговской и писать комедию (для Ленинграда). Будет жара, стук, пыль, нарзан.
Итак, позвони (в 11 час. утра или в 10 вечера) и забеги.
Привет Анне Ильинишне.
Твой М.
Из Москвы в Москву
22 июля 1933 года
Жив ли ты, здоров ли ты, дорогой Павел?
Я вернулся из Ленинграда, замечательно отдохнув за 10 дней в Астории.
Коля пытался меня уверить в двух вещах: 1) ты поставил у себя телефон, 2) ты меня совершенно забыл.
Задыхаюсь на Пироговской. Может быть, ты умолишь мою судьбу, чтобы, наконец, закончили дом в Нащокинском?
Когда же это, наконец, будет?! Когда?!
Передай мой и Люси привет Анне Ильинишне.
Твой М. Б.
Из Москвы в Барвиху
4 марта 1934 года
Дорогой Павел,
твое милое письмо от 6-го получил.
Один из Колиных друзей, говоря обо мне всякие пакости, между прочим сообщил, что во мне «нездоровый урбанизм», что мне, конечно, немедленно и передали.
Так вот, невзирая на этот урбанизм, я оценил и белый лес, и шумящий самовар, и варенье. Вообще, и письмо приятное, и сам ты тоже умный. Отдыхай!
Зима эта, воистину, нескончаемая. Глядишь в окно, и плюнуть хочется. И лежит, и лежит на крышах серый снег. Надоела зима!
Квартира помаленьку устраивается. Но столяры осточертели не хуже зимы. Приходят, уходят, стучат.
В спальне повис фонарь. Что касается кабинета, то ну его в болото! Ни к чему все эти кабинеты.
Пироговскую я уже забыл. Верный знак, что там жилось неладно. Хотя было и много интересного.
У Коли не окончания, а начала (радикулит? Как это по-ученому называется?). Во всяком случае, ему стало легче. Но зато он стал несимпатичный. Рассказы рассказывает коротенькие и удивительно унылые — то как у кого-то жена захворала, а тот себе зубы вставляет, то у кого-то дом треснул. Надеюсь, что он поправится (Коля).
Собирается на юг ехать.
Мольер: ну, что ж, ну, репетируем. Но редко, медленно. И, скажу по секрету, смотрю на это мрачно. Люся без раздражения не может говорить о том, что театр проделал с этой пьесой. А для меня этот период волнений давно прошел. И, если бы не мысль о том, что нужна новая пьеса на сцене, чтобы дальше жить, я бы и перестал о нем думать. Пойдет — хорошо, не пойдет — не надо. Но работаю на этих редких репетициях много и азартно. Ничего не поделаешь со сценической кровью!
Но больше приходится работать над чужим. «Пиквикский клуб» репетируем на сцене. Но когда он пойдет и мне представится возможность дать тебе полюбоваться красной судейской мантией — не знаю. По-видимому, и эта пьеса застрянет. Судаков с «Грозой» ворвался на станцию, переломал все стрелки и пойдет впереди. «Гроза» нужна всем, как коту штаны, но тем не менее Судаков — выдающаяся личность. И если ты напишешь пьесу, мой совет — добивайся, чтобы ставил Судаков. Вслед за Судаковым рвется Мордвинов с Киршоном в руках. Я, кроме всего, занимаюсь с вокалистами мхатовскими к концерту и время от времени мажу, сценка за сценкой, комедию. Кого я этим тешу? Зачем? Никто мне этого не объяснит. Свою тоже буду любить.
Напиши мне, пожалуйста, еще из Ясной. Приятно увидеть твой конверт на столе среди конвертов, которые я вскрываю со скрежетом и бранью. Из-за границы, от красавцев, интересующихся моими пьесами.
Приедешь, послушаем цыганские вальсы. Кстати! Гитару удалось вырвать из когтей этого ... забыл... ну, который на спектакле?
Анне Ильинишне поцелуй руку и попроси ее поцеловать меня в лоб.
Люся передает вам искренний привет, а я тебя обнимаю.
Твой М.
Из Москвы в Барвиху
28 апреля 1934 года
Дорогой Павел!
Полагаю, что письмо еще застанет тебя в Ясной Поляне. Можешь еще одну главу прибавить — 97-ю под заглавием: о том, как из «Блаженства» ни черта не вышло.
25-го числа читал труппе Сатиры пьесу. Очень понравился всем первый акт и последний, но сцены в «Блаженстве» не приняли никак. Все единодушно вцепились и влюбились в Ивана Грозного. Очевидно, я что-то совсем не то сочинил. Теперь у меня большая забота. Думал сплавить пьесу с плеч и сейчас же приступить к «Мертвым душам» для кино. А теперь вопрос осложнился.
Я чувствую себя отвратительно в смысле здоровья.
Переутомлен окончательно. К первому августа во что бы то ни стало надо ликвидировать всякую работу и сделать антракт до конца сентября, иначе совершенно ясно, что следующий сезон я уже не буду в состоянии тянуть.
Я подал прошение о разрешении мне заграничной поездки на август — сентябрь. Давно уже мне грезились Средиземная волна и парижские музеи, и тихий отель, и никаких знакомых, и фонтан Мольера, и кафе, и, словом, возможность видеть все это. Давно уж с Люсей разговаривал о том, какое путешествие можно было бы написать! И вспомнил незабвенный Фрегат Паллады, и как Григорович вкатился в Париж лет восемьдесят назад! Ах, если б осуществилось! Тогда уж готовь новую главу — самую интересную.
Видел одного литератора как-то, побывавшего за границей. На голове был берет с коротеньким хвостиком. Ничего, кроме хвостика, не вывез! Впечатление такое, как будто он проспал месяца два, затем этот берет купил и приехал.
Ни строки, ни фразы, ни мысли! О, незабвенный Гончаров! Где ты?
Очень прошу тебя никому пока об этом не говорить, решительно никому. Таинственности здесь нет никакой, но просто хочу себя оградить от дикой трескотни московских кумушек и кумовьев. Я не могу больше слышать о том, как треплют мою фамилию и обсуждают мои дела, которые решительно никого не касаются. На днях ворвалась одна особа, так она уж ушла, а мы с Люсей полчаса еще ее ругали. Она уж, может быть, у Мясницких ворот была и икала. Она спрашивала, сколько мы зарабатываем, и рассказала, сколько другие зарабатывают. Один, по ее словам, пятьсот тысяч в месяц. И что мы пьем и едим. И прочее. Чума! Народное бедствие! Никто мне не причинил столько неприятностей, сколько эти московские красавицы с их чертовым враньем! Просто не хочу, чтобы трепался такой важный вопрос, который для меня вопрос всего будущего, хотя бы и короткого, хотя бы уже и на вечере моей жизни! Итак, по-серьезному сообщаю: пока об этом только тебе. И, заметь, что и Коле я не говорил об этом и говорить не буду.
Ах, какие письма, Павел, я тебе буду писать! А, приехав осенью, обниму, но короткий хвостик покупать себе не буду. А равно также и короткие штаны до колен. А равно также и клетчатые чулки.
Ну, вот пока и все. Жду тебя в Москву. Надеюсь, что Анна Ильинишна поправилась. Передай от Люси и от меня ей привет.
Твой Михаил
Из Ленинграда в Москву
26 июня 1934 года
Астория, № 430
Дорогой Павел!
Прежде всего, колоссальное спасибо тебе за присылку «Блаженства». За это чем-нибудь тебе отслужу. До сих пор не мог тебе писать. После всего происшедшего не только я, но и хозяйка моя, к великому моему ужасу, расхворалась. Начались дьявольские мигрени, потом боль поползла дальше, бессонница и прочее. Обоим нам пришлось лечиться аккуратно и всерьез. Каждый день нам делают электризацию. И вот мы начинаем становиться на ноги.
Ну-с, здесь совершился пятисотый спектакль — это было двадцатого. Ознаменовался он тем, что Выборгский дом поднес Театру адрес, а Жене Калужскому — серебряный портсигар. Дело происходило при закрытом занавесе перед третьим актом. (Калужский был единственный, кто сыграл все 500 спектаклей без пропуска.)
Я получил два поздравления: одно из Москвы, а другое — от Сахновского как от заместителя директора. Оба меня очень обрадовали, потому что оба написаны тепло, нарядно.
И Немирович прислал поздравление Театру. Повертев его в руках, я убедился, что там нет ни одной буквы, которая бы относилась к автору. Полагаю, что хороший тон требует того, чтобы автора не упоминать. Раньше этого не знал, но я, очевидно, недостаточно светский человек.
Одно досадно, что, не спрашивая меня, театр послал ему благодарность, в том числе и от автора. Дорого бы дал, чтобы выдрать оттуда слово — автор.
Я тебя вспоминаю часто, Люся также. Надеюсь, что ты вполне и жив и здоров, работаешь.
Я пишу «Мертвые души» для экрана и привезу с собою готовую вещь. Потом начнется возня с «Блаженством». Ох, много у меня работы! Но в голове бродит моя Маргарита и кот, и полеты... Но я слаб и разбит еще. Правда, с каждым днем я крепну.
Все, что можно будет собрать в смысле силы за это лето, соберу.
Люся прозвала меня Капитаном Копейкиным. Оцени эту остроту, полагаю, что она первоклассна.
Если тебя не затруднит, побывай у меня на квартире, глянь, что там творится. И время от времени звони нашей красавице (58-67).
Целую Анне Ильинишне ручку. Люся Вас обоих приветствует. Если напишешь, буду рад.
Твой Михаил
27 июня 1934 г.
Милый Патя,
прилагаю к письму две просьбы: позвони, ангел, Арбат, 3-59-69, найди (это номер кинофабрики) Илью Вениаминовича Вайсфельда и попроси его, чтобы он срочно прислал мне в Асторию адрес, по которому ему можно будет выслать мой сценарий и по которому я ему могу писать. Но добавь, что, возможно, сценарий я привезу и лично в начале июля. Адрес мне нужен на тот случай, если я задержусь. Скажи, что сценарий я уже заканчиваю.
Также мне нужно знать, сколько времени он и режиссер Пырьев будут в Москве.
Домашний телефон Вайсфельда: Арбат, 3-92-66. Есть еще второй служебный, точно его не помню, но кажется, что: Арбат, 1-89-34.
Вторая просьбишка: на квартире у меня должна быть телеграмма. Вскрой ее, сообщи содержание письмом.
Если будут письма, пусть лежат до моего возвращения, — если только среди них не обнаружишь по конверту чего-нибудь очень важного.
Если телеграмма — вскрывай и сообщай.
Обнимаю.
Твой М.
Из Ленинграда в Москву
6 июля 1934 года
Милый Павел,
спасибо тебе за хлопоты. Какой ты там нашел застаревший долг? Никакого долга за тобой я не помню, но что ты дал Фросе денег, это хорошо. Спасибо. Я сочтусь с тобой, как только приеду.
Здоровье — увы! — не совсем восстановилось, и, конечно, этого сразу не достигнешь. Но все-таки Елена Сергеевна чувствует себя гораздо лучше. Некоторая надежда есть и относительно меня. Уж очень хорош шок был!
Появимся мы в Москве в середине июля, где я и надеюсь обнять тебя.
Елена Сергеевна шлет самый лучший привет Анне Ильинишне. Будь ангелом, еще раз позвони на квартиру. А руке твоей не миновать поцелуя, вспомни мое слово.
Твой М.
Из Ленинграда в Москву
10 июля 1934 года
Дорогой Павел!
И от 8-го твое письмо получено. Прежде всего, прости за то, что я не выразил сожаления по поводу смерти твоего отца. Это от того, что моя измотанная голова еще не совсем хорошо действует.
Спасибо тебе за твои хлопоты.
На Фросины губы никакого внимания не обращай. Это не домработница, а какая-то кисейная барышня. Эти самые книжки, Люся говорит, надо менять на Тверском бульваре, 25 (дом Герцена). Люся утверждает, что Фрося должна это знать.
В смысле денег, мы полагаем, что они должны быть у нее. Ведь Екатерина Ивановна должна была рассчитать, сколько было нужно Фросе.
Несколько дней назад мы послали ей 30 рублей. Спроси на всякий случай, как у нее обстоит этот вопрос. Если она скажет, что нет, будь добр, дай ей рублей 25, я тебе верну с благодарностью по приезде в Москву.
Мы должны появиться в Москву числа 15—17 июля.
Корреспонденция моя пусть меня ждет в Москве. Очень правильно.
Если тебе не трудно, позвони Вайсфельду (тел. служ.: Арбат, 3-59-69 или Арбат, 1-84-39, или домаш.: Арбат, 3-92-66) и спроси: «Вы увезли оба экземпляра сценария?» («Мертвых душ»). Пусть срочно телеграфирует ответ.
Дело в том, что я обыскал весь номер, нет второго экземпляра. Значит, увезли оба, вместо одного.
А я сейчас сижу над обдумыванием его переделки.
Люся утверждает, что сценарий вышел замечательный. Я им показал его в черновом виде, и хорошо сделал, что не перебелил. Все, что больше всего мне нравилось, то есть сцена суворовских солдат посреди ноздревской сцены, отдельная большая баллада о капитане Копейкине, панихида в имении Собакевича и, самое главное, Рим с силуэтами на балконе, — все это подверглось полному разгрому! Удастся только сохранить Копейкина, и то сузив его. Но — Боже! — до чего мне жаль Рима!
Я выслушал все, что мне сказал Вайсфельд и его режиссер, и тотчас сказал, что переделаю, как они желают, так что они даже изумились.
С «Блаженством» здесь произошел случай, выпадающий за грани реального.
Номер Астории. Я читаю. Директор театра, он же и постановщик, слушает, выражает полное и, по-видимому, неподдельное восхищение, собирается ставить, сулит деньги и говорит, что через 40 минут придет ужинать вместе со мной. Приходит через 40 минут, ужинает, о пьесе не говорит ни одного слова, а затем проваливается сквозь землю и более его нет!
Есть предположение, что он ушел в четвертое измерение.
Вот какие чудеса происходят на свете!
Анне Ильинишне наш лучший привет.
Целую тебя.
<Твой Михаил>
Из Москвы в Ленинград
14 марта 1935 года
Гравидан, душа Павел, тебе не нужен — память твоя хороша: дом № 3, кв. 44.
Не одни киношники. Мною многие командуют.
Теперь накомандовал Станиславский. Прогнали для него «Мольера» (без последней картины, не готова), и он вместо того, чтобы разбирать постановку и игру, начал разбирать пьесу.
В присутствии актеров (на пятом году!) он стал мне рассказывать о том, что Мольер гений и как этого гения надо описывать в пьесе.
Актеры хищно обрадовались и стали просить увеличивать им роли.
Мною овладела ярость. Опьянило желание бросить тетрадь, сказать всем: пишите вы сами про гениев и про негениев, а меня не учите, я все равно не сумею. Я буду лучше играть за Вас.
Но нельзя, нельзя это сделать. Задавил в себе это, стал защищаться.
Дня через три опять. Поглаживал по руке, говорил, что меня надо оглаживать, и опять пошло то же.
Коротко говоря, надо вписывать что-то о значении Мольера для театра, показать как-то, что он гениальный Мольер и прочее.
Все это примитивно, беспомощно, не нужно. И теперь сижу над экземпляром, и рука не поднимается. Не вписывать нельзя — пойти на войну — значит сорвать всю работу, вызвать кутерьму форменную, самой же пьесе повредить, а вписывать зеленые заплаты в черные фрачные штаны!.. Черт знает, что делать!
Что это такое, дорогие граждане?
Кстати — не можешь ли ты мне сказать, когда выпустят Мольера? Сейчас мы репетируем на Большой сцене. На днях Горчакова оттуда выставят, так как явятся «Враги» из фойе. Натурально пойдет в филиал, а оттуда незамедлительно выставит Судаков с пьесой Корнейчука. Я тебя и спрашиваю, где мы будем репетировать, и вообще когда всему этому придет конец?
Довольно о «Мольере»!
Своим отзывом о чеховской переписке ты меня огорчил. Письма вдовы и письма покойника произвели на меня отрицательное впечатление. Скверная книжонка! Но то обстоятельство, что мы по-разному видим один и тот же предмет, не помешает нашей дружбе.
Блинов не ели. Люся хворала. (Теперь поправляется.) А за окном, увы, весна. То косо налетит снежок, то нет его, и солнце на обеденном столе. Что принесет весна? Слышу, слышу голос в себе — ничего!
Опять про «Мольера» вспомнил! Ах, до чего плохо некоторые играют. И в особенности, из дам — К. И ничего с ней поделать нельзя. Заботы, заботы. И главная — поднять Люсю на ноги. Сколько у нас работы, сколько у нее хлопот. Устала она.
Анну Ильинишну за приписку поцелуй.
Анна Ильинишна! Вашим лыжным подвигом горжусь! Пиши еще. Представляю себе, как вкусно сидите вы у огня. Славьте огонь в очаге.
Твой Михаил
Из Москвы в Барвиху
11 февраля 1936 года
Дорогая Анна Ильинишна!
Думал, думал — не поехать ли, в самом деле? Но не придется. Забот и хлопот много.
У нас после оттепели опять гнусный, с ветром, дьявольский мороз. Ненавижу его и проклинаю.