Глава 4 Погребенное сокровище
Глава 4
Погребенное сокровище
Перси Гаррисон Фосетт редко когда так ощущал полноту жизни — если вообще ощущал когда-либо. Шел 1888 год, и двадцатиоднолетний Фосетт был лейтенантом королевской артиллерии. Он служил в гарнизоне на острове Цейлон, который был тогда британской колонией. Только что лейтенант получил месячный отпуск и по этому поводу вырядился в новенькую белую форму с золотыми пуговицами и в закрепленный под подбородком тропический шлем. Но даже с винтовкой и саблей он выглядел мальчишкой — «самым зеленым» из всех молодых офицеров, как он сам говорил.
Он вошел в свое бунгало в форте Фредерик, откуда открывался вид на сияюще-голубую гавань Тринкомали. Фосетт, заядлый собачник, делил свою комнату с семью фокстерьерами, которые в те дни часто сопровождали офицеров на поле боя. Он стал рыться среди местных сувениров, которыми было набито его жилище: ему хотелось найти одно письмо, которое он где-то спрятал. И вот оно перед ним. На конверте — странные значки-завитушки, нацарапанные сепиевыми чернилами. Фосетт получил эту записку от одного из колониальных чиновников, которому, в свою очередь, дал ее один из деревенских старост, чтобы отплатить за какое-то благодеяние. Как позже отметит Фосетт в своем дневнике, к таинственному тексту было приложено пояснение, написанное по-английски, где сообщалось, что в городе Бадулла, в глубине острова, лежит равнина, один край которой покрыт камнями. На сингальском это место часто именовали Галла-пита-Галла — «Камень на камне». Далее в послании говорилось:
Под этими камнями — пещера, когда-то в нее легко было попасть, но сейчас к ней трудно подобраться, потому что вход завален большими валунами, рядом вырос густой лес и высокая трава. Иногда там замечают леопардов. В этой пещере — сокровище… [состоящее из] нешлифованных драгоценных камней и золота — богатство большее, чем у многих царей.
Хотя Цейлон (ныне — Шри-Ланка) славился как «ювелирная шкатулка Индийского океана», колониальный чиновник отнесся к этой необычной истории без особого доверия и передал документы Фосетту, которого, как ему казалось, они могли бы заинтересовать. Фосетт понятия не имел, что с ними делать: возможно, это были просто выдумки. Однако, в отличие от большинства офицеров-аристократов, он нуждался в деньгах. «Я был неимущий лейтенант артиллерии, — писал он, — и мысль о сокровище была для меня слишком притягательна, чтобы ее отвергнуть». Кроме того, для него это был шанс удрать из лагеря с его белой «правящей кастой», представлявшей высший класс тогдашнего английского общества: это аристократическое общество, многое таившее под тонкой пленкой светской респектабельности, всегда внушало Фосетту почти диккенсовский ужас.
Его отец, капитан Эдвард Бойд Фосетт, викторианский аристократ, входил в круг приближенных принца Уэльского и был одним из величайших крикетных отбивающих в империи. Но уже в молодости он спился: его прозвали Блямба, потому что нос у него распух от крепких напитков, — и, в придачу к невоздержанности, он еще и промотал фамильное состояние. Много лет спустя один из родственников, изо всех сил пытаясь представить его в наилучшем свете, писал, что капитан Фосетт «обладал блестящими способностями, которые не нашли достойного применения: это был хороший человек, пошедший по дурной дорожке… Стипендиат Бэллиола,[17] прекрасный спортсмен… яхтсмен, кладезь обаяния и ума, конюший принца Уэльского (который позже унаследует трон королевы Виктории под именем Эдуард VII), он растратил два значительных состояния на любовные интрижки, пренебрегая женой и детьми… и, в результате своих беспутств и, в конце своей короткой жизни, пристрастия к спиртному, он умер от своих излишеств в возрасте сорока пяти лет».
Мать Перси, Мира Элизабет, едва ли могла служить хорошим убежищем от этого «буйного» окружения. «Ее несчастливое замужество принесло ей много горечи и разочарования, склоняя ее к капризам и несправедливостям, особенно по отношению к собственным детям», — пишет упомянутый член семьи. Позже Перси признался Конан Дойлу, с которым переписывался, что его мать была почти «омерзительна». Тем не менее Перси пытался защитить ее репутацию, так же как и репутацию своего отца, позволяя себе в «Неоконченном путешествии» лишь туманные намеки: «Может быть, к лучшему послужило то, что в детские годы… я не знал родительской ласки и был всецело предоставлен самому себе».
На остатки средств родители Фосетта отправляли мальчика в привилегированные закрытые частные школы, в том числе в Вестминстер; эти заведения были печально известны жестокими методами преподавания и воспитания. Хотя Фосетт настаивает: розги «ничего не прибавили к моим взглядам на жизнь», — он все же вынужден был приспособиться к викторианскому представлению об образцовом джентльмене.[18] Одежду считали верным отражением характера, и он часто носил черный сюртук и жилет, а по торжественным случаям — фрак и цилиндр. Перчатки должны быть безукоризненными: их приводили в порядок с помощью специальных растяжек и машинок, наносивших особый порошок, и это считалось столь важным для джентльмена, что некоторые меняли их шесть раз на дню. Через много лет Фосетт жаловался, что «с безрадостных дней учебы в Вестминстерской школе» в нем «навсегда остался ужас перед этими видами одежды».
Склонный к отшельничеству, воинственный и сверхчувствительный, Фосетт вынужден был научиться вести светские беседы о произведениях искусства (при этом не похваляясь своим знанием), вальсировать, кружась только в правую сторону, и вести себя абсолютно безупречно в присутствии представительниц противоположного пола. Викторианское общество, опасавшееся, что индустриализация разрушает христианские ценности, было помешано на обуздании плотских инстинктов. Велись настоящие войны против двусмысленной литературы и «мастурбационного недуга», и брошюрки о воздержании, распространявшиеся в сельской местности, призывали матерей «внимательно следить за тем, что творится в полях, предназначенных для сенокоса». Доктора рекомендовали родителям надевать детям «шипастые кольца на пенис» для сдерживания неконтролируемых позывов. Такое рвение наложило отпечаток и на взгляды Фосетта: в каком-то смысле он воспринимал жизнь как нескончаемую битву против сил природы, окружающих его. В своих зрелых произведениях он предупреждал о «жажде чувственного возбуждения» и «пороках и желаниях», которые очень часто «таятся в человеке».
Однако понятие джентльмена не сводилось к соблюдению приличий. От Фосетта ожидали, что он станет, как писал один историк о викторианском джентльмене, «природным вожаком… бесстрашным в бою». Спорт считался оптимальной подготовкой для молодых людей, которым вскоре предстояло доказать свою отвагу на далеких полях сражений. Фосетт, как и отец, стал первоклассным игроком в крикет. В местной газете часто превозносили его «блистательную» игру. Высокий и подтянутый, с великолепной координацией «рука — глаз», он был прирожденным спортсменом, однако зрители отмечали в его стиле игры почти маниакальную целеустремленность. По словам одного из них, Фосетт неизменно демонстрировал боулерам, что «нужны усилия более чем обыкновенные, чтобы сбить его, когда он нацелился на удар». Когда он взялся за регби и бокс, он и там демонстрировал такое же яростное упорство; на одном из регбийных матчей он прорубился сквозь соперников, несмотря на то что ему выбили передние зубы.
Всегда необычайно жесткий, Фосетт поневоле стал еще жестче, когда его в семнадцатилетнем возрасте направили в Королевскую военную академию в Вулвиче — «Лавочку», как ее называли. Хотя у Фосетта не было никакого желания становиться солдатом, его мать, по всей видимости, заставила его это сделать, потому что ей нравилась красивая форма. Холодная атмосфера «Лавочки» пришла на смену холодной атмосфере его дома. «Салаги» — молодые кадеты вроде Фосетта — часами подвергались муштре, а если они нарушали кодекс «кадета-джентльмена», их секли. Кадеты постарше часто заставляли молодых «становиться на часы», то есть в холодную погоду на несколько часов высовывать голые руки и ноги в открытое окно. Иногда «салаге» могли велеть встать на два стула, водруженные один на другой и поставленные на стол, после чего ножки нижнего стула выбивали из-под бедняги. А бывало, прижигали им кожу раскаленной кочергой. «Часто придумывали весьма изобретательные формы пыток, иной раз достойные самых диких народов», — утверждает историк, описывающий нравы, которые царили в этой военной академии.
Фосетт окончил это заведение почти два года спустя, и к тому времени он научился, по выражению его современника, «рассматривать смертельный риск в качестве самой пикантной приправы к жизни». И что еще важнее, его готовили выполнять роль апостола западной цивилизации — шагать все вперед и вперед, обращая мир в христианство и капитализм, преобразуя пастбища в плантации, а хижины — в гостиницы, знакомя живущих в каменном веке с чудесами вроде парового двигателя или локомотива и гарантируя, чтобы над Британской империей никогда не заходило солнце.
И вот Фосетт ускользнул со своей оторванной от внешнего мира военной базы на Цейлоне.[19] В руках он держал карту, на которой было отмечено сокровище. Только теперь, внезапно, он осознал, что находится среди пышно зеленеющих лесов, чистейших пляжей и гор, что люди здесь носят не виданные им прежде цвета — не похоронные черно-белые одеяния, как в Лондоне, а лиловые, желтые и алые, и все вокруг сияет, искрится и пульсирует, являя собой зрелище столь ошеломляющее, что даже записной циник Марк Твен, посетивший остров как раз примерно в это время, воскликнул: «Бог ты мой, какая красота!»
Фосетт, не убоявшись качки, отправился в плавание на тесном суденышке, которое по сравнению с британскими боевыми кораблями казалось лишь кусочком дерева с клочком брезента. Лодка покинула залив, и он увидел форт Фредерик, высящийся на скале, с внешней стеной, испещренной пушечными бойницами конца XVIII века, когда британцы пытались отвоевать этот мыс у голландцев, которые перед этим отвоевали его у португальцев. Проплыв около восьмидесяти миль на юг, вдоль восточного побережья острова, судно причалило в порту Баттикалоа, где челноки крутились вокруг входящих в порт кораблей. Сингальские торговцы, перекрикивая плеск весел, предлагали драгоценные камни, особенно сахибу в цилиндре и с часовой цепочкой на жилете: наверняка его карманы набиты фунтами стерлингов. После высадки на берег Фосетт оказался окружен новыми торговцами — сингальцы, тамилы, мусульмане толпились на базаре со своим товаром, высматривая покупателей. Воздух был пропитан ароматом высушенных чайных листьев, сладким запахом ванили и какао; тянуло и кое-чем более резким — сушеной рыбой, но без обычной морской прогорклости, ведь здесь ее щедро сдабривали карри. И повсюду кишели люди — астрологи, разносчики, мужчины-прачки, продавцы неочищенного пальмового сахара, золотых дел мастера, музыканты, играющие на тамтамах, бродяги. Чтобы добраться до Бадуллы, расположенной в глубине острова, в сотне миль отсюда, Фосетт нанял повозку, которая скрипела и стонала, пока возница охаживал кнутом бока вола, заставляя животину взбираться вверх по горной дороге мимо рисовых полей и чайных плантаций. В Бадулле Фосетт спросил у британца, владельца одной из плантаций, не слышал ли он о таком месте — Галла-пита-Галла.
— Боюсь, я ничего вам не смогу сказать, — вспоминал Фосетт его слова. — Там, наверху, есть какие-то развалины, тут их называют «Королевской купальней», а значит, там когда-то мог быть танк [резервуар] или еще что-нибудь такое, что же до камней, то тут, черт возьми, одни сплошные камни!
Он рекомендовал Фосетту поговорить с местным старостой по имени Джумна Дас — потомком кандианских королей, правивших страной до 1815 года.
— Если кто и может вам рассказать, где Галла-пита-Галла, так это он, — заключил англичанин.
В тот же вечер Фосетт отыскал Джумну Даса, высокого старика с изящной седой бородкой. Дас объяснил, что, по слухам, где-то в этом краю закопаны сокровища кандианских королей. Нет никаких сомнений, продолжал Дас, что вокруг подножия холмов к юго-западу от Бадуллы есть какие-то древние развалины и геологические отложения — возможно, как раз возле Галла-пита-Галла.
Фосетт не в состоянии был установить точное местонахождение клада, но мысль о драгоценностях все еще грела ему душу. «Что приятнее для гончей — охотиться на добычу или убивать ее?» — вопрошал он. Позже он снова отправился в путь, захватив с собой карту. На сей раз с помощью специально нанятых рабочих он обнаружил место, которое напоминало пещеру, описанную в послании. Несколько часов рабочие копали, вокруг них росли земляные курганы, однако нашли они лишь глиняные черепки да белую кобру, при виде которой землекопы в ужасе разбежались.
Несмотря на неудачу, Фосетт по достоинству оценил выпавшую возможность уйти от привычных представлений. «Цейлон — страна очень старая, а древние народы обладали большей мудростью, чем нам сейчас кажется», — сказал Дас Фосетту.
В эту же весну, с неохотой вернувшись в форт Фредерик, Фосетт узнал, что Цейлон намерен посетить эрцгерцог Франц-Фердинанд, племянник императора Австро-Венгрии. В честь Фердинанда устроили грандиозный вечер, на который явились многие представители местной правящей элиты, в том числе и Фосетт. Мужчины надели длинные черные фраки с белыми шелковыми галстуками, дамы же были в пышных юбках и с трудом дышали — настолько туго у них были затянуты корсеты. Фосетт, который наверняка был в своем самом парадном наряде, производил впечатление своей властностью и обаянием.
«Он явно вызывал в женщинах восхищение», — отмечал один из его родственников, а на каком-то благотворительном мероприятии репортер обратил внимание, что «дамы подчиняются ему, точно королю».[20] Фосетт не встретился с Фердинандом, зато приметил кое-кого попривлекательнее — девушку на вид не старше семнадцати-восемнадцати лет, с бледной кожей и длинными каштановыми волосами, зачесанными наверх и заколотыми на затылке. Такая прическа подчеркивала тонкие черты ее лица. Звали ее Нина Агнес Патерсон, она была дочерью колониального судьи.
Хотя Фосетт никогда не признавал этого, он наверняка ощутил тогда какие-то из тех желаний, которые так его ужасали. (Среди своих бумаг он хранил предупреждение гадалки: «Самые большие твои несчастья — от женщин, которых сильно к тебе влечет, и тебя к ним сильно влечет, хотя они чаще приносят тебе печаль и бесчисленные бедствия, чем что-нибудь другое».) Принятые в обществе традиции не позволяли ему самому подойти к Нине и пригласить ее на танец, поэтому он вынужден был найти кого-нибудь, кто бы официально представил его, что он и проделал.
При всей своей жизнерадостности и порывистости Нина была весьма образованной девушкой. Она говорила по-немецки и по-французски, изучала географию, религиоведение и Шекспира. Кроме того, ей, совсем как Фосетту, были присущи стойкость (она выступала в защиту прав женщин) и независимость интересов (ей нравилось исследовать остров и читать буддийские тексты).
На другой день Фосетт написал матери, дабы сообщить ей, что он встретил идеальную женщину, «ту единственную, на ком я хочу жениться». Нина жила со своей семьей на противоположном конце острова, в Галле, в большом доме, полном слуг, и в процессе ухаживания Фосетт совершал туда паломничества. Вскоре он начал звать ее «Злючкой» (как заметил один из родственников, «за ней всегда должно было оставаться последнее слово»), а она, в свою очередь, называла его «Песиком» — из-за его цепкости и упорства. «Я была так счастлива, я могла лишь восхищаться характером Перси — он был такой строгий, серьезный и щедрый мужчина», — позже расскажет Нина репортеру.
29 октября 1890-го, спустя два года после их знакомства, Фосетт сделал предложение. «Моя жизнь не имела бы смысла без тебя», — сказал он ей. Нина сразу же дала согласие, и ее семья устроила по этому поводу праздничный вечер. Однако, по словам некоторых родственников, нашлись члены семейства Фосетт, противившиеся этой помолвке и лгавшие Фосетту, уверяя его, что он ошибается, считая Нину леди в истинном смысле слова — иными словами, намекая, что она не девственница. Не совсем ясно, почему его семья возражала против этой свадьбы и пускала в ход такое обвинение, но, по-видимому, главным вдохновителем этих козней стала мать Фосетта. Много лет спустя Фосетт подчеркнет в письме Конан Дойлу, что его мать была «глупой старухой, и притом уродливой старухой, вот почему она так ненавидела» Нину — и что ей «было за что мстить». Тем не менее в то время ярость Фосетта обратилась не на мать, а на Нину. Он написал ей письмо, где утверждал: «Вы — не та чистая юная девушка, которой я вас считал». Затем он разорвал помолвку.
Несколько лет они не поддерживали друг с другом никаких отношений. Фосетт оставался в форте, откуда ему была видна водруженная высоко на скале колонна, посвященная памяти голландской девушки, которая в 1687 году, после того как ее оставил жених, прыгнула отсюда в пропасть и разбилась насмерть. Между тем Нина вернулась в Великобританию. «Мне понадобилось много времени, чтобы оправиться от этого удара», — позже рассказывала она репортеру, утаивая при этом истинную причину решения Фосетта. В конце концов она встретила армейского капитана Герберта Кристи Причарда, который либо был в неведении относительно возводимого на нее обвинения, либо не хотел выдавать ее. Летом 1897 года они поженились. Но пять месяцев спустя он умер от церебральной эмболии. Как выразилась Нина, «судьба уже во второй раз жестоко обрушилась на меня». За считанные минуты до смерти Причард твердил ей: «Иди… и выходи за Фосетта! Вот настоящий муж для тебя». К тому времени Фосетт уже обнаружил, что его семья прибегла к обману, и, по словам одной его родственницы, писал Нине, «умоляя принять его обратно».
«Я думала, что во мне уже не осталось к нему любви, — признавалась Нина. — Думала, что он своим жестоким поведением давно убил ту страсть, которую я к нему питала». Но когда они встретились снова, она не могла найти в себе силы оттолкнуть его: «Мы посмотрели друг на друга, и счастье захлестнуло нас, на сей раз — неодолимое. Мы снова обрели друг друга!»
31 января 1901 года, через девять дней после того, как умерла королева Виктория и завершилось длившееся почти шестьдесят четыре года царствование, Нина Патерсон и Перси Гаррисон Фосетт наконец поженились. Затем они стали жить вместе в цейлонском гарнизоне. В мае 1903 года у них родился первенец — Джек. Он был похож на отца, от матери же он унаследовал более светлую кожу и более тонкие черты лица. «Необыкновенно красивый мальчик», — писал Фосетт. Джек казался сверхъестественно одаренным ребенком — по крайней мере, так считали его родители. «Он побежал уже в семь месяцев, он свободно болтал уже в год, — хвастался Фосетт. — Он всегда всех обгонял и обгоняет, и физически, и умственно».
Хотя Цейлон и стал для его жены и сына «раем на земле», Фосетта начали раздражать тесные рамки викторианского общества. Он слишком любит уединение, слишком амбициозен и упрям («отважен до безрассудства», замечает один из его знакомых), слишком любознателен, чтобы вписаться в офицерскую среду. Жена несколько смягчила его своенравие, однако он, по собственному выражению, сохранил «привычку во всем полагаться только на себя» и по-прежнему был полон решимости вести «поиски собственных путей в жизни, избегая проторенных дорог».
Эти пути привели его к одной из самых необычных фигур Викторианской эпохи — Елене Петровне Блаватской, или, как ее обычно именовали, мадам Блаватской. Одно время, в конце XIX столетия, Блаватская, провозглашавшая себя медиумом, казалось, стояла на пороге основания целого религиозного течения, которому суждена долгая жизнь. Мэрион Мид, один из ее самых бесстрастных биографов, писала, что при ее жизни люди по всему миру яростно спорили, кто она — «гений, хитроумная мошенница или просто сумасшедшая. Тогда уже можно было подобрать отличные доказательства для каждого из этих трех утверждений». Блаватская родилась в России в 1831 году, она была низенькая, тучная и пучеглазая, с ее многочисленных подбородков свисали складки кожи. Лицо у нее было очень широкое, и некоторые подозревали, что на самом деле она — мужчина. Сама она утверждала, что является девственницей (в действительности у нее было двое мужей и внебрачный сын) и воплощением аскетизма (выкуривая до двух сотен сигарет в день и бранясь как извозчик). Мид пишет: «Она весила больше других, ела больше других, курила больше других, ругалась больше других, и при этом она описывала небеса и землю такими словами, по сравнению с которыми все предыдущие теории казались ничтожными». Поэт Уильям Батлер Йейтс, подпавший под ее чары, уверял, что она — «человечнее всех живущих».
Посещая Америку и Европу в 1870-е и 1880-е годы, она собирала все новых и новых последователей, гипнотизируемых ее странным очарованием и варварской ненасытностью, а также уверенностью в том, что она способна заставлять предметы левитировать и умеет беседовать с мертвыми. Бурное развитие науки в XIX веке привело к парадоксальным последствиям: уменьшив в людях веру в христианство и буквальный смысл слов, написанных в Библии, оно высвободило в их сознании громадное пустое пространство для того, кто объяснил бы тайны вселенной, лежащие где-то в глубине — за всеми этими микробами, эволюцией и алчностью капиталистов. Джордж Бернард Шоу писал, что, вероятно, никогда прежде такое множество людей не было «помешано на столоверчении, спиритических сеансах, ясновидении, хиромантии, гадании на магических кристаллах и тому подобном».
Новые возможности науки, позволявшие обуздывать невидимые силы природы, часто только укрепляли доверие к этим взглядам. Если фонограф может улавливать человеческий голос, а телеграф — передавать послания с одного континента на другой, то почему бы науке в конце концов не наладить связь с потусторонним миром? В 1882 году несколько выдающихся английских ученых основали общество физических исследований. Вскоре в него вступили: один премьер-министр и несколько нобелевских лауреатов, а также Альфред Теннисон, Зигмунд Фрейд и Альфред Рассел Уоллес, который, наряду с Дарвином, разработал эволюционную теорию. Конан Дойл, чей Шерлок Холмс — воплощение рационалистического мышления, потратил долгие годы на то, чтобы подтвердить существование фей и духов. «Если кто-то из живущих на земле людей — Шерлок Холмс, так это я, и я утверждаю, что в деле о спиритуализме получены неопровержимые доказательства в пользу этого явления», — заявил однажды Конан Дойл.
Продолжая практиковаться в медиумическом искусстве, мадам Блаватская постепенно обратилась к все более рискованным спиритическим сферам. Объявив себя медиумом братства тибетских махатм, прошедших реинкарнацию, она пыталась положить начало новой религии — теософии, или «мудрости богов». В основе этого течения лежали главным образом оккультные учения и восточные религии, в особенности буддизм, и для многих западных людей оно стало чем-то вроде контркультуры, вдобавок приправленной вегетарианством. Историк Джанет Оппенхайм в своем «Потустороннем мире» отмечает: «Для тех, кто хотел решительно восстать против жестких ограничений, налагаемых викторианской этикой, — как бы ни воспринимали они эту трудноуловимую сущность, — аромат ереси наверняка сделался особенно притягательным, когда его проводником стал такой ошеломительный чужак, как Е.П. Блаватская».
Некоторые теософы, закоренев в своей ереси, шли еще дальше и становились буддистами, объединяясь с религиозными лидерами Индии и Цейлона, противостоявшими колониальному владычеству. Среди этих теософов был и Эдвард, старший брат Фосетта, на которого Перси всегда смотрел с обожанием. Высоченный альпинист с золотым моноклем, Эдвард, в детстве слывший вундеркиндом и в тринадцатилетнем возрасте напечатавший эпическую поэму, помогал Блаватской в ее исследованиях и в создании фундаментального труда 1888 года — «Тайной доктрины». В 1890 году он отправился на Цейлон, где служил Перси: Эдвард должен был принести там пансил, или пять буддийских обетов, в том числе — клятвы не убивать, не пить спиртного и не прелюбодействовать. В одной индийской газете был помещен отчет об этой церемонии под заголовком «Англичанин переходит в буддийскую веру»:
Церемония началась примерно в 8.30 утра, в sanctum sanctorum[21] Буддийского зала, где верховный жрец Самангала экзаменовал кандидата.
С удовлетворением выяснив воззрения м-ра Фосетта, жрец… заметил, что для него это величайшее удовольствие — приобщить м-ра Фосетта, просвещенного англичанина… Затем м-р Фосетт поднялся и попросил верховного жреца дать ему «Пансил». Священнослужитель согласился, и «Пансил» был зачитан, м-р Фосетт повторял его слова вслед за жрецом. Когда он произносил последнюю строку «Пяти обетов», английского буддиста с энтузиазмом приветствовали его присутствующие единоверцы.
По словам некоторых родственников, позже Перси Фосетт, явно вдохновившись примером брата, также принял пансил — поступок куда более дерзкий для колониального офицера, которому полагалось всячески притеснять буддистов и насаждать на острове христианство. В своих «Викторианцах» Э.Н. Уилсон, британский историк и романист, отмечает: «В ту самую эпоху, когда белая раса несла империализм в Египет и Азию, было нечто победоносно-революционное в тех представителях Запада, которых прельстила мудрость Востока, какие бы изломанные и абсурдные формы ни принимали эти верования». Другие специалисты подчеркивают, что европейцы XIX — начала XX века, даже самые благонамеренные, невольно считали Восток экзотичнее, чем он был на самом деле, что лишь помогало оправдать империализм. Во всяком случае, превосходство западной цивилизации над всеми прочими, в котором Фосетта убеждали всю жизнь, сталкивалось в его сознании с тем, что он испытал и пережил на других берегах. «Я снова и снова нарушал эти чудовищные законы норм поведения, но, поступая так, я многому научился», — признавался он. С годами его попытки примирить эти противодействующие силы, найти баланс между собственным моральным догматизмом и культурным релятивизмом приведут его к причудливым духовным противоречиям и еще большей ереси.
Однако сейчас эти трения лишь подпитывали его восхищение такими путешественниками, как Ричард Фрэнсис Бертон или Дэвид Ливингстон, которых викторианское общество высоко ценило и даже в каком-то смысле обожествляло и которые при этом умудрялись жить вне рамок этого общества. Фосетт жадно глотал рассказы об их приключениях, помещаемые в бульварных листках, которые теперь печатались на новых типографских машинах, приводимых в действие паром. В 1853 году Бертон, переодевшись мусульманским паломником, сумел проникнуть в Мекку. Четыре года спустя, соревнуясь с другими исследователями в попытке найти истоки Нила, Джон Спик почти ослеп от инфекции и почти оглох, извлекая жучка, забравшегося в его слуховой канал. В конце 1860-х миссионер Дэвид Ливингстон, также ища истоки Нила, пропал в самом сердце Африки, а в январе 1871 года Генри Мортон Стэнли отправился на его поиски, поклявшись: «Никто из живущих… не остановит меня. Лишь смерть сможет мне помешать». Невероятно, но десять месяцев спустя Стэнли достиг своей цели и произнес свое знаменитое: «Доктор Ливингстон, если не ошибаюсь?» Ливингстон был намерен продолжать свои изыскания и отказался возвращаться вместе с ним. Страдая от закупорки артерии, головокружений, внутреннего кровотечения и голода, он умер на северо-востоке Замбии в 1873 году; перед смертью он молился на коленях. Его сердце, согласно завещанию, похоронили там же, а прочие останки его спутники на руках перенесли в гробу через весь континент, точно он был святым, и переправили в Англию, где толпы людей приходили в Вестминстерское аббатство, чтобы почтить его память.
Позднее Фосетт подружился с романистом, весьма ярко представившим внутренний мир викторианского искателя приключений и эрудита, — сэром Генри Райдером Хаггардом. В 1885 году Хаггард выпустил «Копи царя Соломона», которую реклама нахваливала как «самую изумительную книгу всех времен и народов». Подобно многим приключенческим романам, она во многом была выстроена по образцу сказок и мифов — таких, как легенда о Граале. Главный герой романа — Аллан Квотермейн, фигура весьма характерная. Это здравомыслящий охотник на слонов, разыскивающий в Африке тайник с алмазами по карте, на которой проложен смертельно опасный маршрут. B.C. Притчетт отмечал, что, хотя «Э.М. Форстер сказал как-то, что романист опускает ведро в колодец бессознательного», Хаггард «приладил насос и осушил до дна весь резервуар тайных желаний читателя».
Впрочем, Фосетту незачем было ходить так далеко, чтобы увидеть свои желания выплеснутыми на печатную страницу. Бросив теософию, Эдвард, его старший брат, сменил поприще и стал популярным автором приключенческих романов: одно время его превозносили как английского Жюля Верна. В 1894 году он опубликовал «Поглощенных землетрясением» — историю о компании друзей, попавших в подземный мир, где они обнаруживают динозавров и племя «дикарей, пожирающих людей».
Однако ярче всего отразила фантазии его младшего брата следующая книга Эдварда, во многих смыслах ставшая ужасным предсказанием судьбы Перси. Роман «Тайна пустыни» вышел в 1895 году в кроваво-красной обложке, на которой был изображен путешественник в тропическом шлеме, повешенный на дворцовой стене. В центре повествования — ученый-любитель, картограф и археолог по имени Артур Мэннерс, олицетворение викторианского благоразумия. Финансируемый одним научным обществом, Мэннерс, «самый отважный из путешественников», покидает старомодную сельскую Англию, чтобы исследовать кишащую опасностями область Центральной Аравии. Намеренно отправившись в одиночку («полагая, вероятно, что лучше ни с кем не делиться теми чудесами, которые ему могут открыться»), Мэннерс забредает в глубь Большой Красной пустыни в поисках неведомых племен и развалин, представляющих интерес для археолога. Проходит два года, но от него не поступает никаких известий, и многие в Англии опасаются, что он умер от голода или же захвачен в плен каким-нибудь племенем. Трое коллег Мэннерса снаряжают спасательную экспедицию, воспользовавшись бронированным вездеходом, сконструированным одним из них, — фантастическим аппаратом, который, как и подводная лодка из «Двадцати тысяч лье под водой» Жюля Верна, служит своеобразным отражением и идеи прогресса, и новых ошеломляющих возможностей европейской цивилизации. Экспедиция получает сведения, что Мэннерс направился к легендарному Антилопьему оазису, где, как уверяют, находятся «странные руины, оставшиеся от народа, некогда, без сомнения, великого, но теперь совершенно забытого». По пути к нему у друзей Мэннерса кончается вода, ими овладевает страх. «Мы, вызвавшиеся быть спасителями, теперь сами пропали». Потом они замечают поблескивающее озерцо — Антилопий оазис. А рядом с ним — развалины храма, доверху набитые сокровищами. «Я был полон восхищения перед забытым народом, оставившим после себя это удивительное сооружение», — говорит рассказчик.
Путешественники обнаруживают, что Мэннерса держат в плену внутри храма, и вывозят его на своем скоростном танке. У них нет времени на то, чтобы забрать оттуда какие-нибудь предметы, которые доказали бы миру их открытие, и они вынуждены полагаться на Мэннерса, желая убедить «скептиков». Но один из участников экспедиции, планирующий вернуться и, опередив всех остальных, произвести раскопки развалин, говорит о Мэннерсе так: «Надеюсь, он не станет особенно распространяться о точной широте и долготе».
Однажды Фосетт покинул форт Фредерик и двинулся в глубь острова, через переплетение колючих кустов и вьющихся растений. «Повсюду меня окружали звуки — звуки дикого мира», — писал он о цейлонских джунглях. Несколько часов спустя он добрался до искомого места — стены, наполовину погребенной под землей и испещренной сотнями вырезанных на ней изображений слонов. Это была часть древнего храма, и вокруг Фосетт видел примыкающие к нему другие развалины — каменные колонны, сводчатые проходы, дагобы.[22] Это были руины Анурадхапуры — города, который был построен здесь больше двух тысяч лет назад. Теперь же, по выражению одного из современников Фосетта, «город исчез, точно сон… Где те руки, что возвели его, те люди, что искали в нем убежища от испепеляющего дневного жара?». Позже Фосетт напишет своему другу, что «старый Цейлон погребен под лесом и плесенью… Там — кирпичи, исчезающие дагобы, непонятные курганы и провалы, а также надписи».
Фосетт уже не мальчик — ему за тридцать, и он не желал провести остаток жизни, переходя из одного гарнизона в другой и без конца строя воздушные замки. Он хочет стать тем, кого Джозеф Конрад называл «солдатом географии», несущим «в груди искру священного огня» и на потаенных широтах и долготах Земли открывающим секреты человечества. И он знает, что путь его ведет в одно-единственное место: лондонское Королевское географическое общество. Именно оно снарядило в путь Ливингстона, Спика, Бертона, именно оно дало начало Викторианской эпохе открытий. И Фосетт не сомневался: оно поможет ему осуществить то, что сам он называет «моей Судьбой».