Посвящение

Посвящение

I've loved, I've laughed and cried.

I've had my fill; my share of losing.

And now, as tears subside,

I find it all so amusing. [1]

Когда отцу исполнилось 70 лет, мне позвонил мой приятель с поздравлениями и сказал: “Ты, Ясина, в казино не ходи. Тебе один раз уже в жизни повезло”.

Повезло? Конечно повезло. Это для вас для всех он – Евгений Григорьевич, а для меня – папка, папуля.

Отцом я его никогда не называла. Отец – слово не ласковое, почти суровое. А папа был и есть всегда теплый и ласковый.

Когда я обнаружила, что у меня есть такой папа? Наверное, в то время, с которого я помню себя более или менее связно. То есть лет с восьми. До этого воспоминания – как всполохи, маленькие легенды, то ли было, то ли не было. Например, есть семейная легенда про то, как Ясин меня воспитывал, заперев в туалете. Мама говорит, что мы гуляли в парке и, трехлетней, мне страстно захотелось шарик. Шариков, естественно, не было. Я какое-то время канючила, а потом легла на землю, пытаясь, видимо, наглядно изобразить законность и обоснованность моих притязаний. Аргумент папу не убедил. Легенда гласит, что он сгреб меня в охапку и прыжками понесся домой. Где и запер орущую меня в туалете. И выключил свет. Но я этого не помню. Мое первое отчетливое, разложенное по дням, воспоминание – это лето 1972 года, мы на дедовой даче под Одессой, папа в шортах, носит в рюкзаке из Затоки дыньки-колхозницы. Учит меня плавать, спасает от огромных медуз, рисует на дощатой стене туалета на участке смешные картинки про индейцев. Учит меня играть в бадминтон. А еще мы ездим на противоположный берег Днестра, в Белгород-Днестровский, в суворовских времен крепость Аккерман, и папа нервничает, когда мы постоянно натыкаемся на кучки человеческих фекалий под каждой героической бойницей.

Папа помнит себя примерно с того же возраста, лет с семи. Началась война, и детская картиночная память “я помню, как мы с мамой фотографировались во дворе” превратилась в связанную линию спешной эвакуации из Одессы, погрузки на поезд в Знаменке, бомбежки около Днепропетровска. Папа помнит, что он поднялся с пола и встал около окна вагона и видел бреющий полет “мессершмиттов”, а мама и другие люди в это время прятались под полками. Потом была жизнь в Северном Казахстане, сначала в Актюбинске, а потом в Акмолинске, потом Верхний Уфалей на Урале. Дед, Григорий Львович, работал на железной дороге, занимался, как бы сейчас сказали, снабжением фронта. Когда фронт стал двигаться на запад, на запад стал двигаться и папа. Помнит абсолютно разрушенный, только что освобожденный Харьков и станцию Лозовая, где жили почти год в голоде и во вшах. Папа болел тифом.

Его воспоминание о голоде очень сильное до сих пор. Летом 1942 года, когда они жили в Казахстане, мама отправила его в, как теперь бы сказали, “пионерский лагерь” в поселке Щучье. С утра дети шли за грибами, потом грибы варили, и это была их еда на день. Может быть, с тех пор Ясин ничего не оставляет на тарелке и все ест с хлебом. Даже кашу и макароны.

В семейном архиве одна из любимых фотографий примерно того времени, когда мы подружились с папой. Мне лет восемь, а Ясину, соответственно, около сорока. Папа с красивой бородкой. Видимо, поэтому мне всю жизнь нравились бородатые мужчины. Это те годы застоя, рассказывая про которые, отец скажет: “Мне казалось, меня уже похоронили”. Что было делать в вялые семидесятые такому неугомонному и думающему человеку, как папа? То, что он много работал, я помню. Приходил домой с работы поздно, а в выходные обязательно что-то писал за письменным столом в родительской комнате. В своем кабинете, совмещенном с их спальней. Когда папа работал, дверь в родительскую комнату закрывалась, бабушка ходила по дому тихо и ругалась на меня, когда я шумела. Ручку, которой Ясин писал, трогать было строго-настрого запрещено. Это была китайская перьевая ручка, перышко у которой было здорово скошено направо. Писать ею было, как мне казалось, неудобно, но Ясин утверждал, что от этой зелененькой ручки у него вдохновение. Тогда еще Ясин курил. Не помню, когда он перешел с сигарет на трубку, но запах сладкого трубочного табака всегда ассоциируется у меня с папиным рабочим местом.

Папа приходил с работы, ужинал, и мы шли гулять. Ясин вообще всегда поддерживал себя в хорошей физической форме. Зарядку делал, бегал, одно время даже моржевал. Прогулки с папой после его работы были невероятно интересными – он всегда что-то рассказывал. Не про политику и экономику, мне тогда это было неинтересно, а про мушкетеров, пиратов, великие географические открытия и исторические сражения – самое оно! Интерес к истории и географии жил в нем всегда. Когда-то в Одессе он хотел поступать на географический факультет университета, но из-за пятого пункта не осмелился. Над моей детской кроватью всегда висела географическая карта. Поэтому географию южных районов СССР я знаю особенно хорошо. Таджикский Хорог и туркменская Кушка находились аккурат напротив моего носа. Ну а если в кровати сесть – то вот оно, Забайкалье.

Еще у нас была Коллекция. Старые папки с пожелтевшими листами, на которые наклеены черно-белые фотографии городов и памятников недоступной заграницы, стоят в шкафу. Папа выписывал “Вокруг света”, чешские и польские журнальчики о путешествиях, ножницами вырезал картинки, придумывал подписи, формировал папки. Чехословакия, ГДР, Болгария, а дальше церкви Франции, Равенна, Великая Китайская стена, индийская Аджарта и Мадагаскар. Он побывал везде, не выходя из своей комнаты. И я вместе с ним. Папа научил меня отличать романский стиль от готики, чертить на карте маршруты путешествий Бартоломео Диаша и Васко да Гама. Мы играли в города, часами, вечерами, и не знать, столица чего Антананариву, было неприлично.

Я совсем не знала, чем папа занимается. Только по корешкам книг, которыми был забит вручную сколоченный кем-то из дальних родственников стеллаж, могла понять – статистика, АСУ, экономика. Нет, не экономика – плановое хозяйство. Имена авторов были также очень красивы – Канторович, Урланис. Тома собраний сочинений Маркса и Энгельса нависали с верхних полок.

Когда я начала понимать, что папа – заметный и значимый человек? Точно не раньше того, как поступила в университет. Конечно, в нашем подъезде в Перово его все уважали. Он не пил, регулярно подбирал набравшихся не в меру соседей и разносил их по квартирам и никогда не давал в долг на выпивку. А в университете меня вдруг стали спрашивать – а ты что, дочь Евгения Григорьевича? А, тогда понятно.

Что понятно? Понятно, что меня будут оценивать как-то особенно, может быть, более снисходительно, а может быть, наоборот. Столкнулась я на факультете и с тем и с другим. Математические кафедры, в дисциплинах которых я явно не блистала, могли поставить мне пристойную оценку за “наследственное знание предметов”, а бойцы идеологического фронта с кафедры политэкономии хотели придраться, да не могли. Мой гуманитарный мозг запоминал всю социалистическую хрень с одного прочтения. Правда, после сессии из головы все жизнерадостно вылетало.

То есть папа был для одной части факультета друг и брат, а для другой – противник. Потом я много раз спрашивала его: в какой момент он перестал верить в коммунизм? Ведь верил же? Не мог не верить, и по воспитанию и по образованию. Он всегда говорил, что точкой невозврата стал 1968 год, советское вторжение в Чехословакию. В 1968 году папа выучил чешский, чтобы читать их газеты, а в 1980-м – польский.

Потом была моя сумасшедшая молодость. С отцом мы были по-прежнему близки. Но уже не так. Мои любови, взросление, самостоятельность без мудрости, замужество отдалили меня от него. Одновременно жить в стране становилось все интереснее. А папу все интереснее слушать.

У меня не было шансов увернуться и не быть его сторонницей – сторонницей свободы, рынка и минимального присутствия государства в жизни общества и каждого человека. Вас он убеждает, когда вы слушаете его по радио, но дома-то он тоже обо всем об этом говорит…

Когда папка был министром, а я журналистом, я никогда не приставала к нему, стараясь выведать, чего журналисту знать не положено… Мы даже никогда не договаривались об этом – предполагалось само собой. Как то, сказанное им мне еще в детстве: “Не позорь фамилию!”

Я старалась. Иногда мне становилось обидно. Все мои успехи объяснялись тем, что Ясин помог. Это еще хорошо, что я так и не стала экономистом. Быть экономистом с такой фамилией и, мягко выражаясь, полной неспособностью заниматься наукой, было бы смешно. У меня другие достоинства: я быстро (но поверхностно) схватываю, умею простыми словами объяснить. Но сидеть и размышлять дольше минуты… А он – часами, на отвлеченные темы… Преклоняюсь.

– Ну конечно, при таком-то отце…

Типа можно быть полной дурой, и все равно – успех неминуем.

Как бы не так!

Папа – тот редкий человек, который, уйдя из власти, почувствовал облегчение. Занялся университетом. Он обожает свою Вышку – Высшую школу экономики, которая выпестована и вдохновлена им…

И вот таким вы все его знаете. И, надеюсь, уважаете. А я просто до какого-то тихого мурлыканья, до замирания – люблю. И повесть моя посвящена папе, моему учителю и судье.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.