Праздник заклятий
Праздник заклятий
Лет двадцать назад, между 1970 и 1974-м, я имел счастье жить в панамской провинции Дарьен среди эмбера — одной из центральноамериканских народностей — и у их ближайших родственников ваунана. Опыт, приобретенный там, полностью изменил мои представления о жизни, о мире и об искусстве, мой способ сосуществовать с другими людьми, манеру ходить, есть, спать, любить и даже мечтать.
Эмбера и ваунана — племена общей численностью около пятидесяти тысяч человек, обитающие в малопосещаемом уголке Центральной Америки, именуемом Эль-Тапон («пробка»), ибо только там сохранилась нетронутая сельва, затрудняющая сообщение Северной Америки с Южной. Эмбера и ваунана, которых прочие жители обычно зовут общим именем «чоко», живут на ограниченной территории, их поселения тянутся по берегам рек Чукунаке и Туира и их притоков: Чико, Тупиза, Тукеза и Манене. Они принадлежат к народам жепано-карибской семьи языков, некогда населявшим острова Карибского моря, Венесуэлу и часть западной Колумбии. В XIX веке, теснимые европейцами и, как здесь их называли, «вольными неграми», то есть чернокожими, освободившимися из рабства, чоко начали перебираться в панамский Дарьен, оттесняя своих всегдашних врагов из народностей культуры туле (или куна) к архипелагу Сан-Блаз и в верховья Рио-Чукунаке. Но в преданиях своих чоко утверждают, что их предки пришли из Колумбии, с отмелей Буэновентура в устье Рио-Баудо, где их бог Хевандама посадил в песок древесные черенки и из них выросли первые люди.
Я случайно встретил эмбера в Панаме, ватагу юнцов, отиравшихся в припортовом квартале Мараньон. Несмотря на свои грязные лохмотья, они выглядели невероятными красавцами: длинные пряди черных волос, безбородые лица, выкрашенные темно-синей краской, выражение беззаботной, добродушной жизнерадостности, так контрастировавшей с нищетой этих «баррио». Я подошел к ним, заговорил, и они тотчас пригласили меня приехать в Дарьен погостить в их селениях, протянувшихся по берегам рек. И вот несколько дней спустя я купил билет на местный пароходик, похожий на старинную каравеллу, что курсировал между городом Панамой и дарьенским портом Эль Реаль. Там я нанял одну из пирог, которые ходили вверх по тамошним рекам, и мое приключение началось.
В те времена я еще никакой экологии и в мыслях не имел, знать не знал ничего о прошлом коренного населения Америки. Просто бежал от агрессивной жизни больших городов, искал чего-нибудь нового, ранее не испытанного. Так, однажды в Таиланде я серьезно подумывал уйти в буддийский монастырь на Малазийском полуострове около Сонгкхла. В некотором роде я готовил себя ко встрече с кем-то или с чем-то, что бы позволило мне одолеть свои наваждения и обрести внутреннюю гармонию.
Именно это и случилось, когда я познакомился с эмбера, живущими на берегах Рио-Тукезы. Я не сразу осознал, что со мной происходит. Всякий контакт с иным типом общественного устройства довольно сложен, и то, с чем я сталкивался, не сразу получало вразумительное объяснение, да и не нуждалось в словесном оформлении. Ко всему прочему я отдавал себе отчет, что эмбера, обучая меня своему языку или отвечая на расспросы, избирали самую упрощенную версию — минимум слов или самое общее истолкование того, что касалось сущности их культуры. Здесь не было никакого пренебрежения к моим способностям — они просто учитывали, что я городской житель наподобие тех обитателей пригородов Панамы, с которыми им уже приходилось общаться, а потому просто не способен понять все и сразу.
Постепенно я приближался к постижению мира, совершенно не похожего на все, что мне встречалось ранее. Каждый приезд туда (эти поездки приходились на шесть-восемь месяцев сезона дождей: тогда местные жители отдыхали от трудов, а уровень воды в речках повышался и по ним можно было путешествовать) чем-то меня обогащал, дарил способность по-новому видеть, чувствовать и говорить. Я узнал, к примеру, что невежливо садиться, ставя ноги носками к собеседнику, так усаживаются только сироты. Узнал, что нельзя показывать на что-нибудь ртом, особенно на радугу, это опасно, ибо грозит параличом. Уразумел, что не должно окликать кого-либо по имени, поскольку имя — его тайна, и тайну эту нетрудно похитить. Я теперь знаю, что надлежит отворачиваться, когда ешь, и прикрывать рот, когда смеешься. А по лесу нужно ходить молча, всегда начеку, не останавливаясь и не присаживаясь. Еще мне стало известно, что ягуар не когтит свою добычу, но убивает ударом лапы, подушечки которой тверды, как камень. Я научился распознавать деревья, определять, из какого долбить пирогу, — оно, подобно ливанскому кедру или «кокоболло», разновидности палисандра с темно-красной маслянистой древесиной, не гниет, — а какое медленно горит, нагревая камни очага. Научился обдирать кору каучукового дерева и отбивать ее в воде, чтобы превратить в мягчайшую подстилку для сна. Я теперь разбираюсь в крепких лесных запахах и способен идти по следу агути, не сбиваясь, словно вижу зверя воочию. Я стал различать растения по аромату, по вкусу, находить такие пахучие травы, как «пикива» (ее закладывают за ухо), и такие целебные растения как «тахута», чей сок благотворно действует на глаза, и даже такие корешки, что скрываются в земле и походят на кораллового аспида, от яда которого они, кстати, и помогают. Мне также известно, что белый дурман, называемый «ива», говорит с теми, кто пьет сок его листьев, что у всех деревьев есть глаза и они наблюдают за вами, что духи строят дома на другом берегу реки, напротив домов, что стоят на этом, и каждую ночь, перенесясь через реку, эти духи танцуют, как языки пламени.
Я убедился в пустопорожности всего, что относится к нашей потребительской цивилизации, особенно когда жара, сырость и насекомые делают бесполезными ее достижения. Там я жил в домах, просторных, словно дворцы, и столь же прекрасных своими закругленными линиями, в хоромах, что стоят на сваях вдоль кромки речной воды, построенных по простому и гениальному принципу зонта с древесным стволом в роли центрального стержня и без всяких наружных стен, лишь с необъятной крышей из пальмовых листьев, укрывающей от дождя, утреннего тумана и палящего полуденного солнца. Особенно хороши там были полы, сложенные из местной разновидности черного упругого бамбука, прохладные днем и теплые по ночам.
Я открыл для себя, какая роскошь не иметь иной мебели, кроме подстилки из коры каучукового дерева, противомоскитной сетки и пурукау, «дочери головы» — вырезанной из дерева подушки, которую каждое утро забрасывают на крышу. Я познал наслаждение от купания в вечернем сумраке, когда солнце уже зашло и теплая речная вода обнимает вас, храня от ночного холода. Я научился управляться с пирогой при помощи длинного шеста, цепляясь за ее борта пальцами ног, на полной скорости проходить узкие «рукава» и преодолевать стремнины, угадывать проход единственно по цвету воды, по легчайшей зыби определять, где притаились подводные камни и ощетинившийся сучьями топляк.
Ночи были великолепны — шумные, наполненные звуками песен. Женщины пели, отбивая ритм ударами ладоней по ожерельям. Их песни повествовали о Хинупото, когда-то подглядывавшем за девушками и кравшем их менструальную кровь, о зеленом дятле, похитившем огонь у каймана, или о большом дереве Куиппо, которое, упав на землю, подарило людям воду, поскольку его корни сделались источниками, а ветви — реками, текущими в море.
С Эльвирой я познакомился в маленьком вольном городке Явиза. Она была частой посетительницей местных баров — красивая девушка без холода во взгляде, любившая выпить и потанцевать со «свободными» партнерами в ритме кумбии, мелодии которой разносятся здесь из большинства музыкальных автоматов во всех забегаловках, расположенных вдоль единственной сельской дороги. У Эльвиры было правильное лицо, подкрашенное черным соком генипы, пышная агатово-черная шевелюра, тяжелые золотые серьги и серебряные ожерелья «паратакхадда». Она охотно смеялась, обнажая великолепные сияюще-белые зубы. Она носила прелестные таитянские парео из ярких тканей, украшенные желтыми соцветиями, похожими на солнечные диски, и цветами китайской розы. Она походила на легкую перепархивающую птичку. Поговаривали, что она торговала собой, но я этому не верил.
Позже мне поведали о ее драме. В очень юном возрасте Эльвира забеременела от человека, который ее тут же бросил. Однажды ночью в припадке отчаянья она убила еще не рожденного младенца, колотя себя по животу кулаком. Чуть не умерла. Теперь у нее уже никогда не будет детей. Она бродила вдоль реки, от одного дома к другому, жила от праздника до праздника, пьянствовала, много пела. Знала уйму старинных песен, долгих, словно сказки, тех песен, какие женщина напевает на ушко своей подруге, обнимая ее и укачивая. В такие минуты голос ее становился тонким, высоким и скрипучим, как у цикады. Companita, companita, m? companita, akhuko-bat?ada… — «Подруга моя, моя милая, сядь, послушай…». Звучали песни о первом мужчине и женщине, о том, как появился на свете табак, песня вши, песня подземного мира. А еще о любви, о наслаждении и муке, о нескончаемом одиночестве. Когда Эльвира начинала петь, вокруг нее рассаживались дети, женщины, а подчас и мужчины, хотя последним и не полагалось слушать подобное. Голос певицы звенел в молчании ночи, похожий на голос маленькой девочки, и лицо ее тогда тоже становилось почти младенческим, дивно светлело от пронизывающей все ее естество благодатной радости, ничего не желавшей знать о том, что пережито: без следа уходила память былых тревог, выпивок, скитаний, горечь от чужой низости.
За месяцы и годы, проведенные в тех местах, я открыл для себя, что такое уважение к природе, когда оно — не абстракция, а реальное состояние души: правильное отношение к растениям и животным, идущим в пищу, любовь к рекам, склонность к молчанию и почтение к тайне. Как большинство городских жителей, я до тех пор верил в миф о дикаре, о первобытных лесах, где все-все чуждо современному человеку. Там же, став спутником моего приятеля-колдуна Жеренте-Пенья, я сделал удивительное открытие: лес — это возделываемый сад, где эмбера и ваунана ухаживают за растениями и собирают урожай трав, необходимых для пропитания, лечения, заготовляют лианы и пахучие вещества, иногда пряча их от посторонних глаз под кучами листьев.
И мне открылось еще, что все мироздание наделено разумом, способностью чувствовать, притом эти его свойства очевидны для всех обитателей сельвы. Необыкновенно прочные узы связывают живые существа с окружающим миром, а кроме того — с миром невидимым, открывающимся во снах и описанным в сказаниях о начале творения. Теперь я могу выразить подобную уверенность словесно, но первоначально она зарождалась вне речи или сообщалась мне в неких более всеохватных, наделенных огромной выразительной силой и ошеломляюще ясных понятиях — то есть на языке сельвы, включающем и мысли речной воды, и взгляд древесной листвы, и дыхание ушедших из мира, что незримо бродят вокруг хижин.
Жеренте-Пенья — человек взрывной, непоседливый и нетерпеливый. Его лицо задубело от напряженного труда, руки мозолисты. Жизнь его протекает в работе на плантации бананов, которые нужно собирать, перевозить в пирогах до низовий Рио-Туира и грузить на корабли. А еще в круг его забот входят кукуруза — ее здесь надо лущить голыми руками и молоть в маленькой ручной мельнице, дрова, которые приходится рубить все дальше и дальше от дома, а потом переносить на плече в свою хижину. А кроме того, дом, то и дело требующий ремонта, пирога, пригодная для успешного маневрирования в стремительных протоках, и веревки грубого плетения, до крови раздирающие ладони.
Но что-то есть в нем от настоящего поэта: красный шнурок, удерживающий копну вороных волос, поджарая худоба и грациозная ловкость, словно у непоседливого подростка. По ночам он становится сказочником, лекарем и колдуном. Когда пользует больного, он поет, вскочив с места, принимается расхаживать по дому, превращая его в тесные подмостки. Он выдувает табачный дым сквозь полую трость, служащую ему колдовским жезлом, он легонько поглаживает тело болящего, сопровождая пение, взмахивает пучком пальмовых листьев, он танцует… Полностью преображается.
Голос становится тонким и резким, взгляд — пламенным, он поет «Mochiquita chi bari», песню москитов, или гимн хамелеону, духу туберкулеза. Тем же надтреснутым голосом он повторяет причитания, призванные умилостивить зловредных духов, таких же несправедливых и легкомысленных, как люди: «Plata americana, plata colombiana»… Он рассказывал мне о своем колумбийском наставнике с Рио-Сан-Жуан, обучившем его всем таинствам колдовства. Ибо в Колумбии живут самые искусные колдуны. Некоторые из них — негры. Там-то и вырос Жеренте-Пенья и там заслужил свой магический жезл. Когда же решил перебраться в Панаму, он взвалил на плечи свою мать и двинулся через леса и болота. А теперь он намерен вернуться в родные места, чтобы получить новые колдовские жезлы и познать новые тайны.
Я видел его, когда был в Медельине: облаченный в великолепное рубище, он выглядел как истинный лесной царь. Туристы, приехавшие из Боготы, замирали перед ним, щелкали фотоаппаратами, а он, невозмутимый, их словно не видел. Но когда бедняки и старые рыночные торговки просили его о помощи, он останавливался, налагал руки им на лоб, шептал заклинания. Им передавались его сила, энергия, удача. А платы он не брал.
Самое ответственное время в жизни эмбера и ваунана — «бека», празднество заклятий, во время которого шаманы исцеляют больных.
Это не только ритуал, посвященный оздоровлению племени, но торжество, требующее многодневных приготовлений, стоящее семейству больного немалых усилий и средств.
Хаибана (колдуны, лечащие с помощью духов — «хаи») — персоны, весьма заметные в селениях эмбера. Их уважают и побаиваются; некоторые из них пользуются немалым влиянием, считаясь не просто целителями, но политическими лидерами, поскольку в их распоряжении целые сонмища духов.
Больные приходят в жилище хаибана вместе со всей семьей и дожидаются там наступления праздничного дня. Убранство для церемонии обязаны предоставить именно родственники болящего, их забота — арки из пальмовых ветвей, украшающие дорогу, ведущую к дому, гирлянды из пахучих растений, статуи и щиты из бальсового дерева с изображениями духов, выполненными красной краской, что изготовлена из «канджи», и соком Genippa americana, растения, именуемого здесь «кипарра».
За несколько дней до празднества проводится «тауза» — сеанс ясновидения, ритуал, во время которого колдун-провидец «ива тобари» (тот, кому положено пить сок белого дурмана «ива») погружается в транс и возвещает имена духов, что вошли в тело пациентов. Некоторые из колдунов особенно восприимчивы к действию волшебного зелья: им стоит лишь смазать дурманом веки, запястья и кровоточащие ссадины на локтях, чтобы впасть в транс.
Коломбия — один из подобных знахарей. Это самый ласковый человек из всех, кого я встречал. В те времена он жил в верховьях Рио-Чико в одном дне пути (на пироге) от селения Наранхал. Рио-Чико (буквально «речушка»), несмотря на скромное название, полноводна, мощна в своем узком каменистом ложе и своенравна, а потому на ней меньше поселений, чем на берегах других притоков Чукунаке. С ее течением, особенно в горных теснинах, способны бороться только легкие пироги. Коломбия любит одиночество, вот и выбрал для себя место, наиболее отдаленное от шумных селений в устьях рек. Свой дом он выстроил на уступе, нависающем над водой. В нем нет ничего от дворцов из черного дерева с широченными крышами из пальмовых листьев, принадлежащих большим семействам владельцев банановых плантаций. Коломбия с женой и детьми ютится в маленькой хижине на сваях, позади которой небольшая делянка, где тоже выращивают бананы. Единственная роскошь в хозяйстве — несколько разновидностей душистых травок и кустов, в том числе кустарник, здесь известный как «полночный ухажер», а в Европе — как «ночной жасмин», и еще китайская роза, детище хозяйки. Когда я приехал к Коломбии, он вышел меня встретить — худощавый мужчина лет тридцати с телом подростка и безбородым лицом, с густой копной черных волос. Одет он был, по обычаю тех мест, в длинную белую юбку почти до пят. День шел к концу, Коломбия возвращался после работы на плантации, неся на руках сынишку. Таков оказался этот ива тобари, самый знаменитый знахарь племени эмбера, тот, к кому приезжали из дальних мест пригласить на праздники заклятий, когда он вступал в контакт с силами зла. Я перестал понимать, зачем к нему приехал — в такое недоумение привела меня его молчаливая простота.
Колдун показал мне свое дерево «ива», росшее за домом, — очень изящное деревце, цветущее тяжелыми белыми колокольчиками. По его словам, это дерево с ним говорило, пело ему, а подчас на рассвете испускало гортанно-повелительные возгласы, похожие на крик петуха.
Однажды он дал мне глотнуть сока из листьев дурмана, размолотых в ступке из тыквы. Совсем немного: каждому надо знать свою меру, а то сойдешь с ума. Мерой служит длина ногтя на твоем мизинце. Три вечера подряд я пил горький сок, после чего засыпал. А на четвертый день случилось то, что колдун хотел мне показать. Пошатываясь, я преодолел взгорок перед домом, отделявший его от реки. Меня трясла лихорадка, я весь горел, и в какой-то момент мной овладело такое агрессивное возбуждение, что я сделался опасен. Меня обуяла ярость, хотелось подраться. Чуть в воду не свалился. Коломбия унял мой порыв, просто-напросто взяв за руки и сложив их крестом у меня на груди. А потом заставил выпить несколько литров воды, подслащенной сахарным тростником. Ни единожды он не прибегнул к насилию. Всю ту нескончаемую ночь, когда меня одолевали кошмары и грезы, он был рядом. Лицо его неизменно хранило мягкую участливость, он слегка улыбался, прямо-таки лучился доброжелательностью.
Мне захотелось описать испытанные впечатления. Проснувшись, я стал что-то торопливо черкать в блокноте, словно боялся потерять нить. Я расспрашивал Коломбию о том, что мне привиделось ночью. О дереве, усеянном глазами, о великане в синей набедренной повязке, смотревшем на меня с другого берега реки, а еще о доме паука, о деревне духов… Он же только качал головой. Ведь все это действительно существовало, просто являлось реальностью того незримого для прочих смертных мира, в котором он обитал всегда.
После, когда у меня не осталось ничего, кроме полученного от Коломбии жезла с вырезанными на нем лицами мужчины с одной стороны и женщины с другой, я понял, что все виденное должно остаться во мне: не следует об этом говорить. Ведь это было не просто приключением, случившимся во внешнем мире, чем-то вроде путешествия или познавательной экскурсии. Тот мир никуда не девался, просто существовал и ждал меня, а Коломбия наконец позволил мне там побывать. Лишь разок. Теперь мне следовало попытаться жить, как прежде, в моем привычном мире, вдали от страны ива тобари. И я отчаялся что-либо записать, мои заметки пропали, ведь получить что-либо нам удается только ценой утрат. Это и пытался внушить мне вещун.
А в ночь, следующую за колдовскими откровениями, начинается «бека» — «праздник заклятий».
В сумерках колдун, стоя на лестнице, ведущей в его дом, дует в морскую раковину, поворачиваясь на все четыре стороны света, созывая духов. Затем в спокойной ночной тишине раздается его тонкий резкий голос, что разматывается, как бесконечная нить, оплетающая всех, кто участвует в церемонии. Сидя на маленькой деревянной скамеечке, хаибана покачивает в одной руке охапку листьев, в другой — пучок прутьев, служащих орудиями его колдовства; там и волшебные палочки с нанесенной на них магической резьбой самого причудливого вида: изображения двуликих людей, вопящей обезьяны, рыбы-пилы, рыболова с линем в руках, а кроме того, представлены там и полицейская дубинка, копье, испанская сабля, видимо, времен конкисты. Размеренное похлопывание листьев по земле призвано подманить духов из всех уголков леса и даже из дальних мест: с болот Колумбии, с Кибдо, с Рио-Сан-Хуан…
Духи мчались вприпрыжку, летели, звук их шагов сливался с шумом хлещущей оземь листвы, их привлекали разложенные для них хлеб, сушеное мясо, плошки с «чичей» (местной разновидностью пива). Но вот пение становится все громче, громче, голос делается невероятно тонок — таким фальцетом поют в иных мирах. Хаибана танцует у дома, кругом обходя больного и принесенные дары, топает ногами, содрогается, лицо гримасничает в сиянии масляных ламп. В его чертах, сменяя друг друга, мелькают и нежность, граничащая со сладострастием, и угроза, и плач. Передо мной разворачивается театральное действо в его первоначальном, ничем не замутненном виде, очень впечатляющее. Все прочие участники движутся в танце за колдуном, их тела следуют ритму мелодии, где постепенно все отчетливее звуки «ширу» — флейт, каждая из которых выпевает единственную ноту; в темноте их трели напоминают кваканье лягушек.
Праздник продолжается всю ночь, иногда может длиться несколько ночей подряд. Время изменяет ход. Дни будто сокращаются, а пламенеющие ночи не имеют конца. Вечером хаибана отдыхает часок, а родственники в это время занимаются больными, кормят их, поят, купают… Наконец, начинается последняя церемония, «каква-хаи» («дух-тело»), во время которой болезнетворные духи изгоняются из тел болящих и отсылаются далеко прочь. А наутро арки из пальмовых ветвей, охапки листьев, венки, гирлянды и выточенные из бальсового дерева фигурки бросают в реку.
Менью — знахарь известный, с ним надо держать ухо востро. Он живет в большом доме на берегу Рио-Тупиза, недалеко от ее впадения в Чукунаке. Почтение к его целительскому дару велико, он славен везде, где есть селения эмбера, и даже за пределами этой территории. При первой встрече меня поразила его наружность: он мал ростом, с очень мягкими, почти женственными чертами лица, его волосы, остриженные чуть ли не по линеечке, ниспадают до плеч. У него старательно выщипаны ресницы и брови, а на теле он не носит ничего, кроме узкой набедренной повязки из пестрой ткани. Во всем его облике сквозит изнеженная хрупкость, меж тем как глаза горят странным, тревожащим душу огнем.
Мне стало известно, что на его попечении — женщина, умирающая от рака. Менью несколько недель занимался ею, пел для нее. Я ее потом видел, она лежала в тени навеса из пальмовых листьев в дальнем углу дома. Еще не старая, лет тридцати, но лицо, туго обтянутое кожей, похоже на череп, руки и ноги — как палочки, а живот огромен и раздут. Она уже давно ничего не ела и едва могла пить. Из государственной больницы в Панаме ее выписали умирать домой, в сельву, потому что у врачей опустились руки.
Каждую ночь Менью пел для нее. Ее муж и родственники внесли деньги на оплату бека, празднества заклятий. Дом, как положено, украсили арками из пальмовых ветвей, развесили букеты цветов и деревянные статуэтки. Посреди дома на ложе из листьев поставили чаши, полные «чичи» и «атоле». Но Менью пел не ради выздоровления, он готовил обреченную к кончине.
Раньше я никогда такого не видел и до сих пор не могу забыть. Молодую женщину уложили на пол. Грудь больной поднималась с трудом, ни рукой, ни ногой она была уже не в силах шевельнуть. А лицо светилось лучезарной улыбкой, глаза, от истощения ставшие громадными, сияли. Она была рада, что вернулась сюда из больницы, ей больше не грозят жестокие процедуры, все эти зонды и пункции. Теперь ей было позволено умирать, легко уплывая под напевы хаибана, словно воздушный змей. Она отошла в иной мир через двое суток, на рассвете, когда пение Менью близилось к финалу.
О празднестве заклятий я заговорил потому, что участие в этом ритуальном действе изменило меня коренным образом: теперь я иначе думаю о религии, о медицине и о том особом способе представлять себе время и реальность, который называют искусством. Став свидетелем подобного празднества, я осознал, что нет и быть не может более полного, исчерпывающего способа игры, смысл которой — не только лечение, но и обретение утерянного равновесия, некой основополагающей истины. С помощью празднества заклятий местные индейцы продемонстрировали мне такие образцы совершенства формы, такую образную мощь, каких я более нигде и никогда не видывал.
А еще я так долго говорил о племенах эмбера и ваунана, с которыми столкнулся тогда, о хаибана Менью и Жеренте-Пенья, о песнях Эльвиры и о знахаре Коломбии в благодарность за то, чем они меня одарили, хотя истинного значения этого дара я и поныне не в силах осознать вполне. Они подвели меня к порогу, за которым открывался мир центральноамериканских индейцев, безбрежный во времени и пространстве, во всем многообразии его проявлений. В нем все сошлось воедино: предания мексиканской древности, сказания о Мехико-Теночтитлане, те представления о гармонии, что пять столетий назад уже выработали инки, майя, пурепеча и обыденная жизнь нынешних индейцев, нашедших приют в пустынных далях Великого Севера и Нью-Мексико, в сельве Дарьена.
Едва я начал понимать, какой путь забрезжил передо мной, как тут же, разумеется, стало ясно, что дальше мне нельзя. С этим оказалось трудно смириться: то был полный провал, горький, словно безответная любовь. Я вернулся в мой мир, где есть мебель, книги, но где трудно набрести — разве что иногда в поэзии — на откровение, что «жизнь кругла», как говорит американка Рита Дав.