Глава X

Глава X

Закат на Средиземном море. – Оракул разрешается мнением. – Франция на горизонте. – Невежественный туземец. – В Марселе. – Затеряны в шумном городе. – Сценка во французском духе.

Четвертое июля мы отпраздновали на борту «Квакер-Сити», в открытом море. Это был во всех отношениях типичный средиземноморский день – безупречно прекрасный. Безоблачное небо, свежий летний ветерок, яркое солнце, весело поблескивающее на танцующих волнах, сменивших пенные водяные горы; а вокруг нас море – такое удивительно синее, такое глубоко и ослепительно синее, что его прелесть покоряет и самые прозаические души.

У них на Средиземном море бывают чудесные закаты, которых не увидишь на большей части земного шара. В тот вечер, когда мы отплывали из Гибралтара, эта громоздкая скала купалась в золотистой дымке, столь богатой оттенками, столь нежной, столь чарующе неясной и сказочной, что даже Оракул, этот безмятежный, этот вдохновенный, этот всесокрушающий болтун, презрел обеденный гонг и остался на палубе благоговеть!

Он сказал:

– Просто грандиозно, верно? В наших местах таких штук и в помине нет, где уж! Я отношу эти самые эффекты за счет высокого рефражирования, так сказать, дирамической комбинации солнца с лимфатическими силами перигелия Юпитера. А вы как думаете?

– Ах, идите вы спать! – сказал Дэн и ушел.

– Ну конечно, если человек приводит аргумент, который другой человек не в силах опровергнуть, проще всего ответить «идите спать». Не Дэну тягаться со мной в аргументах. И он сам это знает. А что вы скажете, Джек?

– Послушайте, доктор, не лезьте вы ко мне с этой энциклопедической чепухой. Я ведь вас не трогаю? Ну и вы меня не трогайте.

– Тоже ушел. Ну, эти молодцы все пробовали подкузьмить старика Оракула, как они выражаются, но старик им не по зубам. Может быть, и поэт леврет не удовлетворен этими самыми заключениями?

Поэт ответил варварским стишком и спустился вниз.

– Видать, и у этого силенок не хватает. Хотя от него-то я ничего другого и не ждал. Я еще не встречал этих самых поэтов, у которых бы в голове хоть что-нибудь было. Сейчас пойдет к себе в каюту и накропает тетрадку всякой дряни об этой самой скале, а потом подарит ее консулу, либо лоцману, либо какому-нибудь черномазому, либо другому первому встречному, кто не сумеет от него отделаться. Хоть бы кто взял этого блажного да вытряс из него весь поэтический мусор. Почему человек не может посвятить свой интеллект тому, что имеет цену? Гиббон, Гиппократус, Саркофагус и всякие древние философы терпеть не могли поэтов…

– Доктор, – сказал я, – теперь вы приметесь изобретать авторитеты, и я вас тоже покину. Беседа с вами всегда доставляет мне большое удовольствие, несмотря на изобилие слогов в ней, но только до тех пор, пока вы сами отвечаете за ваши философские рассуждения. Когда же вы начинаете воспарять, когда вы начинаете подкреплять их свидетельствами авторитетов, созданных вашей же фантазией, я теряю доверие к вам.

Вот как надо умасливать Оракула. Он считает такие заявления признанием того, что с ним боятся спорить. Он постоянно преследует пассажиров глубокомысленными сообщениями, изложенными языком, которого никто не может понять, и его жертвы после нескольких минут утонченной пытки с позором покидают поле брани. Такое торжество над десятком противников удовлетворит его до конца дня; после этого он будет прогуливаться по палубам, ласково улыбаясь всем встречным, сияя таким безмятежным, таким блаженным счастьем!

Но я отвлекаюсь. На рассвете гром нашей гордой пушки возвестил наступление Четвертого июля всем, кто не спал. Но большинство узнало об этом несколько позже, из календаря. Были подняты все флаги, кроме нескольких, которыми украсили палубу, и вскоре наше судно приобрело праздничный вид. На протяжении всего утра шли совещания и всевозможные комиссии разрабатывали праздничный церемониал. Днем все обитатели корабля собрались на кормовой палубе под тентом; флейта, астматический мелодикон и чахоточный кларнет искалечили «Звездное знамя», хор загнал его в укрытие, а Джордж добил его, испустив на последней ноте пронзительный вопль. Никто не оплакивал его кончину.

Мы вынесли тело на трех «ура» (эта шутка получилась случайно, и я под ней не подписываюсь), и председатель, восседавший за канатным ящиком, накрытым национальным флагом, дал слово «чтецу»; тот поднялся и прочел все ту же старую Декларацию независимости, которую мы все слушали уже десятки раз, не задумываясь о том, что, собственно, в ней говорится; затем председатель высвистел на шканцы «главного оратора», и тот произнес все ту же старую речь о нашем национальном величии, в которое мы так свято верим и которому так бурно рукоплещем. Затем хор и рыдающие инструменты снова выступили на сцену и принялись убивать «Слава тебе, Колумбия», а когда исход борьбы стал сомнительным, Джордж включил свой ужасающий гусиный регистр, и победа, разумеется, осталась за хором. Священник прочитал молитву, и маленькое патриотическое сборище разошлось. Четвертому июля больше ничто не угрожало – по крайней мере в Средиземном море.

В этот вечер за обедом один из капитанов с чувством продекламировал талантливое стихотворение, сочиненное им самим, и тринадцать приличествующих случаю тостов были запиты несколькими корзинами шампанского. Речи были неописуемо скверными почти без исключения. Вернее, только с одним исключением. Капитан Дункан произнес хорошую речь; он произнес единственную хорошую речь за весь вечер. Он сказал:

– ЛЕДИ И ДЖЕНТЛЬМЕНЫ! Да проживем мы все до цветущей старости в преуспеянии и счастье! Стюарт, еще корзину шампанского!

Речь была встречена всеобщим одобрением.

«Празднества» закончились еще одним чудесным балом на верхней палубе. Впрочем, мы не привыкли танцевать, если нет качки, и бал не вполне удался. Но в общем и целом это было бодрое, веселое, приятное Четвертое июля.

К вечеру следующего дня мы, дымя всеми трубами, вошли в великолепную искусственную гавань знаменитого города Марселя и увидели, как угасающий закат золотит его крепостные стены и бесчисленные колокольни и заливает окружающий его зеленый простор мягким сиянием, придавая новое очарование белым виллам, там и сям оживляющим ландшафт (плагиат будет караться по всей строгости закона).

Сходни поставлены не были, и мы не могли перебраться с парохода на берег. Это нас злило. Мы сгорали от нетерпения – мы жаждали увидеть Францию! В сумерках наша троица уговорилась с перевозчиком, что мы воспользуемся его лодкой в качестве моста, – ее корма была под нашим трапом, а нос упирался в мол. Мы спустились в лодку, и перевозчик начал быстро выгребать в гавань. Я сказал ему по-французски, что мы намеревались только перебраться по его посудине на берег, и спросил, зачем он куда-то нас везет. Он сказал, что не понимает меня. Я повторил. Он снова не понял. По-видимому, он имел лишь самое смутное представление о французском языке. За него принялся доктор, но он не понял и доктора. Я попросил лодочника объяснить его поведение, что он и сделал, но тут не понял я. Дэн сказал:

– Поезжай к пристани, идиот, – нам надо туда!

Мы начали рассудительно доказывать Дэну, что говорить с этим иностранцем по-английски бесполезно; пусть он лучше предоставит нам распутывать это дело по-французски и не позорит нас своим невежеством.

– Ладно, валяйте, – сказал он, – дело ваше. Только если вы будете объясняться с ним на вашем так называемом французском, он никогда не узнает, куда мы хотим ехать. Вот мое мнение.

Мы строго отчитали его за эти слова и сказали, что еще не встречали невежду, который не мнил бы себя умнее всех. Француз снова заговорил, и доктор сказал:

– Ну-с, Дэн, он говорит, что собирается allez в douane. Другими словами – ехать в отель. О, конечно, мы не знаем французского языка.

Это был удар в челюсть, как сказал бы Джек. Он заставил недовольного члена экспедиции прикусить язык. Мы прошли мимо громадных военных кораблей и наконец остановились у каменной пристани, на которой находилось какое-то казенное здание. Тут мы без труда вспомнили, что douane значит «таможня», а не «отель». Однако мы сочли за благо промолчать. С обворожительной французской любезностью таможенные чиновники только приоткрыли наши чемоданчики, отказались проверять наши паспорта и пропустили нас. Мы вошли в первое же кафе, попавшееся нам по дороге. Какая-то старуха усадила нас за столик и приготовилась принять заказ. Доктор сказал:

– Avez-vous du vin?[1]

Хозяйка, видимо, растерялась. Доктор повторил, артикулируя тщательнейшим образом:

– Avez-vous du vin?

Хозяйка растерялась еще больше. Я сказал:

– Доктор, в вашем произношении есть какой-то недостаток. Дайте я попробую. Madame, avez-vous du vin? Бесполезно, доктор. Продолжайте допрос.

– Madame, avez-vous du vin… ou fromage… ou pain?[2] Поросячьи ножки в маринаде… beurre… des oeufs… boeuf[3]… хрен, кислая капуста, суп с котом?.. Ну что-нибудь, что-нибудь подходящее для христианских желудков.

Она сказала:

– Господи боже мой! Почему вы раньше не заговорили по-английски? Я вашего проклятого французского не учила.

В сердитом молчании мы проглотили ужин, испорченный насмешками недовольного члена экспедиции, и торопливо удалились. Мы были в прекрасной Франции, в большом каменном доме непривычного вида, нас окружали непонятные французские надписи, на нас глазели по-заграничному одетые бородатые французы – медленно, но верно все убеждало нас в исполнении заветной мечты, в том, что наконец мы несомненно находимся в прекрасной Франции, проникаемся ее духом; и, забывая все на свете, мы начинали осознавать неотразимое очарование романтической прелести этого события. И в такую минуту вдруг появляется костлявая старуха со своим варварским английским языком и вдребезги разбивает дивное видение! С ума можно было сойти.

Мы отправились на поиски центра города, иногда спрашивая дорогу у прохожих. Но ни разу нам не удалось объяснить вполне ясно, чего мы хотим, и сами мы ни разу не сумели вполне ясно разобраться в их ответах; однако прохожие обязательно указывали куда-то – непременно указывали, и мы с вежливым поклоном говорили: «Мерси, мосье», торжествуя таким образом полную победу над недовольным членом экспедиции. Эти триумфы бесили его, и он то и дело спрашивал:

– Что сказал этот пират?

– Как что? Объяснил нам, как пройти к Гранд-Казино.

– Да, но что он сказал?

– Не важно, что он сказал, мы его поняли. Это люди образованные, не какие-нибудь лодочники.

– Хотел бы я, чтобы их образованность помогла им указать направление, которое куда-нибудь ведет, – мы уже час ходим по кругу. Я седьмой раз прохожу мимо этой аптеки.

Мы сказали, что это подлая, низкая ложь (но мы знали, что это правда). Было, однако, очевидно, что еще раз проходить мимо этой аптеки опасно; спрашивать дорогу не возбранялось, но, если мы хотели усыпить подозрения недовольного члена экспедиции, верить указующему персту не следовало.

Мы долго шли по гладким асфальтированным улицам, вдоль кварталов, застроенных новыми доходными домами из камня кремового цвета, – не меньше мили одинаковых домов и одинаковых кварталов, залитых ослепительным светом, – и наконец вышли на главную улицу. Справа и слева яркие краски, созвездия газовых рожков, толпы пестро одетых мужчин и женщин на тротуарах – жизнь, суета, энергия, веселье, болтовня и смех со всех сторон! Мы отыскали Grand H?tel du Louvre et de la Paix[4] и записали в книге, кто мы такие, где родились, чем занимаемся, откуда прибыли, женаты или холосты, довольны ли этим, сколько нам лет, куда направляемся, когда предполагаем там быть, и еще много столь же важных подробностей – к сведению хозяина отеля и тайной полиции. Мы наняли гида и немедленно приступили к осмотру достопримечательностей. Этот первый вечер на французской земле был захватывающим. Я перезабыл половину мест, где мы побывали, и половину того, что мы видели; у нас не было настроения осматривать что-либо внимательно, мы довольствовались беглым взглядом и торопились – дальше, дальше! Дух Франции снизошел на нас. В конце концов, когда час был уже поздний, мы очутились в Гранд-Казино и, не скупясь, заказали галлоны шампанского. Легко сорить деньгами, когда это обходится так дешево! В этом ослепительном зале находилось, я думаю, человек пятьсот, но благодаря зеркалам, которыми были, так сказать, оклеены стены, казалось, что их не меньше ста тысяч. Молодые изящно одетые франты и молодые модно одетые красавицы, почтенные старцы и пожилые дамы сидели парами и группами за бесчисленными мраморными столиками, ели изысканные блюда, пили вино, и от жужжания голосов начинала кружиться голова. В глубине зала находились оркестр и эстрада, на которой то и дело появлялись актеры и актрисы в уморительных костюмах и пели, судя по их комическим жестам, необычайно смешные песенки, но публика только на мгновение умолкала и скептически поглядывала на эстраду, даже не улыбнувшись и ни разу не похлопав! Раньше я думал, что французы готовы смеяться по любому поводу.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.