Тосио
Тосио
Затем приходят дети Охара: сын Тосио и дочь Кадзуко. У самого входа они опускаются на колени и делают глубокий поклон, низко склонившись лицом почти до самой циновки.
– Омэдэто годзаймас! – приносят они новогодние поздравления, не поднимая головы.
– Омэдэто! – отвечаем мы взаимностью.
Тосио и Кадзуко в парадных национальных кимоно. У них торжественный, праздничный вид. Они только что вернулись из города Камакура, где находится знаменитый храм Цуругаока Хатиман, который принято, по древнему обычаю, посещать в новогодние дни. Сотни тысяч людей стекаются в это время в Камакура, чтобы полюбоваться праздничным фестивальным зрелищем.
– Теперь Кадзуко и мне не страшны никакие сатанинские наваждения: нам удалось вооружиться в Камакура священными стрелами «хамая», которые, как добрые гении, насмерть разят злобных духов темного мира, – с легкой иронией замечает Тосио.
И Кадзуко, приняв грациозную позу, почтительно передает нам две стрелы с белыми птичьими перьями, известные под названием «хамая» – «разящие дьяволов стрелы».
Примечательно, что во времена Эдо, как в старину назывался город Токио, поясняет Охара, стрельба из лука «хамаюми» была излюбленной игрой детей в новогодний праздник. Слово «хама» обозначало мишень, сделанную из соломенной веревки, а «юми» – лук. Стрельба из лука, который в средневековой Японии являлся основным видом оружия, была особенно популярной игрой молодежи вплоть до конца эпохи Токугава (1603–1867). В свое время японские воины пользовались привилегией начинать древний обряд стрельбы из лука на новогоднем фестивале. В наших исторических памятниках отмечается, что возникновение ритуала стрельбы из лука относится к январю 1185 года и связывается с Камакура Бакуфу, верховным органом управления страной, созданным Минамото Ёритомо – первым сегуном Японии. Первоначально слово «хамая» означало лишь «стрелу и мишень», но впоследствии, когда «хамая» стала применяться в храме Цуругаока Хатиман и получила письменное иероглифическое выражение, «хамая» приобрела значение «разящей дьявола стрелы».
– Разумеется, – продолжает Охара, – происхождение «хамая» не исчерпывается лишь историческим и этнографическим объяснением. Здесь невозможно не усматривать и других аспектов, связанных, например, с фольклорными или эстетическими элементами. И тут Тосио сан, как аспирант по кафедре японской эстетики, вероятно, обнаружит немало привлекательного…
– Со дэс нэ, – отзывается Тосио, – скромный студент не заслуживает такой чести… В ритуалах японских синтоистских храмов, на мой невежественный взгляд, наиболее привлекательным представляется, пожалуй, эстетический аспект. Он ярко обнаруживается и в традиционных песнопениях, и в древних народных плясках, и в грандиозных праздничных фестивалях с массовым участием людей, движимых отнюдь не только религиозной метафизикой…
– Не слишком ли это субъективное суждение, Тосио сан! – не без иронии замечает Кадзуко.
– У каждого индивида может быть свой взгляд, своя критическая оценка, которую он вправе выражать.
– Все же любому индивиду, даже эстетологу, не мешает, кажется, более тщательно подбирать термины для выражения, особенно говоря о синтоизме, который исповедуется в Японии десятками миллионов людей. Вот уж поистине, уста – несчастий ворота! Не так ли?!
– Но через рот и зло и добро идет. Я имею в виду художественные аспекты ритуала и обрядов в синтоистских храмах, а не мистические наслоения, не знахарскую таинственность. Да, собственно, и лучшие храмы в Нара, Киото, Камакура – это, на мой взгляд, своеобразный венец синтеза архитектуры и эстетики, хотя в них и царит шаманский культ…
– Позволю себе напомнить народную поговорку о том, что «рот, как и фундоси [29], завязывай покрепче», чтобы аспирант в погоне за новыми социологическими горизонтами не сбился на кощунство…
– Кто не знал заблуждений, тот, увы, не узнает и истины.
– О дереве судят по плодам… А пока что разрешите заметить: Тосио сан, увлеченный художественной идеализацией, оказывается во власти воинствующего атеизма, – продолжает Кадзуко, что называется, подбрасывая горошины в ботинок своего ближнего.
– Восхищаюсь образностью языка моего вечного оппонента. Но сравнивать персону родного брата прошу не с деревом, даже если перспектива его плодоношения не совсем безнадежна, а, во всяком случае, с чем-либо одушевленным. Ну, хотя бы с каким-либо пернатым или, по крайней мере, с насекомым типа саранчи…
– Поразительное самоуничижение и академическая объективность! Какой-то дотошный японец исследовал это насекомое, обнаружив у саранчи целых пять способностей, но ни одного таланта. Саранча, по критической оценке этого ученого, бегает, но не быстро, летает, но не высоко, ползает, но не долго, копает, но не глубоко!
– Чувствительно тронут, Кадзуко сан, за столь великодушное просвещение, за то, что теперь передо мной милостиво распахнуты двери в царство высшей справедливости, и я клянусь, что обуздаю свое кощунство, буду вести себя там в высшей мере учтиво, особенно в отношении столь любезных вашему сердцу священных канонов синтоизма.
– Справедливо все же народное наблюдение, что человеку нужно два года, чтобы научиться говорить, и шестьдесят лет, чтобы научиться сдерживать язык за зубным частоколом. Но похоже, что моему братцу и шести десятков окажется маловато… Для отдельных индивидов горизонты нужно раздвинуть…
– Уж если обращаться к фольклору, то Кадзуко сан не следовало бы игнорировать старую мудрую поговорку; «Слушай, смотри и помалкивай!» Не случайно же в храмах висят портреты трех обезьян именно на этот многозначительный сюжет… В литературе это создание характеризуется как японская разновидность обезьяны – макака, которая прославилась, в частности, тем, что она, согласно буддийской версии, «не смотрит на зло, не слушает зло, не говорит зла».
– Теперь я окончательно узнаю в своем братце его научного куратора – злого и брюзжащего старца… почтенного сэнсэя, невзрачного по внешности, личность административно-служебного типа…
– Профессор Сакамото слишком умен, чтобы быть добрым, – «хорошее лекарство всегда горькое». Злость не порок, особенно в труде, творчестве, дерзновенных поисках. Злость и одержимость не мирятся с благодушием, самоудовлетворенностью, застойностью мысли. Они сокрушают противонаучные предрассудки, закостенелые концепции, вызывают движение, новизну – не в синтоизме, конечно, а в науке и жизни.
– Быть может, Тосио сан, после столь щедрой похвалы злу и ядовитости вы соблаговолите вернуться теперь к вашему излюбленному предмету – ассоциативному мышлению…
– Итак, с благословения Кадзуко сан, позволяю себе вновь обратиться к нашей повести. Старинный обряд, связанный с воинской доблестью – стрельбой из лука, стоит в ряду самобытных явлений японской национальной жизни, для которых, помимо исторического и этнографического значения, весьма характерно ощущение прекрасного. В этих явлениях, как мне думается, нередко проявляются художественные взгляды, эстетические идеалы японцев…
В таких и подобных разговорах прошло время до новогодней трапезы. Все, кажется, уже готово, остается лишь взяться за бамбуковые палочки…
Но, обращаясь к присутствующим, Кадзуко предлагает продолжить разговор за «утагарута» – игрой в поэтические карты, одним из очень популярных развлечений в новогодний праздник. В своем роде «утагарута» – уникальная игра. Ее основоположник, крупный поэт Фудзивара Садайэ, умерший в 1242 году в возрасте 80 лет, отобрал сто лучших японских поэтов, взяв из каждого из них по одной поэме. Созданную таким образом антологию стихотворений он назвал «Хякунин-иссю» – «Сто поэтов по одной песне». При этом Фудзивара Садайэ каждое из ста стихотворений-пятистиший разделил на две части, написав первую половину пятистишия на одной карте, а вторую часть – на другой. Карты со второй частью пятистишия раздаются участникам игры. И когда ведущий зачитывает первую часть какого-либо стихотворения, остальные должны найти карту со второй его частью. Литературные эрудиты успевают отыскать нужную карту сразу же по прочтении ведущим первого слова поэмы. Победителем считается тот, кто первым разыгрывает свою порцию карт. Если кто-либо находит нужную карту в колоде соседа, то он сбрасывает ему одну из своих карт.
«Утагарута», являвшаяся любимой игрой японцев в течение всего периода Токугава (XVII–XIX вв.), не утратила своей популярности и в наши дни. В прежние времена «утагарута», в частности, была единственным случаем, когда японским девушкам, которым запрещалось участвовать в смешанных компаниях, разрешалось быть в обществе с молодыми людьми.
Играть нам в «утагарута», однако, не пришлось; Тосио тотчас возразил, решительно заявив, что это не имеет ни малейшего смысла: Кадзуко давно уже вызубрила все сто стихотворений и лишь добивается случая блеснуть перед неискушенными своей поэтической эрудицией… А вообще Кадзуко сан считает себя обладательницей высокоразвитого художественного и литературного вкуса, потому что, видите ли, покупает только хорошо переплетенные книги…
– Вынуждена признать за собой этот неисправимый, унаследованный мною, фамильный порок. Что и говорить – «луком рождаешься – луком, а не розой и помрешь».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.